В море погасли огни — страница 48 из 66

30 января. В Кронштадте положение с ремонтом кораблей почти такое же, как в Ленинграде. Разве только чаще обстреливается Морзавод. Его цеха гитлеровские артиллеристы видят в простой бинокль. Если бы не контрбатарейная борьба, то завод давно был бы стерт с лица земли.

Весь заводской транспорт выбыл из строя. Тяжелые детали машин, моторы и погнутые винты моряки перевозят на санках. Лыжники ходят на залив с топорами и ломами и вырубают прибитый к Котлину плавник. Бревна идут на привальные брусья, доски на обшивку, а обломки — на топливо.

На кораблях установлены камельки, а в цехах — жаровни. Но к металлу голой рукой не притронуться, вмиг пристынет так, что оставишь на нем лепестки содранной кожи. Масло затвердевает. Обыкновенные гайки никаким усилиям не поддаются, мороз их словно приваривает.

1 февраля. На весь политотдел у нас лишь две комнаты с уцелевшими стеклами. Здесь днем можно вычитать газету и разобрать трудные почерки корреспондентов. Но чаще приходится работать при коптилке. Тогда тебе кажется, что ты живешь в заточении и не скоро вновь увидишь дневной свет и солнце.

Вечером, прослушав последние известия по радио, осторожно бредешь с коптилкой по коридору. Еще остались привычки мирного времени: на ночь чистить зубы и мыться. Потом при коптилке укладываешься спать, покрываясь одеялом и шинелью. Пистолет держишь под подушкой. Ночью бывают тревоги: гитлеровцы то и дело появляются на льду. Не раз уже были перестрелки.

Блокада помогает людям найти свое призвание. В нашем медпункте служит невысокий черноволосый врач — стоматолог. Он мастерски рвет зубы, а лечить их не любит. За бормашиной стоит с тоской в глазах. Видимо, поэтому к нему мало кто ходит. Чтобы врач не бездельничал, на него возложили все заботы по кают-компании. И тут вдруг у стоматолога прорезался талант. Он виртуозно занимается дележкой хлеба: скальпелем нарезает по-аптекарски точные порции. Как ни взвешивай — не придерешься. Его тянет на хозяйственную работу, а начальство противится, не отпускает. Гибнет яркий талант.

В Ленинграде побывал начальник кронштадтского Дома флота Захар Авербух. Прежде он был директором ленинградского Дома писателей, поэтому я к нему часто захаживаю. Вернулся Захар не похожим на себя: потемнел и словно опух, под глазами фиолетовые мешки. Он лежит на койке в одежде и едва шевелит языком.

Оказывается, он все время по крохам копил хлеб, сушил его на батарее парового отопления, чтобы отправить родным. На дорогу выпросил у интендантов сухой паек на пять суток. В нем был горох и корейка. И вот все это у Захара украли на Литейном проспекте. Он только на три минуты отлучился. Бегом вернулся к машине и… мешка в кузове не нашел.

Огорченный и голодный, он едва приплелся домой. Там его встретила горестная весть: две недели назад умер отец жены и до сих пор не похоронен. Захар ждал слез и причитаний, а теща, словно радуясь, сообщила:

— Мы его нарочно не хороним, держим в холодной комнате и никому не говорим. Иначе отнимут карточки. А мы по ним получаем хлеб и продукты.

Чтобы не голодать в Ленинграде, Захар вернулся раньше срока. Здесь его хоть супом покормят.

Досрочно вернулся с Васильевского острова и старшина портновской мастерской. Получив увольнительную на трое суток, он с трудом добрался до Ленинграда, а дома нашел жену и дочку мертвыми. Они лежали в одной постели, закутанные в пальто и одеяла. Волосы и ресницы у обеих заиндевели. Ни хлеба, ни карточек он не нашел. Видно, жена их потеряла и обе умерли от голода.

Много сейчас таких трагедий в нашем городе, поэтому суды беспощадны к расхитителям продуктов. Нашего Белозерова, интенданта Ломова и толстомордого кладовщика, которые припрятали в барже незаприходованные продукты и понемногу растаскивали их, трибунал приговорил к расстрелу, а сообщников отправили в штрафной батальон.

4 февраля. Вчера начпо Ильин, как бы сожалея, сказал:

— На совещании писателей вам не удастся побывать. Нет попутного транспорта, а пешком я вас не отпущу. Еще, чего доброго, свалитесь.

Я понимал, что Ильина не столько заботило мое здоровье, сколько выпуск листовок, посвященных ремонту кораблей. Скоро ведь доклад на Военном совете. А мне очень хотелось побывать на совещании, и я тайно по телефону Дома флота позвонил Всеволоду Вишневскому в Ленинград. Тот пообещал «нажать» на наш политотдел и свое обещание выполнил. Часа через два пришла телефонограмма из Пубалта, в которой Ильину предписывалось обеспечить мой приезд на совещание. Начпо вызвал меня к себе.

— Подготовьте к печати газету и отправляйтесь в Ленинград, — тоном, не терпящим возражений, приказал он.

— А как с транспортом? — спросил я.

— У нас машин нет. Идите к контрольно-пропускному пункту — может, устроитесь на попутную.

— А если ее не будет?

— Отправляйтесь как хотите, хоть пешком, — уже раздраженно ответил Ильин. — Но завтра должны быть в Ленинграде. Ясно?

