— Возможно, — ответил я.
Наступила пауза. Я воспользовался ею и спросил:
— Что вы знаете о Дильнее?
Он рассмеялся.
— И много и мало. А почему вас так интересует вымышленная планета?
— С таким же правом я мог бы сказать и про Землю, что она вымысел. Но за истину бы это принял только тот, кто никогда ее не видал.
— Что вы хотите сказать, Николай? Я не совсем понимаю вас. Ведь о Земле мы с вами знаем не из научно-фантастического рассказа, а о Дильнее вы узнали, прочтя мою повесть «Скиталец Ларвеф».
— «Скиталец Ларвеф»? У вас есть такая повесть? Я не читал.
На лице Тунявского появились признаки недовольства.
— Не читали? Не удосужились? Так для чего, черт бы вас побрал, вы спрашиваете меня о вымышленной Дильнее? Все, что я хотел и мог о ней сказать, я сказал в своей повести.
— Непременно прочту. Но меня удивляет, что вы так настойчиво называете ее вымышленной!
— Я ее выдумал.
— Вы слишком много на себя берете. Если вдуматься, это даже обидно. Представьте, что я пришел бы к вам и сказал, что я выдумал Землю. Наверно, вы обиделись бы на меня.
— На Земле я родился. Здесь я живу.
— А я родился на Дильнее. Устраивает это вас?
Он рассмеялся, на этот раз искренне, без позы.
— Меня-то это устраивает. Да еще как! Это льстит моему авторскому тщеславию. Но, кроме меня, есть здравый смысл, логика. А логику это едва ли может устроить.
— Не беспокойтесь. Логика не будет в обиде. Это факт. А как здравый смысл может возражать против очевидного факта?
— Очевидного? — Тунявский пожал плечами. — Никогда я не слышал столь лестного замечания. Я так убедительно описал Дильнею, что вы сочли ее за такую же реальность, как Земля.
— Я не читал вашу повесть. К сожалению, не читал. Я пока не могу судить о точности ваших описаний. Но я слишком хорошо помню Дильнею. Я родился на ней.
Он смотрел на меня, не скрывая тех чувств, которые возникли в нем в эту минуту. Недоумение, недоверие, мелькнувшая догадка, что его дурачат. Все это я прочел на его лице.
— Вот как, — сказал он вставая. — Вы родились на придуманной мною планете? Забавно! Но разрешите притронуться к вам и убедиться, что вы не фантом, а факт.
Он протянул свои длинные изящные пальцы и ущипнул меня, довольно больно ущипнул.
— Да, вы реальность. Но что привело вас сюда?
— Этот же самый вопрос мне задал Иммануил Кант. Правда, в более деликатной форме. Но если к Канту я шел обсуждать гносеологические проблемы, то к вам меня привела совсем иная причина. Я пришел спросить у вас, откуда вы получили сведения о Дильнее?
— Я уже ответил вам. Дильнею я придумал. Она существует лишь в моей голове и в сознании читателей, запомнивших мою повесть «Скиталец Ларвеф».
— Непременно прочту вашу повесть.
— Прочтите. Она довольно занимательна.
— Прочту. А в ней есть какие-нибудь факты?
— Нет, только вымысел.
— И вы настаиваете на этом? Для чего? Чтобы замести следы? Неужели я поверю вам, что Дильнея вымысел, когда я сам оттуда.
— Но вы же назвали свое имя. Вы Николай Ларионов.
— Там меня звали по-другому. Я Ларвеф!
В насмешливых глазах Тунявекого мелькнуло что-то вроде страха и исчезло. Потом сменилось сочувствием.
— Ну, хорошо, хорошо! — сказал он. — Я верю! Верю! Вам нужно отдохнуть, сменить обстановку. Давно вы из больницы? У вас было нервное потрясение?
— Вы ошибаетесь. Я здоров. Ну, что ж. Вы не верите словам, но у вас нет основания не верить фактам.
Я вынул из кармана футляр, достал комочек вещества и положил его на стол.
— Эроя, — сказал я тихо, — ты слышишь меня?
— Слышу, — ответила она, — что ты хочешь, милый?
— Я хочу, чтобы ты поговорила с этим человеком, рассказала ему — кто мы и откуда. Он уверяет меня, что он придумал нас с тобой.
И Эроя не заставила себя долго просить. Она начала свой рассказ таким тоном, словно ей надоело хранить наше прошлое.
Потом не раз у себя в номере гостиницы мы с Эроей вспоминали этот эпизод. Нет, фантаст оказался не на высоте. Он попросту испугался, испугался, как пугались люди восемнадцатого века, верящие в существование злых и потусторонних сил. От испуга он потерял дар красноречия и чувство юмора. Впрочем, можно ли его за это осуждать? А разве не растерялся бы Герберт Уэллс, если бы его навестил Невидимка или Путешественник, вернувшийся из будущего на своей машине времени?
Он побледнел, упал в кресло. И мне пришлось рыться в его домашней аптечке, искать валерьяновые капли и валидол. К сожалению, я не захватил с собой дильнейских средств, с помощью которых он бы сразу почувствовал себя прекрасно.
Когда он пришел в себя, он раскрыл один глаз (другой почему-то оставался закрытым) и взглянул этим настороженным глазом на тот конец стола, где только что лежал комочек вещества. Но там уже ничего не было. Я поспешил спрятать Эрою в футляр, а футляр поскорее убрать.
— Кто вы? — спросил меня Тунявский.
