Султан рассказал историю с оленихой и олененком. Абул Хасанак внимал ей, покрываясь мурашками.
Почему-то вспомнил другую олениху и другого олененка, которых он недавно увидел в саду у главного визиря, и на душе вдруг посветлело от неожиданно пришедшей мысли:
— О, повелитель! Да ведь сейчас самое время охоты! А вы давно не дышали свежим воздухом, исстрадались совсем во дворце.
Султан отвел взгляд от темного угла, посмотрел на любимца:
— Мда… выедем на охоту… Но будет ли она удачной?
— Если аллах того пожелает — обязательно, повелитель! — сказал Абул Хасанак горячо. — Сейчас весна, все живое радуется, осторожность теряет… Есть у нас охотники, которые одной стрелой убивают двух птиц… Да и вы покажете себя!
— Ну что ж, прикажи ловцам, пусть подготовят к охоте моего черного сокола, а конюхи — скакуна-карабаира!
В ту же ночь Абул Хасанак послал доверенного человека к главному визирю, чтоб взять у него олениху с олененком.
Правда, ходили слухи, что в горах, неподалеку от крепости Гардиз, объявился какой-то нечестивец, что называл себя имамом Исмаилом Гази, и что будто нечестивец этот невесть откуда собирает вокруг себя всякий сброд, по которому виселица плачет, и даже собирается объявить султану «священную войну».
В серьезные военные намерения какой-то шайки бунтовщиков против могущественного и победоносного плохо верилось, но, конечно, принять кое-какие меры предосторожности следовало. Абул Хасанак так и поступил. Дня за два до охоты послал двести всадников к крепости Гардиз. А число лиц, отправлявшихся с султаном на охоту, не превышало и десяти человек. Из близких султана в этой десятке, кроме Абул Хасанака, был только поэт Унсури…
Ехали по зеленой холмистой степи: султан — в широкой повозке (Хасанак и Унсури — рядом!), другие охотники — верхом.
Равнина за городом постепенно переходила в подъем, все выше и выше, холмы — в горы. На вершине горы, там, где синее небо и беркуты, виднелась смутно крепость Гардиз.
День был теплый. Солнце сияло над травами, и его ласково-теплые, добрые лучи гладили землю: солнце будто восхищалось жизнью, которую само дало всему живому. Поистине прекрасна земля и жизнь на ней, весь этот мир вокруг прекрасен — с благоуханием полыни, сайгачьей травки, дикого клевера, мяты, василька-горчака, с крохотными темно-фиолетовыми астрагалами, почти незаметными на зеленом ковре, и ярко голубевшими на нем фиалками.
Повозка была устроена так, что справа и слева от султана (он лежал на спине) окружающее закрывали шелковые занавески, натянутые на боковые брусья, а небо открывалось взору свободно. Приятный ветерок овевал грудь Махмуда, сильно уже тронутые сединой редкие усы и бороду его. Султан не чувствовал дыхания ветра. Его печальный взгляд был устремлен на синее-синее, чистое и прозрачное, как протертое стекло, небо: на недостижимой высоте там медленно-медленно парили черные беркуты.
Что за радость в этом небе, в этом солнце, в этих свободно и гордо парящих птицах, если жизни конец уже совсем близок, его собственной жизни, — вот что говорил будто успокоенный, но полный тоски взгляд некогда и сиятельного, и могущественного султана, взгляд человека, теперь осознающего, что вовсе не все на свете покорно его воле, что сам он себе не подвластен (чувство, которое вызывало несвойственную этому человеку грустную снисходительность ко всему вокруг).
Абул Хасанак взглянул на Унсури, жестом намекнул: «Сделайте что-нибудь, чтобы поднять настроение повелителя!»
Унсури умел искусно рассказать веселую и занимательную историю, пошутить умел остро и «по-мужски», так что и по этой причине он всегда и повсюду сопровождал повелителя, принимал участие в его застольях, — словом, был под рукой. Но что сказать сейчас, когда покровитель правоверных (и его личный благодетель) впал в отчаяние!
Унсури с опаской посмотрел на розовощекое («Ишь ты, прямо кровь с молоком! Красив, как женщина!») лицо господина визиря, перевел взор на султана и, прижав к груди своей холеные, белые («Тоже вроде как у баб из гарема!») руки, вымолвил:
— Пусть простит меня, грешного раба своего, наш благодетель! Вспомнил я одну удивительную историю… не угодно ли выслушать?
Султан оторвал взгляд от голубизны небесной («Какие глаза! Будто у подбитого беркута», — подумал Унсури).
— Подожди-ка, поэт… Говорят, будто поэты возлюблены аллахом и поэтому сам пророк Мухаммад был милостив к вам.
— Истинно так, покровитель правоверных.
— Так… тогда скажи мне, садовник сада поэзии! Для чего всевышний создал это небо, это солнце, этих птиц и зверей? Для кого и для чего… он создал красоту?
Поэт Унсури растерянно глянул на Абул Хасанака, но на красивом лице визиря никакой подсказки не читалось.
— О солнце нашего неба! — чуть заикаясь, начал Унсури. — Всевышний создал это небо, это солнце, этих птиц, всю красоту мира подлунного… для рода человеческого, детей адамовых… то есть чтобы радовать глаза своих рабов покорных и веселить их души.