От начпо я отправился в Дом флота и неожиданно попал под артиллерийский обстрел. Один из снарядов разорвался впереди, метрах в пятнадцати от меня. От тупого удара по голове я невольно свалился на колени и ослеп.

Дотронувшись до левого глаза, я почувствовал липкую влагу. «Кровь! Неужели выбило глаз?» От одной только мысли бросило в озноб.

Прижав носовой платок к глазу, я бегом кинулся к Дому флота. Там мне оказали первую помощь.

Фельдшер, промывавший рану на лбу, сказал:

— Вам повезло. Рассечена только надбровная дуга, и то не сильно. Видно, льдом, а не осколком самого снаряда. Смотрите, такие же льдинки и в шапку вонзились.

У меня сразу отлегло на душе.

Наложив швы, фельдшер аккуратно забинтовал лоб и сказал:

— Через недельку или две заживет.

Но в голове у меня шумело и в глазу ощущалась резь.

Белая повязка и мое побледневшее лицо вызвали сочувствие у Авербуха. Он пообещал устроить меня на машину, которая утром отправляется в Ленинград за актерами Музкомедии.

8 февраля. Утро выдалось морозное. Надо было одеваться потеплей, а повязка мешала надеть и без того тесную кожаную шапку. Хорошо, что у военкома базы от времен, когда он служил в авиации, сохранился меховой шлем. Шлем растягивался как резиновый, я его легко натянул на забинтованную голову.

Забравшись в кузов полуторки, я взял один из тулупов, предназначенных для актеров, надел его поверх шинели и уселся на скамейку.

Выглянуло какое-то негреющее, стеклянное солнце. Машина покатила мимо северных казарм на торосистый и заснеженный залив. По пути то и дело мы объезжали застрявшие грузовики. Одни из них были посечены осколками снарядов, другие стояли накрененные, с провалившимися под лед то одним, то двумя колесами. Морозы, видимо, мешали вызволить их из ледяного плена.

Несмотря на то что дорога проходила по льду, она была тряской, колеса часто буксовали в снежной пыли кочующих сугробов, порождаемых поземками.

На контрольно-пропускном пункте в Горской на полуторку посадили несколько армейских командиров в валенках и в «парадных», еще не испачканных в окопах, белых полушубках.

Через час мы были у Каменного острова. Навстречу, как и в январе, тянулись вереницы санок с покойниками. Смертность в Ленинграде не уменьшилась, хотя паек увеличился.

В Пубалте я вдруг встретил Льва Успенского. Он был во флотской шинели с серебристыми нашивками интенданта.

— Откуда? — недоумевая спросил я, так как знал, в каких частях и на каких кораблях находятся ленинградские писатели-маринисты, а о нем ничего не слышал.

— Из Лебяжьего, газета «Боевой залп»! — стискивая в своей большой руке мою, ответил он. — Житель Малой земли.

«Малой землей» у нас назывался Ораниенбаумский «пятачок». Судьба занесла Льва Васильевича в места, о которых он писал с Караевым в романе «Пулковский меридиан».

— Будет второй роман? — поинтересовался я.

— Непременно, осталось только выжить.

Со Львом Успенским мне довелось работать в журнале «Костер». Он у нас заведовал очерками и отделом занимательных наук. Несмотря на гвардейский рост, Лев Васильевич строчил удивительно убористо — крохотными буковками на больших листах. Всегда был горазд на выдумку. Писал свободно, объемисто, с веселым озорством, с удивительной хваткой и знанием жизни. Такой сотрудник очень подходил пионерскому журналу. Самуил Маршак высоко ценил его и загружал непомерно. Но Успенский всегда успешно справлялся с заданиями.

Война мало изменила Льва Васильевича, разве только прибавила седины в буйной шевелюре.

Он, оказывается, в многотиражке был мастером на все руки: писал рассказы, стихи, фельетоны, исторические очерки, давал советы бойцам, был правщиком и… художником. Когда не хватало клише — на линолеуме вырезал карикатуры, и газета их печатала.

«Эх, мне бы такого сотрудника!» — завидуя редактору «Боевого залпа», подумал я.

Лев Васильевич познакомил меня с москвичом — поэтом Александром Яшиным, тоже прибывшим с Ораниенбаумского «пятачка».

Мы втроем сдали аттестаты и получили направление в гаванские казармы, где сейчас жили выздоравливающие после ранений моряки. Но мы в Гавань не пошли, путешествие по ледяным дорогам дало себя знать. Решили подождать в Доме флота, когда соберутся другие. Благо здесь можно пообедать и поужинать.

На совещании кроме флотских писателей Всеволода Вишневского, Александра Зонина, Николая Чуковского, Григория Мирошниченко, Всеволода Азарова, Александра Крона, Николая Брауна, Ильи Амурского, Ефима Добина, Анатолия Тарасенкова пришли еще Вера Инбер, Вера Кетлинская и Борис Лихарев.

Узнаем новость: Вера Кетлинская и Александр Зонин поженились. Свадьба в осажденном городе — редкий случай. Мы удивлены, но с флотской невозмутимостью поздравляем новобрачных.

Александр Зонин, хотя и сед, выглядит в новенькой флотской форме вполне женихом, а Вера заметно сдала, она сильно похудела, вокруг рта тонкие морщинки, волосы не уложены в прическу, а ноги распухли. Но по случаю совещания Кетлинская все же надела тонкие чулки и туфли на высоких каблуках. Ходить в них ей, наверное, трудно. После весьма скудного обеда она уселась погреться у железной печурки и, блаженно жмурясь, сказала: