«Но если правда, что вы сейчас мне говорите… то вам вручаю судьбу моей дочери, которую выпросила я у аллаха, думая о вас, Абу Али! Вы едете в Газну лечить султана Махмуда — сделайте же так, чтобы с ней не случилось плохого. Я люблю ее — вашу дочь! Вы еще любите меня, память обо мне? Тогда знайте: прах мой останется в Алайских горах, а душа будет обитать в проклятом Исфахане и в Газне проклятой, обитать, обреченной на вечное горе, коль вы не поможете…»
Ибн Сина проснулся весь разбитый. Долго лежал без движенья, вглядываясь в крупные звезды, видные через округлое отверстие в потолке.
Что это было? Сон, явь?
Ибн Сина не раз задумывался о природе сновидений, пытался разгадать их тайну. Он в «Аль-Каноне» определил, какие типы сна бывают у людей здоровых и людей больных, как они связаны с «пневмой» животной и «пневмой» душевной. Казалось бы, он все знал, что можно, что допустимо знать человеку о сне и сновидениях. Но вот то, что произошло с ним нынче, когда он видел живую Бутакез-бегим, слышал ее голос, полный горечи и муки, — разве то было сновидение и он в то время спал?
Как сказала ему бегим? «Я люблю дочь, как будто она — ваша дочь, Абу Али… ее судьбу вручаю вам!»
В Исфахане, взявшись за лечение эмира Масуда, Ибн Сина надеялся повидать дочь Бутакез-бегим. Эмир даже разрешил ему это. Но словом устным, не письменным, и потому сторож зиндана потребовал от Ибн Сины указ с эмировой печатью, без него же не пропустил к узнице. Так он и не увидел Каракез. А срок отъезда их в Газну эмир назначил на раннее утро следующего дня…
Ибн Сина почувствовал: нет ему спасенья от гнетущей тоски. Прилег на подушку, закрыл глаза.
Вот он, вот — маленький зеленый холм среди беспредельной степи, там, за Афшаной. Большая белая юрта. А внизу, вокруг холма, много других юрт, коричневых, серых, поменьше… Весна… Буйство трав — даже на высоких песчаных барханах словно огоньки горят красным полевые маки среди золотистого осота, бархатистой полыни, мелкого дикого лука, ревеня, сайгачьей травы, нежных одуванчиков… Молоденькие, тоненькие девушки бегают — раскачиваются птичьи перья на их красных колпачках, звенят серебряные монетки-мониста. Песни плавно плывут-растекаются, будто река по безграничной степи. Абу Али, бывало, подолгу слушал пение — то девушек, то молодых джигитов, и казалось тогда ему, что он не в степи, а на огромном корабле, что движется в какой-то иной — полный звезд — прекрасный мир.
Неожиданно его руки осторожно касается чья-то теплая ладонь — словно кроткая милая птичка прилетела.
— Господин лекарь, вас спрашивает госпожа!
Миндалевидные раскосые глаза девушки-служанки улыбаются ему. Она куда-то ведет Абу Али за руку. А, вон оно что — в густой саксаульник. И, пройдя через него, они оказываются у белой юрты.
Грозно ворчат волкодавы: из мрака выдвигаются фигуры сторожей:
— Кто это шляется ночью?
— Госпожа занемогла. Ей нужна помощь врачевателя, — отвечает шустрая служанка, тихонько подталкивая Абу Али ко входу.
На верхнем ободе каркаса юрты висит одна-единственная лампадка. Мерцающий слабый свет ее отражается на белом пологе… Краешек полога приподнимается… белоснежные руки, похожие на лебединые крылья, нетерпеливо тянутся к нему: «Идите сюда! Скорее…» И крылья-руки обнимают его.
— Милый мой врачеватель, мой исцелитель!
Абу Али чувствует на своем лице горячее дыхание Бу-такез-бегим. Он отвечает на поцелуи. Волосы ее пахнут чуть горько, губы ее — и сладки, и солоноваты. Вот оно — счастье!..
— Наставник, наставник! — кто-то зовет его.
Ибн Сина словно из омута выплывает — исчезает видение.
Абу Убайд смотрит на своего наставника, прижав к груди руки.
— Принести вам поесть, наставник?
— Благодарю, дорогой, но я не голоден.
— Что с вами, наставник? Вы же целый день ничего не ели.
— Разве? Ну, для здоровья голод иногда полезен. — Ибн Сина встал с постели. — Я выйду, немного пройдусь. Потом поедим вместе…
Ночь была безлунная, но звездная. На постоялом дворе еще не все спали, иные окошечки в кельях светились. У выхода из беката, у костра, слышались голоса, иногда — раздраженные, а временами — веселые.
Ибн Сина пошел на эти голоса, осторожно ступая в темноте и поневоле прислушиваясь к спору:
— Жди-жди, найдешь справедливость, как же… Нет ее, недотепа, нет — ни в нашем грешном подлунном мире, ни в том. Нету!
— Да не все правители одинаковы, не все! Были ведь и умные, и справедливые!
— А ты своими глазами их видел? Эх, недотепа!
— Сам ты недотепа!
Улыбаясь, Ибн Сина ускорил шаги. Его догнала какая-то тень.
Некий голос зашептал заговорщически:
— Шейх-ур-раис! Господин Ибн Сина! Не следует ходить туда, там собрались нечестивцы-карматы.
Ибн Сина ускорил шаги. Тень отстала, скрылась за жующими жвачку верблюдами неподалеку от костра. Шейх-ур-раис присел на чурбачок, тоже неподалеку от спорящих.
