Человек. Но зачем обходиться без слов?
Фофанов. Чтобы по-новому обучать людей. Чтобы человеку не приходилось тратить годы, обретая способность читать, писать, постигая основы наук. Чтобы все это возникало в нем бессознательно, как при рождении возникает умение сделать первый вдох, первый глоток.
Человек. Но зачем? Люди всегда обходились без этого!
Фофанов. Всегда обходились! Что за барьер!.. Да послушай ты, Цоколев! Быт и работа с каждым днем усложняются. Если не решить этой задачи, уже через полсотню лет людям придется быть школьниками всю свою жизнь. И вот Рутиловский хотел оставить на долю человека лишь подлинно творческий труд — синтез накопленных фактов. А его обвинили в подготовке психологической диверсии. И против кого! Как!.. Что за бессмыслица! У этих следователей куриные мозги!
Человек. Вы говорите о влиянии на всех людей. Но почему же мелодия действует лишь на меня одного?
Фофанов. Да потому что мы три года исследовали спектры резонансных частот элементов твоего мозга, Цоколев! Это очень узкие спектры! На них невозможно наткнуться случайно. Их надо выбрать из миллиардов значений! Тебя изучали мы целых три года и дело свое далеко не закончили! То, что работы Рутиловского прерваны, — трагическая несообразность, великое горе!
Человек. И великая подлость. Чем я могу искупить вину?
Фофанов. При чем здесь ты, Цоколев?
Человек. Я оклеветал Рутиловского.
Фофанов. Что ты сказал, Цоколев? Ты понимаешь, скотина, что ты сказал?..
Фофанов говорил что-то еще, но Человек уже не слышал его. Голос бывшего аспиранта доносился до него все слабей.
И мрак поглотил Человека.
Когда Цоколев пришел в себя, он увидел, что Фофанов замахнулся на него пивной кружкой.
Шапка смягчила удар.
И тотчас Цоколев сам с наслаждением ударил Фофанова своей кружкой.
И вдруг увидел, что лежит на полу, что в руке его ничего нет и он кулачком молотит по ножке стола, а над ним разливается милицейский свисток…
Да. Все эти трагические события произошли в декабре 1952 года. А в 1953-м, после смерти Сталина, после ареста Лаврентия Берии канули в прошлое те времена, когда наветом можно было причинять неизбывное горе.
Если в это не верить, как тогда жить?
Рутиловского, конечно, реабилитировали. Произошло это быстро. Но в институт он не вернулся. Вообще, уцелел ли? Да если и уцелел, то стоило ли ему возвращаться на пепелище? Разве мало институтов в нашей стране?..
Однако на Цоколева временами по-прежнему находит состояние душевного богатства. И тогда он твердо убежден: «Рутиловский жив. Это — биение его сердца».
Правда, став потом снова самим собой, он задумывается: ну кто же все-таки заводит пластинку? Любитель звукозаписи, упорно доискивающийся, какая это мелодия?..
А может, пластинка попала к поклонникам западной музыки? И в то время как он, Цоколев, переживает свое второе рождение, они скопом извиваются в рок-н-ролле?..
Иногда, впрочем, Цоколев думает по-другому: а вдруг это происки врагов?
О, когда Цоколев думает так, он выбегает из своей комнаты и на цыпочках бродит по лестницам дома, прикладывая ухо к замочным скважинам: а не здесь ли пластинка? Узнать, взять на заметку, следить не спуская глаз…
И бывает, что его застают за этим занятием и гонят прочь. И, шепча проклятия, он убегает к себе и, запершись на ключ, бьется головой о диванные валики…
А потом опять теплая дрожь внезапно охватывает его.
И он опять становится Человеком.
И тогда — потому, что он все отчетливей знает уже, что это состояние временно, что оно скоро пройдет, — он спешно покрывает листы бумаги обрывками вычислений, чертежей, фраз, намекающих на какую-то великую мысль.
Мысль об открытии Рутиловского? Об устройстве его установки?..
Трудно судить. Заметки Цоколева клочковаты, бессвязны.
Пребывая в этом своем состоянии, он с каждым разом все с большим страхом думает о том, как мерзка и пуста жизнь, ожидающая его после пробуждения, и торопится одарить радостью встречных…
Лев КуклинКрылья
Прокаленный солнцем сухой воздух над кремнистыми критскими скалами оставался неподвижным целый день. И только к вечеру с юга, со стороны Африки, потянул едва ощутимый лбом и щеками ветерок.
Дедал в легком льняном хитоне стоял на плоской площадке одной из дворцовых башен и смотрел на солнце, цвета остывающей в плавильне меди, которое заметно скатывалось к линии горизонта, четко прочерченной на границе неба и моря. Морская вода не была ни глубокой, ни синей.
У греков вообще не существовало в языке слов, означающих эти цвета. Слепой аэд со странным для слуха именем Гомер назвал море «виноцветным».
Да, пожалуй, именно такое вино он пил тогда — там, в далекой прежней жизни, — густое, фиолетово-красное вино, привозимое в больших глиняных пифосах с острова Хиос прокопченными, как рыбы, курчавыми финикийцами. Это вино тяжело плескалось в фиале, подергивалось на свету маслянистой радужной пленкой — и тогда его цвет и впрямь точь-в-точь совпадал с цветом моря на закате… И в глубине его просверкивали тусклые золотистые искорки.
