Я положил руку на корпус — меня обожгло.
— Ну, тогда я один, — попросил я, едва проталкивая слова сквозь комок, заткнувший горло; сердце отчаянно бухало, хотя я еще стоял на земле. — На полчасика.
— Н-нет, — пробормотал он. — Одному — это уж… На такой легкой машинке в твоем возрасте небезопасно, в конце концов!
— Утром я летал прекрасно, — сказал я с улыбкой; она, кажется, не сходила с моего лица. — Не хорони меня раньше времени.
— Да я не хороню! — выкрикнул он. Продолжая улыбаться, продолжая смотреть сыну в глаза, я влез в кабину; он вздрогнул, сделал какое-то непроизвольное движение, словно хотел меня удержать, а затем тихо, но твердо сказал: — Я не полечу.
Тогда я опустил пальцы на контакты. Машина задрожала — так, вероятно, дрожал я сам, — песок под нею заскрипел, и сын рванулся ко мне; я, улыбаясь, сжался сбоку от кресла пилота и захлопнул колпак; я чувствовал напряжение, с каким сын ищет выход из неведомой мне, но, очевидно, отчаянной ситуации; машина взмыла метров на пятьдесят — горизонт плавно распахнулся, но перед глазами у меня заметались темные пятна, и сквозь гул крови я услышал голос:
— Видишь, тебе плохо!
— С чего ты взял? — выдавил я. — Мне хорошо, просто чуть укачивает с непривычки. Выше, выше!
Разламывалась от боли голова, но я снова видел и слышал отчетливо; мы поднялись на высоту ста метров и зависли, будто впечатанные в воздух; солнце, громадное, рдяное, плавилось в серой дымке над необъятным морем, неуловимо для глаза падая за огненный горизонт.
На краю пульта прерывисто мерцала тревожная малиновая искорка. Я не знал, что это за сигнал. Я протянул к нему руку.
— Что это?
— Индикатор высоты, — произнес сын, и вдруг испугался, будто бы проговорившись, и поспешно забормотал: — Здесь кончается эшелон набора высоты, понимаешь, так что подниматься нам больше нельзя… — По этому бормотанию я и понял, что первые его слова имели тайный смысл.
— Ах, высота!! — закричал я, не в силах долее сдерживать вибрирующего напряжения души; рука моя, вопросительно протянутая к индикатору, внезапным ударом смела с пульта ладони сына, другая упала на контакты, и машина, словно от удара титанической пружины, ринулась прямо в синее небо; перегрузка была ослепляюще мощной, до меня долетел отчаянный вопль: “Не надо!!!” — и в тот же миг солнце, небо, океан и зеленый берег, окаймленный белой полосой, исчезли без звука, без всплеска, как исчезает в зеркале отражение. Гравилет стоял.
Гравилет стоял в громадном плоском зале. Светящийся потолок. Свет мертвый, призрачный. Бесконечные ряды машин, погруженные в вязкий сумрак. Неподвижность, ватная тишина, как на морском дне.
Дрожащими руками я откинул колпак.
Пол тоже был мертвым. И воздух. Меня качнуло, я обеими руками ухватился за борт. И только через несколько секунд посмел обернуться к сыну. Он скорчился на сиденье, спрятав лицо в ладонях.
— Что это? — тихо спросил я.
Он молчал. Мне стало жаль его. Я погладил его по голове. Лет двенадцать я не гладил его по голове. Пожалуй, с тех самых пор, как окончился домашний курс обучения и очень старый, седой человек — инспектор ближайшей школы на материке — увез его учиться.
На материке?!
— Что это такое?! — спросил я, с наслаждением чувствуя как когда-то тепло его кожи, шелковистость волос. Он помедлил и, не поднимая головы, глухо ответил:
— Звездолет.
Я ничего не почувствовал.
— Ах, вот как, — сказал я. — Звездолет. Мы куда-то летим?
— Уже прилетели. Больше трех лет.
— Куда же? — спросил я после паузы.
Он снова помедлил с ответом. Казалось, одно — два слова требуют от него колоссального напряжения и всякий раз ему нужно заново собираться с силами. Я отчетливо слышал его дыхание.
— Эпсилон Индейца.
Я ударил ладонями по прозрачному колпаку. Громкий хлопок угас в сумеречной пустоте ангара. В ладонях растаяла плоская боль.
— Долго летели?
— Двадцать шесть лет. Я не знал, что еще спросить.
— Все прошло хорошо?
— Хорошо.
И тут меня осенило.
— Смена поколений?
— Да.
— Значит, тот инспектор школы…
— Один из пилотов. Они учили нас…
— Вот как… Подожди, а передачи? Мой концерт в Мехико? Мы же каждый день… книги, фильмы?!
— Это информационная комбинаторика. Это Ценком.
— Ценком?
— Центральный компьютер. Он отвечал за моделирование среды.
Сын поднял наконец лицо. Это было страшно. Он переживал сейчас такое горе, какого я и представить, наверное, уже не мог. И горе это было — боль за меня?
— А ну-ка возьми себя в руки!
Это выглядело, конечно, нелепо и смешно, как дешевый фарс, — тонконогий, пузатый композитор призывал к мужеству звездоплавателя. Но мне было странно весело, точно я помолодел. Сердце билось мощно и ровно. Я был удивлен много меньше, чем должен был бы удивляться. Собственно, я всегда предчувствовал это, ощущал все это — ожидание, бешеный полет и сверхъестественное напряжение, пронизавшее неподвижность вокруг; и вот я прилетел наконец!
