Передвинул белого короля. Вернул его на место. Потом передвинул белого ферзя — и наступила ясность. Она пришла внезапно, без всякого напряжения. Просто я теперь знал, что надо поставить еще одну фигурубелого слона. И я знал, куда поставить слона. Белые должны были начать и выиграть, это тоже само собой подразумевалось. Впрочем, нет, не подразумевалось, а вспоминалось.
Я двинул ферзя. Шах черному королю. И тут же увидел: так нельзя. Еще вчера для меня это был бы единственный очевидный ход. Сегодня я понимал: нет, так нельзя, нападать надо слоном.
…Я долго сидел у доски, стараясь справиться с охватившим меня лихорадочным возбуждением.
Что, собственно, произошло?
Я привык относиться к идеям «великолепной девятки», как к чему-то отвлеченному. Эти идеи должны сбыться в далеком будущем. И вдруг одна идея осуществилась сейчас…
Да, это произошло сейчас. Со мной.
Я почти не умел играть в шахматы. Вероятно, даже третьеразрядник мог дать мне вперед ферзя. И вот внезапно появилась способность понимать происходящее на шахматной доске.
Мозг — изумительная машина. Надо только снабдить ее вдоволь горючим… Не об этом ли Прокшин говорил накануне?..
Лента магнитофона:
«— Какое-то африканское племя выделывало горшки из глины, содержащей уран. Из поколения в поколение лепили горшки. Через руки этих людей прошло такое количество урана, что энергии — если бы ее удалось выделить — хватило бы на электрификацию половины африканского континента. Но племя видело в глине только обыкновенную глину… Почти так мы используем свой мозг. На уровне лепки горшков. А когда кто-то работает как надо, мы изумляемся: ах, смотрите, ах, гений…
Утверждаю: уровень, который мы называем гениальным, — это и есть нормальный уровень работы человеческого мозга. Нет, я не так сказал: не есть, а должен быть. Понимаете?
Люди получают от рождения примерно одинаковые мозги. Не существуют прирожденных способностей. Человек — каждый человек! — рождается только со способностью приобретать способности. Если кто-то может стать гением, значит в принципе гениальность доступна всем. Так почему она такое редкое явление?
С конвейера сходят автомобили. Каждый автомобиль имеет, конечно, свои индивидуальные особенности. Но если скорость данного типа машины полтораста километров, то у всех машин она приблизительно такова. У одной на пять километров больше, у другой на пять меньше, но это уже допустимые отклонении. А с мышлением… Машина, которую мы называем „мозг“, используется в высшей степени странно. Из тысяч таких машин лишь единицы развивают проектную скорость. Остальные довольно вяло ползут… И это считается нормой!
Все дело в том, что автомобили имеют много бензина. А машина, именуемая „мозг“, лишь изредка, имеет вдоволь хорошего — горючего. Я говорю о знаниях. Заправьте достаточным количеством этого горючего любой мозг, — и он даст проектную скорость. Чуть больше, чуть меньше — но у предельной черты!..»
Причудливая это штука — проявление знаний, «вложенных» в голову аппаратом Прокшина. Кажется, я нашел удачное слово: проявление. В самом деле, это очень похоже на постепенное возникновение фотоизображения. Потенциально существующее в фотоэмульсии, изображение еще скрыто, не видно, и нужен проявитель, чтобы сделать его явным. Так и с проявлением знаний.
Какая-то часть знаний вспоминалась — процесс удивительный и временами нелегкий. А иногда я сам принимал решения. Да, хорошо помню, что сам пришел к выводу: нельзя идти ферзем. Представил себе ответный ход черных, увидел дальнейшее развитие игры и понял, что надо ходить слоном. И только потом, сделав этот ход, подумал: конечно, позиция должна быть такой, это же этюд Троицкого! Вот лучший ход черных. Теперь шах ферзем. Черный король спешит к своему ферзю. Поздно! Белые жертвуют слона. Шах черному королю и выигрыш.
Я никак не мог освоиться с мыслью, что действительно чему-то научился. В голове не было никаких «шахматных мыслей». И все-таки я только что разыграл этюд Троицкого, о котором до этого даже не слыхал!
Уже через день, когда значительная часть шахматной премудрости «проявилась», я привык к «эффекту входа» (терминология Прокшина). Теперь я «чувствую» свои шахматные знания. Они «ощущаются» точно так, как и другие знания, полученные обычными путями.
И только изредка сердце замирает от радостного изумления. Так было в детстве, когда, научившись плавать, я впервые заплыл далеко в море…
Прокшин появился без четверти два — мокрый, голодный, веселый — и с порога спросил:
— Сразимся? Одну партию, а? Потом обед и снова до вечера шахматы. Как программа, годится?
Программа годилась, но, сев за шахматную доску, мы забыли о времени. Игра шла в стремительном темпе. Строго говоря, сначала мы даже не играли. Мы просто вспоминали партии. Разыгрывался дебют, и очень скоро один из нас вспоминал, что подобная позиция уже была при встрече таких-то шахматистов на таком-то турнире.
Лента магнитофона:
«— Вы записываете?
— Да. А что, если я пожертвую пешку?
— Зачем?
— Зов души… Послушайте, да ведь так было в четвертой партии Эйве-Боголюбов!..
— Точно. Невенинген, двадцать восьмой год. В этой позиции черные пожертвовали пешку. Вот он, ваш зов души! Знания. В конечном счете только знания!
— А все-таки зачем я должен отдавать пешку?