Вот как сейчас. Прав Гомер…
Дедал глядел в сторону Греции… Камни квадратной башни, остывая от дневного зноя, еле уловимо потрескивали. Отсюда, с башни дворца, не было слышно, как ветер шелестел узкими серебристыми листьями в оливковых рощах, оглаживал пористые щечки еще зеленоватых незрелых апельсинов. Ветер дул вдоль вытянутого тела острова немного наискось, вместе с ним летели в сторону родины птицы…
И опять — в который уже раз! — Дедалу померещилось, будто стоит он не на башне построенного им дворца, а у обрыва беломраморной скалы, на которой возвышался афинский Акрополь. И с криком падает вниз его племянник Тал… Как случилось, что рука Дедала, движимая злой волей богов, толкнула мальчика? Конечно, ум Дедала мутился после большого пира, устроенного афинянами в его честь. Да, его, Дедала, называли великим скульптором, и горожане славили его последнюю статую. А хиосское вино было терпким и крепким, и его было очень много, и он, подобно далеким северным варварам, пил его, не разбавляя родниковой водой. Напрасно… Да… В голове шумело, словно море в полосе прибоя. Опираясь на плечо племянника и пошатываясь, как пьяный Силен, выбрался Дедал на свежий воздух. Но какая злоба мгновенно ослепила его? Бесспорно, Тал был очень талантлив и мог бы своим мастерством превзойти Дедала в будущем. Он помогал скульптору и был его лучшим учеником. Но умный помощник — всегда угроза! Неужели — втайне от себя самого — он желал Талу зла? Нашлись свидетели убийства — нашлись и завистники, считавшие убийство умышленным и требовавшие для Дедала смертной казни. О боги, боги! Какое горькое похмелье иногда подсовывает нам жизнь!
Икар, конечно, не таков… Он добр и послушен, он сумеет использовать, но он не сможет создать!
А Дедал и здесь, на Крите, после тайного побега построил чудо света. Только, пожалуй, он один — архитектор и создатель — мог бы войти в придуманный им Дворец и безошибочно пройти по всем его залам, помещениям и кладовым, запутанным галереям и переходам: ведь весь план Лабиринта по-прежнему отчетливо существовал у него в мозгу.
Уже одиннадцать долгих лет…
Дедал помнил, как впервые у него зародилась смутная идея.
Четырехлетний Икар играл на дворцовой стене у его ног. Он урчал, как сытый щенок, довольный жизнью, мял в руках воск, из которого Дедал лепил ему смешные фигурки… А в тот раз он забавлялся тем, что пускал по ветру перышко, легкое, как овечий пух. Перышко взлетало, подгоняемое дыханием ребенка, и, вращаясь, мягко опускалось на каменную кладку.
Что-то было в этом, какая-то тайная связь: ветер, перышко и воск. Воск, перышко и ветер…
Он взял белое голубиное перышко из рук сына и с силой дунул. Почти невесомое, оно вырвалось у него из пальцев и унеслось вниз со стены — в сторону Греции.
Перышко из белого голубиного крыла…
Крыло — и ветер!
Как-то почти неосознанно он смастерил крыло, примерно в три раза больше голубиного, и, сидя в мастерской, медленно, словно бы опахалом, обмахивался им, ощущая упругое сопротивление воздуха.
Икар неожиданно вошел в мастерскую и застал отца за этим занятием. Задумчивый, сосредоточенный на тайной работе мысли, взгляд Дедала не сразу обратился к сыну.
— Птицы свободны… — с тяжким вздохом сказал Дедал. — Для них нет предначертанных дорог. Свободными… — и он сильно взмахнул моделью крыла, так что оно со свистом рассекло воздух, — свободными их делает это! Но человек умнее птицы, и он должен научиться летать!
— Ты… ты сделаешь нам крылья? — задохнулся от восторга и сладкого ужаса Икар. — Как у птиц?
Дедал покачал головой.
— Нет… — твердо отчеканил он. — Машущие крылья — нет! На это может рассчитывать только глупец. Боги дали разную силу птицам и людям. Для того чтобы понять это, достаточно самого простого опыта. Встань здесь, — приказал он сыну, — и попробуй, не сходя с места, взмахивать руками. А я буду вести счет… твоей забаве. Долго ли ты сможешь выдержать?
Икар с охотой включился в игру. Он с улыбкой взмахивал и взмахивал вытянутыми в стороны руками с сомкнутыми вместе пальцами. Но вот… вот его взмахи стали медленнее, он стал подымать разведенные руки с трудом, с явным усилием. И наконец… Его губы скривились от досады и удивления.
— Я… я не могу больше поднять рук! — пожаловался огорченный юноша. — У меня болит… тут и тут… — Он ткнул пальцем в плечо и в локтевой сгиб.
Дедал жестко усмехнулся:
— Вот видишь… А птицы летают целый день, и у них не отнимаются руки от боли. Нет, сынок. Надо следовать разумным законам природы. Ты заметил, что коршун, высматривающий добычу, или горный орел могут долгое время парить над землей?..
— Не делая ни единого взмаха! — радостно закричал Икар. — Значит… значит…