В мире Достоевского. Слово живое и мертвое — страница 50 из 64

Народность, классика, история – те же воздух, вода, хлеб духовного общественного бытия личности и народа. И вот эта-то истина, воспринятая героем Лихоносова как откровение, была осмыслена и как идея целого поколения, как идея государственной исторической важности. Естественно, речь идет не о поголовном принятии присяги на верность этой истине, но о властвующей, руководящей тенденции эпохи 60-х – середины 70-х годов.

Однако могут напомнить, что Лихоносов получил широкую известность именно как автор небольших лирических, или даже исповедальных, повестей, в основе которых лежит, как правило, лишь один определенный момент жизни его лирического героя, да и прежде всего не столько событийной, сколько внутренней жизни сознания и сердца.

Лирические повести Лихоносова представили нам всего лишь фрагмент, один лишь момент «тогдашней жизни», и притом прежде всего жизни сознания молодого поколения 60—70-х годов, но представили так, что по этому моменту мы вправе судить и о всей картине духовно-нравственной жизни чрезвычайно важного периода истории нашего общества.

И пусть это история всего лишь полуторадесятилетней давности, но это все-таки уже история. Хотя период все более углубленного постижения истории как истока, первопричины и составной части настоящего продолжается, начальный его и чрезвычайно важный этапный момент нашел в творчестве Лихоносова своего достойного историка-художника.

«Каждый из нас должен иметь Михайловское…» – говорит молодому писателю, недавнему учителю, герою повести «Люблю тебя светло», старый умудренный жизнью писатель.

У героя Лихоносова нет и не было ни Михайловского, ни Тригорского, но у него с детства была живая, пытливая душа. Иу него была Родина, «студеная чалдонская земля… Огромная, неписаной тишины Барабинская степь и Чулымские озера, за которыми стелются и влекутся на запад воспетые центральные земли Руси. Туда, в край рассыпавшихся могил, глядел я в детстве со своего огорода. Что понимал я, что знал тогда? Знал разве то, что там, в теремах и курных избах, началось русское летосчисление и еще в темные годы люди нашего языка сложили песни и книги великого смысла».

Детство не одарило его прикосновением души к святыням родной истории, культуры. Для него мир начинался со дня его рождения, и начинался он с войны, горя, голода, холода, безотцовщины… И уже много позже, повзрослев, познав все, что познают в школе и в институте, перебравшись на землю своих предков, в Центральную Русь, исходив ее немало, идя однажды по древней Тмутараканской дороге, по которой – он знает это, ведь он – учитель истории, языка и литературы – некогда проносились полулегендарные скифы, воевали эти земли печенеги и половцы, ходил по этой дороге не раз печерский летописец Никон: «Есть могила его в том пустынном месте и до сего дня», – гласит летопись; княжил здесь древний Мстислав Храбрый – и где все это? «Где они все, мои предки? Где те песни, те зори, те сны?…над заросшими дорогами не слышатся золотые звоны колоколов. Разве была жизнь тогда? Разве случалось когда-то великое разлитие рек, многие дома сломало и жито с полей унесло? Разве все это было?.. День ли слепил, или звезды мерцали, дождь или ведро, несчастьем ли полнилась Русь или радостью – никто уже не помнит, будто и не было жизни. И разве была она?» – думает он, идя по следам летописца Никона, прошедшего по этой дороге девять веков назад («Осень в Тамани»), Умом, знанием своим он, конечно, лучше других понимает: была, была жизнь и до него, а в Русской земле, «по которой даровали мне предки ходить, еще целы кости ослепленного Василька, Бориса и Глеба? И вещего Олега, Ольги, Мономаха – тоже?» – думает он. Но какое отношение все это, вся та жизнь, горе и веселие той Руси, тех людей, предков его, имеют к нему лично, к этим людям, к этой совершенно иной жизни? Он знает, что имеют, ведь он – учитель, и сам уже пишет, как древний Никон, прошедший перед ним по этой же дороге девять веков назад… И ему тогда так же светило солнце и пылила дорога… Нет, думает он, – «сердце благороднее головы… Оно чувствует и находит вдалеке родные тени».

В повести «Осень в Тамани» Лихоносов создает удивительной лирической емкости образ: душа его героя еще сомневается, еще не верит – «Что тебе она, эта сумеречная быль? Что тебе Мстислав, Ратибор, Ростислав и Глеб? Что они тебече-рез ты-ся-чу лет? Мало разве своих дней?» – но она уже отправилась в путь по той, главной дороге жизни – дороге предания, дороге исторической памяти. Отправилась не за книжкой только, но – за сердечной правдой. Он едет не туристом – чуть не паломником в Константиново, к Есенину. Заметьте – не в есенинские места, но именно к Есенину, как к живому, как к своему современнику (повесть «Люблю тебя светло»), в лермонтовскую Тамань («Осень в Тамани»), в пушкинское Тригорское («Элегия»), а собственно – едет к себе. Путь к «предкам» оказался дорогой к себе.

«Окунувшись в детство родины, я вспомнил и свое начало», – исповедуется герой Лихоносова.