— Вскрываются линии…
— Эйве мог объявить шах конем, но сделал другой ход…
— Да, более осторожный. Слоном.
— Что ж, проверим…»
С каждым часом мы играли все увереннее и самостоятельнее. Стали чаще замечать просчеты, допущенные кем-то в аналогичной позиции. Искали и находили более сильные продолжения. Игра обогащалась мыслями и чувствами, начинала доставлять эстетическое наслаждение.
Что я обычно чувствовал, играя в шахматы? Досаду — если не заметил хороший ход. Страх — если допустил ошибку и противник может ее использовать. Радость-если противник «зевнул» фигуру. И еще скуку, томительное ожидание, пока противник сделает ход и можно будет снова начать думать… Убогие чувства! Я был подобен слепцу, сидящему перед сценой, на которой выступают иноземные артисты. Слепец не видит артистов, да к тому же они говорят на чужом языке, из которого он знает лишь несколько десятков слов… И вдруг глаза обретают способность видеть каждое движение артистов, каждый их жест. Вдруг со сцены начинает звучать родной язык, наполняются, смыслом интонации и паузы…
В восемь вечера мы пообедали: консервы, холодное молоко и еще что-то. Мы спешили. Нас ждала недоигранная партия.
Сейчас я не могу вспомнить, когда началась «ничейная полоса».
Я не сразу понял, что означают участившиеся ничьи. Казалось, ничьи закономерны; мы играем, обсуждаем позиции, видим возможные ошибки (и, естественно, их не делаем), выбираем наиболее сильные ходы — и с какого-то момента партия идет к ничьей.
Прокшин первым заметил «ничейную полосу» и предложил играть молча. Мы быстро разыграли три партии. Три ничьих.
— Вот что, — предложил Прокшин. — Давайте-ка еще разок. Без звука. И будем записывать мысли: мотивировку ходов и тому подобное. Ринулись!
Минут через сорок, когда партия кончилась мирной ничьей, мы сравнили два ряда записей. Впечатление было ошеломляющее. Слова разные, но мысли, суждения, выводы — все полностью совпадало!
— Потрясающе, — сказал Прокшин. — Помните, что я вам говорил? Гениальность должна быть нормой. На шахматах это особенно хорошо видно. Мы перестали делать ошибки! Вы понимаете, что это значит? Мы сделаем всех шахматными мудрецами… и шахматы прекратятся. Единственным результатом отныне и навсегда станет ничья. Ваш репортаж можно назвать «Гибель шахмат». Неплохо звучит, а?
Я спросил:
— Почему только шахмат?
Лента магнитофона:
«— Поймите, Андрей Ильич, простую вещь. Существует что-то вроде пирамиды. Чем выше уровень, тем меньше количество людей, умеющих играть на этом уровне. У основания пирамиды сотни миллионов людей. А вершина — несколько десятков гроссмейстеров. И вот теперь эта пирамида ломается. Все будет приблизительно на одном уровне.
— Ну и что? Ну, не будет шахмат. Подумаешь! Шахматы погибнут во имя науки, как погибает подопытная собака. Человечество переживет эту потерю.
— Мир, пожалуй, стал бы чуточку беднее без шахмат. Но не в одних шахматах дело. „Пирамидный“ принцип построения вообще присущ искусству. Любому его виду.
— Например, балету?.. Вот где ваша ошибка! Допустим, все люди, пользуясь моим способом, прочитают все, написанное о балете. Разве это помешает им наслаждаться балетом? Я уже понял логику ваших рассуждений. Да, все виды искусства „пирамидны“. Но мы вкладываем в головы только знание. В шахматах знание равно или почти равно умению. А в балете, научно говоря, нужно еще и уметь трепыхаться.
— Хорошо, балету ничего не грозит. А как с поэзией?..»
Прокшин расставил шахматные фигуры. Это была позиция после девятого хода белых в партии Рети-Алехин.
— Узнаете?
— Да. Сыграть за Рети?
— Проиграете.
— Посмотрим.
В 1925 году Рети проиграл. Но мы за десять минут пришли к ничьей, хотя Прокшин сыграл, пожалуй, сильнее Алехина.
Лента магнитофона:
«— А все-таки, Андрей Ильич, как с поэзией? Давайте разберемся… Половина третьего. Вы не хотите спать?
— Нет. Что ж, вложить в голову „все о поэзии“ можно. А вот превратит ли это человека в гениального поэта — трудно сказать.
— Сейчас спорят: сможет ли машина писать хорошие стихи, если в ее памяти будет весь опыт поэзии. Аллах с ней, с машиной. Но уж человек, имея в голове „все о поэзии“, наверняка сможет… Особенно в том случае, когда в голову „вложены“ полтора или два десятка разных знаний.
— Важны не только знания, но и взгляды, чувства. Умение видеть и слышать мир. В сердце должен стучать пепел Клааса…
— Хорошо. Пусть не все станут гениальными поэтами. Но вероятность появления гениев резко увеличится. С этим-то вы согласны? Будет, скажем, миллион гениальных поэтов. Разве мало?! Миллион гениальных поэтов, сотни миллионов гениальных шахматистов… Пирамида либо разрушается совсем, нацело, либо оседает, сплющивается. Практически особой разницы лет. Алхимики, придумай они способ получения золота, просто обесценили бы этот металл. А тут обесцениваются ум, талант, гений… Допустим, аппарат дает не знания, а красоту. Нажал кнопку — и мгновенно стал таким, как хо