— Этот же самый вопрос мне задал Иммануил Кант, — сказал я тихо.
— Кант не задавал вам этого вопроса.
— Откуда вы знаете? Вы же при этом не присутствовали.
— Я сам придумал этот эпизод.
— Ну вот и отлично. Все стало на свое место.
— Так, значит, этого не было? Значит, это мне только показалось?
— Показалось, — ответил я.
— Так кто же вы?
— Персонаж вашей повести. Вас это устраивает?
Он рассмеялся. Рассмеялся на этот раз весело.
— Пусть будет так. Не хочу ломать голову, распутывая этот узел. Вы что же это встали? Собираетесь уходить?
— До свидания, — сказал я.
Он не стал меня задерживать.
У себя в номере мы с Эроей много раз вспоминали этот случай. Да, он был человек. И он был искренен. Он действительно удивился и не поверил мне, что я Ларвеф. Значит, и Дильнею, и меня, и Эрою он придумал. Но в такое совпадение выдумки и реальности невозможно поверить. Следовательно, он дурачил нас. С какой целью?
Как это ни странно, Эроя, искусственная Эроя, сама загадка из загадок, не выносила ничего загадочного.
— Ты должен выяснить это, Ларвеф, — сказала она мне.
— Что?
— Откуда он знает нашу тайну.
— Он утверждает, что все придумал.
— Но ты же веришь в это еще меньше меня.
— Не нужно спешить. Рано или поздно узнаем. А сейчас я прочту тебе вслух его повесть «Скиталец Ларвеф», которую сегодня принес из библиотеки.
Я читал ей весь вечер. Изредка она прерывала меня.
— Но ведь этого не было. Я что-то не помню. А ты помнишь, Ларвеф?
— По-видимому, то, о чем ты говоришь, он придумал для занимательности, но остальное изображено точно. Как ты находишь, Эроя?
— Мне кажется, что он жил в каждом из нас. Подслушивал наши разговоры, читал мысли. Не находишь ли ты, Ларвеф, что это противоречит логике?
Я невольно усмехнулся. Уж раз Эроя говорит о логике, значит, действительно тут что-то не так. Я промолчал.
— Читай дальше, — сказала она, — может, в конце мы найдем объяснение этого странного факта.
Я прочел повесть до конца. Но конец не избавил нас от наших сомнений. Наоборот, он усилил их. От того, что моя дильнейская жизнь была изображена в земной книге, я испытывал незнакомое мне раньше чувство. Казалось, я жил и не жил, был здесь и одновременно был вплетен в ткань чужого и чуждого мне повествования и как бы переключен в другой, более причудливый план бытия.
Нет, я с этим был несогласен. Я не сомневался в своей реальности, и то обстоятельство, что я стал объектом фантазирования беллетриста Тунявского, не должно было задевать чувство собственного достоинства. В конце концов, за этим кажущимся иррациональным явлением, возможно, стояла вполне рациональная сущность. Телепатия — эта старая и в то же время молодая наука — и на Дильнее, и на Земле еще была в зачаточном состоянии. Совпадение вымысла и действительности, очевидно, объяснялось телепатическими талантами Тунявского, сумевшего преодолеть время и пространство каким-то шестым, еще не раскрытым наукой чувством. Так я думал, прочтя книгу о себе. Но я не стал говорить об этом Эрое, комочку бесформенного вещества. Да к тому же она уже лежала в футляре, погруженная в то отсутствующее состояние, которое больше подходило к ее сущности, к сущности скорее вещества, чем существа.
Встретившаяся мне на улице старушка любезно улыбнулась и спросила:
— Молодой человек, скажите, пожалуйста, который час?
— Половина шестого, — ответил я.
Она еще раз взглянула на меня, возможно завидуя моей молодости, и пошла, медленно переставляя ревматические ноги, рассеянно и меланхолично вспоминая прошлое и утраченное. Она помнила то, что было десять лет назад, и двадцать лет назад, и тридцать лет, и сорок, и все пятьдесят. И ей, не сомневаюсь, казалось, что это было давным-давно. Она не подозревала, что все это происходило почти вчера, и молодой человек, которого она остановила, помнил то, что было двести, и двести пятьдесят, и триста лет назад. И в сущности, это тоже было почти вчера. Что же такое время? Об этом я спросил когда-то Иммануила Канта. И Кант сказал мне, не могу ли я задать ему вопрос полегче.
Вчера я разговаривал с профессором Тихомировым. Он историк и, по-видимому, очень любит свой предмет.
— Историк, — сказал он мне задумчиво, — это, в сущности, Мельмот Скиталец, живущий одновременно среди нескольких эпох.
— А кто этот Мельмот?
— Герой одноименного романа Матюрена, своего рода Анти-Фауст, человек, продавший душу дьяволу за право вечно узнавать новое и ничего не забывать. «Мельмот Скиталец». Разве вы не слышали об этом романе? Его высоко ценил Пушкин и очень любил Бальзак, который написал даже продолжение…
— Я и есть этот ваш Мельмот, — сказал я. Но, погруженный в свои мысли, профессор не расслышал то, что я ему сказал.
Тихомиров мне симпатизировал. Он выделял меня из всего курса. Он хорошо знал восемнадцатый век, но я знал еще лучше. В моей памяти хранилось не только отраженное в книгах, но живое время. Идя по Невскому или по Литейному, я видел не только современные здания из стекла, но и те дома, которые когда-то