Вышедшему на дорогу – не миновать, как помните, по преданию нашему, распутья: «Шел я, и стало темно. И вдруг эти три дороги!.. Я стал как вкопанный. Это подарок судьбы, подумал. Дороги уходят, чтобы никогда не сомкнуться. Мало я их видел? Но здесь… Это как в детстве песнь о вещем Олеге, Куликовская битва, картины Васнецова, потом Нестерова. Можно только почувствовать, объяснить не в силах. В двадцать пять лет, после модерна, в пору физкультурников, ревю, головоломок, вдруг проникает в меня простодушие… «Отцы ваши и деды не померли ли, но кто как жил, такову и память по себе оставил»… Ну почему мы могли забывать детство Родины?.. Не понимаю», – делится он тем, что свершилось уже в нем. И не случайно «Осень в Тамани» имеет подзаголовок: «Записки после дороги».

Историческая культура памяти, обретенная молодым героем Лихоносова, становится частью его человеческой природы, его личности. Более того, она теперь определяет его как личность. И какие уроки дарит она ему! Вот лишь один из них– он читает летопись, подчеркивает «призывы и мольбы – жить в одно сердце», он, по признанию, славил «вместе с писцами умных и добродетельных, хоронил павших – короче, читал и ловил созвучное, как ловят дорогие отзвуки в строчках влюбленные. И все жалел: поздно, поздно хватился. Да и не я один.

Наконец добрался я до гибели Василька. Случилось это поздней осенью 1097 года… Когда ослепленный князь проснулся и спросил: «Еде я?» – на нем была уже чистая сорочка… Отныне суждено ему было ощупью ходить по земле и по-былому не биться за Русь. А кто, что виною? Все то же сердце, доверчивость, когда полагаешься на кровных братьев всецело… Но братья, потеряв страх божий и стыд перед людьми, забыли о пользе отечества, помышляя лишь о себе…

Я отходил к окну, – рассказывает герой повести, – и все с горечью думал, что жалость меня давно измучила… Но что делать с собою?..». Но, может быть, главный, вынесенный нашим современником урок от первых его прикосновений живой памятью души к истории Отечества, к его заветным преданиям заключался в простой, столь самоочевидной и все же редко ощущаемой, переживаемой нами истине: «Спят печенеги и славяне, а ты живи, живи и надейся, но все-таки помни в суете, что до тебя уже были и все-все изведали» («Осень в Тамани»); «Судите нас как угодно, мы не оспорим вас уже никогда» («Элегия») – этот «голос предков» – тех «отцов и дедов», что «землю нам устрояли», – услышанный героем Лихоносова, – убежден – действительно важнейший нравственный урок всем нам, судящим их с высоты наших знаний, нашего опыта, которыми прежде всего обязаны им; поминая поминутно об ответственности, судим-то их – безответно. Они свое дело сделали, сделали для нас: в лихие эпохи оборонили Отечество и от печенегов и половцев, и от западных рыцарей; выстояли, не потеряли ни себя, ни языка, ни культуры, ни земли отцов даже и под золотоордынским игом; скольких претендентов на мировое господство осрамили навечно твердостью духа и воинской доблести; города нам какие оставили в наследство, культуру какую, литературу, историю…

О многом заставляют задуматься повести Лихоносова сегодня.

В «Осени в Тамани» есть такой, в общем-то проходной, диалог: собрались два странника – ходока по родной земле у таманского «летописца», старого казака Юхима Коростыля. Тот угощает их своим домашним вином:

«– Ладно, все, все! – остановил Степка. – Поболтали, хватит. Пью за летописца Никона и за тебя, что ли?

– Сперва за меня! – подсказал Юхим. – Никон подождет. Что он нам? Его никто не знает, а я по бригадам лекции читаю…»

В этой шутке немало и горькой, обидной нам всем правды: иного лихого беллетриста-современника зачитываем до дыр в свободное и в несвободное время, великих соотечественников, принесших вечную славу России, разве что в школе читали, да и то не для себя, для оценки. Имена бразильских футболистов всех наизусть помним, а сподвижников Дмитрия Донского, павших в борьбе за будущее Родины, тех, о ком завещали нам предки хранить память, пока Русь стоит, многих ли назовем?

Но есть в той же шутке и оборотная сторона той же обидной истины: да, нельзя понять настоящее, нельзя быть истинно современным человеком, личностью вне исторической памяти, но, с другой стороны, столь же кощунственно пренебрегать современностью, прикрываясь одной лишь заботой о прошлом. «Читаешь книги, – размышляет герой Лихоносова, уже открывший в себе историю, уже живущий ею, – и видишь, как упорно ищут то, что исчезло, пропало, зарылось. Но рядом, в свои дни, окутывается тайной чья-то судьба, на глазах превращается в тайну лишь потому, что никому до нее сейчас нет дела, а потом родится какой-то Петька и будет искать и кусать локти. Где-то по всей нашей огромной земле живут люди и о многих не знают, как они богаты опытом, судьбой, некоторые ждут, кому бы выговорить свою отстоявшуюся правду, познание своего единственного времени, своего часа на земле, но умирают – и ни строчки, ни слова от них не достанется».