— Я должен все увидеть.
Он молча поднялся, и мы двинулись, лавируя между машинами; лифт взметнул нас куда-то высоко вверх, мы оказались в коридоре, снова пошли. Коридор чуть загибался влево. Впереди и слева стена раскололась, выбросив изнутри сноп нестерпимого ядовито-алого света, и в коридор вышли два человека в блестящих пластиковых халатах до пят и темных очках, плотно прилегающих к коже; из-за очков я не смог понять, чьи это сыновья. Они увидели меня и остолбенели, один схватился за локоть другого. Не замедляя шага, мы прошли мимо, и вскоре стена рядом с нами вновь раскололась. Мой сын сказал:
— Вот рубка.
Я увидел их планету.
Мягкая, тяжелая голубая громада висела в звездной тьме.
— Мы на орбите? — хрипло спросил я.
— Да.
Стена за нами закрылась. Я подошел к пультам, над которыми возносились экраны, опустился в кресло — наверняка в кресло одного из пилотов, возможно, от старости уже умершего; я понимал, что мне не следует сидеть в нем, но ноги мои вдруг снова совсем ослабели.
— Когда же назад?
Сын помотал головой.
— Что… н-нет?
— Никогда назад, — медленно проговорил он. — Мы — человечество. Два корабля уже идут с Земли следом.
— Подожди. — Мысли у меня путались, шок проходил, и я начал понимать, что ничего не понимаю. — Подожди. Давай по порядку.
Он сел на подлокотник кресла рядом со мною.
— Нравится?
— Очень.
— Там, вблизи, еще прекраснее. Дух захватывает иногда.
На нижнюю часть гигантского туманного шара стала наползать тень.
— Что тебе сказать… Были отобраны люди с чистыми генотипами, со склонностью к уединению, с профессиями, предполагающими индивидуальный труд. Согласие участвовать дало процентов шесть. Еще полпроцента отсеялось за год тренажерной проверки. Остальные составили экипажи кораблей, ушедших к пяти звездам.
— Но… подожди, что ты такое говоришь?! — Я почти рассвирепел. — Почему мы ничего?.. — Я не умел сформулировать вопроса; любая попытка облечь происшедшее в слова делала его настолько диким и невероятным, что язык отказывался повиноваться. — Мы же все знаем… считали… что — на Земле!
Он покачал головой.
— Да-да… Память о собеседованиях была блокирована, а легкое внушение активизировало уже сложившиеся склонности к замкнутому образу жизни и неприязнь к технике — это входило в условия, хотя, наверное, отпугнуло многих… Вот почему я так растерялся утром — ведь ты не мог поднять гравилет… — Он беспомощно задергал в воздухе левой рукой.
— Но зачем?! Зачем, ты мне можешь сказать?
— Разве не понимаешь сам? — устало спросил он. — Чтобы жизнь была полноценной, нужно жить на Земле.
— Но пилоты…
— Пилоты! Профессионалы в летах! Их было шестеро — и пятерых уже нет… что они могли? Только контролировать полет, руководить… помочь учиться на первых порах… Кто рожал бы детей? Хранил и умножал ценности духа? И не забывай о… о нас. Если родители не живут, а только ждут… — он помолчал. — Ригидная установка на неполноценность бытия и ожидания чудесной перемены — значит, десяток тяжелейших комплексов и маний. Все было просчитано не раз и не два. Когда освоим планету, память вам деблокируют…
— А если кто-то не доживет?
— Он так и не узнает ни о чем.
Стало совсем темно.
— Я часто восхищаюсь вами, — продолжил он. — Более четверти века встречать одних и тех же людей, с которыми не связан никаким общим делом, только близостью жилищ, — и не возненавидеть друг друга, сохранить дружбу, любовь, остаться людьми… Вырастить детей…
— Забавно, — выговорил я. — Значит, все, что мы там вытворяем, никому не нужно? Просто, чтобы время скоротали от того момента, как родили вас, до смерти. Никому…
— Мы для тебя — никто? — тихо спросил он.
Я поднялся.
— У нас будет своя культура. Понимаешь? Нормальная. Которую вы создавали не штурмуя, а живя. И ваши внуки… — он запнулся, а потом заговорил с какой-то свирепой, ледяной страстью. — Наши дети будут учиться у вас! Не только у нас — но и у вас! Там, внизу, когда она станет Землей, эта проклятая планета!
Под нами была ночная сторона. Я вдруг заметил, что из глубины ее мерцают смутные сиреневые искры.
— Ваши города?
Он проследил мой взгляд удивленно, а потом горько усмехнулся:
— Если бы.
Я не стал уточнять. Не имел права. О нас я узнал. А о них…
— Я останусь здесь.
— Папка! — его голос опять задрожал. — Ну что ты здесь сможешь делать?
Атмосфера запылала радужными кольцевыми сполохами Я смотрел на разгорающийся день и всею кожею ощущал стремительный и бессмысленный, круговой бег давно пришедшего к цели звездолета.
— Как вы ее назвали? — тихо спросил я.
— Шона.
— Странное название.
— По имени первого их тех, что здесь погибли.
Я задохнулся на миг. Но когда перевел дыхание, спросил лишь:
— Первого?
— Да. В начале. Пилот. Недавно еще.
— Кто?