Высокий, широкоплечий человек в дервишской одежде, освещенный пламенем костра так, что заметен был у него над правой бровью светлый рубец, весело хлопнул ладонью об ладонь:
— Эй, люди! Я знаю одну историю, которая решит ваш спор, это старая история, старая загадка с разгадкой, но кто хочет послушать… пусть пожертвует во имя аллаха одну таньгу[85] или хоть полтаньги!
Сидящие полукругом у костра засмеялись:
— Вот так так!
— Исчезла совесть у рабов аллаха: уже и рассказ продают за деньги.
— Конец света наступает…
— Зачем болтаешь? Есть деньги — отдай: послушаем интересную историю!
Ибн Сине припомнилось, что где-то он уже видел этого рослого, широкоплечего дервиша со шрамом на лбу, но где же? Где?.. Шейх-ур-раис тоже бросил три монетки в шапку, которую дервиш положил перед собой.
Человек погладил свой шрам, испытующе-удивленно посмотрел на ученого, затем, нагнувшись к шапке, переложил подаяния в поясной платок.
Начал так:
— Однажды некий падишах увидел сон. Будто семь худых коров сожрали семь толстых. Проснувшись в поту и страхе, падишах тут же созвал мудрецов: истолкуйте, мол, сон мой. И один из самых старых мудрецов с поклоном разъяснил:
«В стране будет семь лет изобилия, а потом придет сильная засуха — и семь лет будет неслыханный и невиданный неурожай и голод».
«Что же нам делать?» — спросил падишах.
«Нужно в течение семи лет зажиточной жизни запасать зерно и воду на семь лет последующих».
Так все и вышло, как предрек мудрец. Все, да не все. Семь лет стояла хорошая погода, изобилие и сытость настали такие, что остальное в предсказании… позабыли, хотя запасы все-таки собирали, смеясь над своей работой. Падишах, правда, помнил и даже упрекнул мудреца: мол, семь лет на исходе, где же предсказанные неурожай и голод? Мудрец ответил:
«Семь лет на исходе, но они еще не прошли. Подождите, будет день, когда вы проснетесь от сильного голода».
И точно — на следующий день падишах проснулся от чувства голода. Посмотрел — солнце ярится… И началась сильная засуха, и принесла с собой неурожай и голод. И длилось так семь лет. Толстые шатались от истощения, от тонких остались кожа да кости. Если б в годы изобилия не сделали запасов воды и зерна, вымер бы весь народ. Тогда падишах снова позвал старейшего и спросил:
«Когда кончится засуха?»
Мудрец ответствовал:
«Падишах, потерпите неделю. Через неделю польет сильный дождь. Но, — предупредил далее мудрец, — пусть ни один человек не пьет дождевую воду, иначе он лишится разума!»
Падишах через глашатаев довел этот совет-предупреждение до сведения народа. Но кто после засухи удержался бы от глотка даровой воды с неба? Кроме падишаха, ее попили, кто меньше, кто больше, все, и все до единого лишились разума… — Дервиш весело ухмыльнулся, стукнул ладонью о ладонь. — И с тех пор никто не стал подчиняться велениям падишаха! Тогда падишах в третий раз позвал старейшего и попросил совета.
«Единственный выход возможен для тебя, падишах, — сказал мудрец, — ты тоже должен выпить этой воды!»
Все заулыбались, понимая, куда клонит дервиш. А тот заключил:
— Оказавшись в безвыходном положении, падишах тоже выпил дождевой воды — и спятил. И с того дня стал издавать указы, один другого глупей. А глупый народ, довольный своим дураком-падишахом, стал беспрекословно выполнять его нелепые веления!
Последние слова дервиша потонули в громком хохоте и колких выкриках:
— Ха, ха! Выходит, и там было точь-в-точь как в Газне… Каков народ, таков и падишах! Ха-ха-ха…
— Истинно! Мы тоже глупцы, что живем в подчинении у глупого султана. И злого к тому же, с саблей, обагренной кровью!
Тут из темноты, за костром, где лежали верблюды, кто-то крикнул в ярости:
— Эй, стража, сюда! Хватайте проклятых карматов! Этот бекат превратился в гнездо нечестивцев! Хватайте врагов ислама и государства!
Примчались с десяток нукеров, сверкнули сабли. Кто-то кинул песку в костер — он зашипел, угасая.
С криком «Беги!» карматы ринулись в разные стороны.
Ибн Сина тоже вскочил с чурбака, не зная, что нужно делать ему самому. Чьи-то крепкие пальцы схватили его за рукав:
— Господин Ибн Сина, зачем вам быть вместе с богохульниками-карматами? Идите к себе! Рано на рассвете — мы отправляемся в столицу.
До самой кельи Ибн Сину молча сопровождала некая тень.
«Странно! Рядом, совсем рядом со столицей эти карматы… И так спокойно, весело разговаривают… Странная легенда, и рассказчик со шрамом необычен…»
Ибн Сина его видел где-то, видел, безусловно. Возможно, и лечил… Почти сорок лет он лечит больных, тысячи и тысячи прошли через его руки, и большинство из них он помнит. Этот мнимый дервиш тоже ему знаком, но где, где они виделись? В Гургане или Джурджане? Или, может быть, в Хамадане? Где?
Так и не разгадав загадку, Ибн Сина заснул. Впрочем, скорей не заснул — впал в тяжелое дремотное состояние. Что-то слышишь во сне, но не сознаешь, голова будто отдельн