— Радовать рабов своих? Веселить их души?.. Тогда зачем же смерть? Зачем он придумал смерть для людей?
На желто-восковом лице султана упрямо обозначились скулы, оно чуть покраснело, будто изнутри, под кожей щек и лба, вспыхнул непокорный огонек.
— Но как же иначе, благодетель? Так повелел аллах, а у раба его, человека, нет другого пути, как выполнить его волю, — жить достойно и потом уйти из мира сего…
— Волю аллаха? — горько переспросил султан. — Да простит всевышний раба своего грешного, но… Зачем же тогда… радовать, веселить?.. Нет, поэт! Я ждал от тебя другого ответа, а ты… повторил, что твердит как попугай имам Саид!
Унсури снова искательно посмотрел на Абул Хасанака. Но любимый султанский визирь и сам впал в замешательство. Жизнь — это удовольствие, наслаждайся, если можешь и пока можешь. Так он всегда полагал и впервые слышал такие, не по его уму, загадочные вопросы из уст султана. До сего времени все слова и поступки повелителя были ему, Хасанаку, ясны как день: даже мысли, еще не высказанные султаном, он угадывал точно. А вот заболел султан — видно, и впрямь неизлечимо, — и многие поступки и слова его стали вызывать у визиря страх непонимания, и в сердце закрадывалось, непонятно почему, какое-то холодное смятение.
Еще эта охота рискованная, которую он выдумал, — не получилось бы что на свою же голову! Сумеют ли охотники исполнить все так, как задумал Абул Хасанак? А вдруг да произойдет что-нибудь непредвиденно неприятное? Да хоть с той же прирученной газелью главного визиря? Смогут ли охотники выпустить газель с детенышем из засады точно в назначенный миг или, чего доброго, ненароком чем-то выдадут себя? Да и побежит ли газель, увидев султана, прочь, или, прирученная человеком, остановится, бестолковая тварь, застынет на месте как пень, ожидая, что человек подойдет к ней? Вот это будет «охота»!
И чем ближе крепость Гардиз, тем больше теснилось неспокойных мыслей в голове Абул Хасанака.
Между тем повозка в сопровождении конных охотников стала подниматься вверх по склонам, густо заросшим арчой. Все выше и выше двигались охотники. Пройдя медленной рысью арчовую рощу, поднялись к мощным вязам, откуда открылся вид необозримо широкого яркозеленого пространства, уводившего взгляд к серебристым лентам ручья и речек внизу, к скоплениям шаровидных деревьев — гурджумов, а дальше… дальше опять были холмы, перелески, снежные вершины.
Неожиданно раздался глухой, властный голос султана:
— Остановитесь! Где мой карабаир?
Хватаясь за вертикальные брусья, на которых плескались желтые занавески, султан поднялся в повозке во весь рост. Его высокая фигура в чекмене из белой верблюжьей шерсти словно вытянулась усохшим, без листвы, тополем. Глаза заблестели, как прежде, когда он был полон сил и величья.
Главный соколятник, с черной птицей, накрытой колпачком, на плече, подвел к повозке иссиня-черного, как ласточкино крыло, коня — тот весь прямо лоснился, каждая жилочка в нем трепетала. С холки свисала шелковая бахрома, широкая грудь карабаира в золоченых тесемках, удила тоже золоченые, и конь нетерпеливо грыз их и бил копытом по земле.
Султан оперся руками на обе луки крепкого седла, покрытого бесценно дорогим мягким ковриком. Закрыв глаза, он постоял так, что-то шепча, а затем, оттолкнув Абул Хасанака, взявшегося было помочь повелителю, резким движением тела перемахнул с повозки прямо в седло.
— О всемогущий аллах! — воскликнул поэт Унсури, воздев свои женственно белые руки, как для молитвы. О аллах милостивый, никогда не скупился ты проявлять благосклонность к радетелю истинной веры!.. О повелитель! Вы будто юноша. Пусть и ныне исполняются все надежды ваши, пусть будет удачной охота, и да поможет вам дух вашего достопочтенного отца. Аминь!
— Аминь! — прошептал и султан уже с седла, молитвенно сложив руки. Натянул поводья, удерживая коня. Рукавом чекменя вытер нежданно проступившие слезы, легонько стегнул потом плетью своего карабаира — и благородный туркменец нетерпеливо скакнул, высоко подбросив передние ноги, и с места, как птица, полетел.
Иные из охотников-слуг хотели было пуститься за султаном, но услыхали, как крикнул Абул Хасанак: «Не надо! Стойте!» — и сдержали коней.
Султан быстро отдалялся от сопровождения. В белом чекмене, в белом колпаке с черной оторочкой, он был похож на большого белого ворона, который почему-то вцепился намертво в спину карабаира, и чем дальше отдалялся всадник, тем большим становилось сходство…
Абул Хасанак с повозки смотрел вслед, едва дыша.
Вот карабаир миновал один высокий вяз, вот рядом — другой, вот приближается к густому кустарнику. О, появились из кустов две тени, одна побольше, другая поменьше, появились и стали быстро удаляться.
— Газель! — Абул Хасанак чуть не захлебнулся от чувств.
— Слава богу! Газель, и еще с детенышем!
Поэт Унсури сполз с повозки, опустился на колени, поцеловал землю.
— Это — доброе знамение! Слава всевышнему! Мольба нашего благодетеля дошла до аллаха!