— Ну, сегодня не стоит больше утомлять вас. Расскажите еще какой-нибудь другой мыслеобраз ваших галлюцинаций, и довольно.
— Опять каменистый высокий склон, пышущий зноем. По нему поднимается узкая дорога, усыпанная горячей белой пылью. Ослепительный свет в мерцающей дымке нагретого воздуха. Высоко на ребре склона видны деревья, а за ними высится белое здание с рядом стройных колонн над кручей обрыва. И больше ничего…
Рассказы лейтенанта не дали мне ни одной трещины в стене неизвестного, ничего такого, за что можно было бы зацепиться мыслью. Я распрощался с моим новым пациентом без чувства уверенности в том, что я действительно смогу ему помочь, и обещал дня через два, обдумав сообщенное им, позвонить ему.
Следующие два дня я был очень занят, и, то ли вследствие усталости мозга, то ли потому что заключение еще не созрело, не имел никакого суждения о болезни Леонтьева. Однако назначенный срок кончился, и вечером я, с чувством вины, взялся за трубку телефона. Леонтьев был дома, и мне стыдновато было слышать, какая надежда сквозила в тоне его вопроса. Я сказал, что не смог еще в куче других дел как следует подумать, а потому позвоню еще через несколько дней, и спросил, видел ли он еще что-нибудь.
— Конечно, опять многое, профессор, — ответил Леонтьев.
Я попросил его рассказать тут же по телефону о наиболее ярком видении, и вот что услышал:
— Высоко над морем стоит белое здание, и кажется, что портик его с шестью высокими колоннами опасно выступает над обрывом. В стороны от портика разбегаются белые колоннады, полускрытые зеленью деревьев. К портику ведет широкая белая лестница, обрамленная парапетом из мраморных глыб, пригнанных с геометрической точностью. Верхний край парапета плавно закруглен, и под ним бегут четкие барельефы движущихся обнаженных фигур. На каждом уступе — широкая плошадка, обсаженная кипарисами, и на ней статуи. Я не могу разглядеть эти статуи, мешает блеск ослепительного солнца на мраморных ступенях…
Кончив разговор, я откинулся в кресле, и долго думал над странным случаем заболевания Леонтьева. Не нужно передавать вам всех моих попыток разрешения задачи. Они так же неинтересны, как и обычная цепь фактов нашего повседневного существования, неинтересны, пока не случится что-то, вдруг изменяющее все.
Такое и случилось. Ток мыслей замкнулся мгновенной вспышкой, в которой пришло сознание, что виденные художником в его бредовых картинах отрывки представляют собою кусочки одного целого в его постепенном развитии. А если это так, то… неужели я встретился с примером памяти поколений, сохранившейся и выступившей из веков именно в этом человеке?! Весь захваченный своим предположением, я продолжал нанизывать известные мне факты на внезапно появившуюся нить. Леонтьев жаловался на боли в верхней части затылка, а именно там, по моим представлениям, в задних областях больших полушарий, гнездятся наиболее древние связи — ячейки памяти. Очевидно, под влиянием огромного душевного напряжения, из недр мозга начали проступать древние отпечатки, скрытые под всем богатством памяти его личной жизни. И его навязчивое ощущение усилия вспомнить что-то, без сомнения, было отзвуком подсознательного скольжения мысли по непроявленным отпечаткам памяти. Как у художника, зрительная память у него была необыкновенно сильно развита. Это помогало проявляющимся кусочкам отражаться в мышлении в виде картин.
Найдя себе точку опоры, я продолжал еще и еще подкреплять свою догадку, но прервал рассуждения и с волнением снова взялся за телефон. Если мои рассуждения верны, то я сейчас услышу от Леонтьева именно то, что и нужно услышать. Если не услышу — все неверно и снова впереди гладкая непроницаемая стена неизвестного. Я забыл даже о позднем времени. Леонтьев по обыкновению не спал и сразу подошел к телефону.
— Это вы, профессор? — услышал я в трубке его по-обычному напряженный голос. — Значит, вы что-то решили?
— Вот что, известна ли вам ваша родословная?
— О, сколько раз меня уже спрашивали об этом! Насколько я знаю, у нас в роду нет сумасшедших, пьяниц и венериков.
— Бросьте сумасшедших, мне совсем не то требуется. Знаете ли вы, кто по национальности были ваши предки, откуда они, из какой страны? Вы должны быть южанином!
— Это так, профессор, но я не могу понять, как…
— Объясню потом, не перебивайте меня! Так кто же у вас в роду южанин?
— Я не знатная персона и точной генеалогии не знаю. Родители моего деда оба были родом с острова Кипра. Но это было очень давно. Дед переселился в Грецию, а оттуда в Россию, в Крым. Я и сам крымчак по месту рождения. Но зачем это вам нужно, профессор?
— Поймете, если моя догадка верна… — не скрывая своей радости, ответил я и договорился с Леонтьевым о приеме на завтра.
Лежа в постели, я еще долго размышлял. Задача была ясна, и диагноз верен, теперь нужно было усилить и продолжить проявление памяти поколений до какогото важного для Леонтьева предела. Но что это за предел — Леонтьев, конечно, не знал, и я тоже не мог догадаться. Уже засыпая, я решил, что будущее само покажет.
На следующий день в том же кабинете и в прежней позе сидел Леонтьев. Его бледное лицо уже не было хмурым, и он безотрывно следил глазами за мной, пока я расхаживал по кабинету и посвящал его в свою теорию. Кончив, я опустился в кресло за столом, а он сидел в глубокой задумчивости. Я пошевелился, и Леонтьев вздрогнул, затем, глядя мне прямо в глаза, спросил:
— А не думаете ли вы, профессор, что и самая идея статуи из слоновой кости не случайно возникла именно у меня?
— Что ж, может быть, — коротко ответил я, не желая отвлекаться от пришедшего мне в голову способа дальнейшего выяснения воспоминаний Леонтьева.
— А не имеет ли то, что я должен вспомнить, отношения к моей статуе? — продолжал настаивать художник.
— О, вот это очень вероятно, — сразу отозвался я, так как слова художника как бы поставили точку в мыслях.
Моя догадка сильно подействовала на него. Может быть, он инстинктивно чувствовал правильность пути к разрешению загадки и сам уже помогал мне в поисках.
Мы условились, что Леонтьев постарается немедленно изолироваться от всех внешних воздействий. Запершись в своей квартире, в полутьме, он будет стараться сосредоточиться на своих видениях, а когда картины начнут исчезать, попробует их снова вызвать. Не бороться с ощущением необходимости что-то вспомнить,' а, наоборот, усиливать его, возбуждая память некоторыми особыми лекарствами, по моим указаниям, В усилиях вспомнить нервное возбуждение может достичь опасного предела, но на этот риск придется пойти. О видениях и о своем состоянии Леонтьев будет сообщать мне по телефону вечером.
На этот раз лейтенант заторопился домой. Провожая глазами его стройную фигуру, я еще раз подумал о редкой привлекательности этого человека, который, неведомо как, стал мне дорог. Вечером, против ожидания, звонка не последовало. Слегка беспокоясь, я собирался уже позвонить сам, но раздумал, решив не мешать одинокой сосредоточенности своего пациента. Однако меня грызло сомнение в безопасности изобретенной мной системы лечения, и когда на следующий вечер зазвонил телефон, я посмотрел на противный аппарат с облегчением.
— Профессор, вы, наверное, правы. Я вошел, — без предисловия сообщил мне Леонтьев, и в голосе его, как мне показалось, не чувствовалось нездоровой напряженности.
— Что такое? Куда вошли? — не понял я.
— Да в этот дом или дворец, ну в то белое здание на обрыве, — торопясь, говорил художник. — Конечно, все эти, запоминавшиеся мне так отчетливо картины, постепенно вводят одна в другую. Теперь я вижу, что внутри этого здания. Это большая комната или зал. Вместо двери широко распахнутая медная решетка. Медные же листы выстилают пол. Здесь много статуй и других каких-то вещей, но я их… не могу разглядеть ясно. У стены, противоположной решетке, в центре главной оси зала — широкая аркада, в которую видно сверкающее небо. У этой аркады еще белая статуя и рядом какие-то столики и сосуды… О, бог мой, сообразил: ведь это мастерская скульпторов! До свидания, профессор!
Трубка глухо щелкнула. Я теперь не меньше самого художника горел нетерпением, отчетливо сознавая необычайность встреченного мною. Но, как ученый, я был обучен терпению и мог по-прежнему заниматься своими делами, несмотря на то что телефон молчал два следующих вечера. Звонок раздался рано утром, когда я только еще собирался начинать трудовой день и не ждал никакого сообщения от Леонтьева. Художник устало попросил меня сразу же приехать к нему.
— Я, кажется, кончил свои странствия по древнему миру, ничего не могу понять, профессор, и очень боюсь… — он не договорил.
— Хорошо, постараюсь, ждите, или приеду, или позвоню, — поспешил согласиться я.
Обеспечив себе свободное утро, я поехал на Таганку и не без труда разыскал серый небольшой дом с башенкой, расположившийся в садике, глубоко запрятанном в изломе улицы. Художник быстро ввел меня в свою комнату, весьма простую, без всякого нарочитого беспорядка, почему-то принятого у людей искусства.
Окно, завешенное толстым ковром, не давало света. Маленькая лампочка, закрытая чем-то голубым, едва давала возможность различать предметы. Я усмехнулся, увидев, с какой точностью были выполнены все мои указания.
— Зажгите же свет, ни черта не видно.
— Если можно, то не стоит зажигать, профессор, — робко попросил мой пациент, — я боюсь, вдруг опять не то, боюсь потерять свою сосредоточенность. Сосредоточиться заново у меня уже не хватит сил.
Я, разумеется, согласился, и Леонтьев, откинув голубое покрывало лампочки, усадил меня на широкой тахте и сел сам. Даже в скудном свете я мог увидеть, как ввалились и как бледны его щеки.
— Ну, рассказывайте, — подбодрил я художника, вытаскивая папиросы и внимательно следя за его блестящими глазами.
Леонтьев медленно потянулся к столику, взял с него лист бумаги и молча подал мне. Большой лист был покрыт неровными строчками непонятных знаков. Какието крестики, уголки, дуги и восьмерки, не написанные, а скорее старательно зарисованные, Шли группами, очевидно образуя отдельные слова. Я в общих чертах имел представление о разных алфавитах, как древних, так и современных, но никогда ничего похожего не видел. Сверху были написаны две короткие строчки, по-видимому обозначавшие заглавие. У меня в записной книжке зарисованы эти знаки — вот смотрите, чтобы име