В морях твои дороги — страница 5 из 7

КУРСАНТЫ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯНОВИЧКИ

Глава перваяПРОЩАЙ, ЛЮБИМЫЙ ГОРОД!

Что за чудо — раннее утро в Севастопольской бухте, когда солнце, поднимаясь все выше, освещает коричневые холмы, белый город и Константиновский равелин! Гремит якорь-цепь, и на мачтах трепещут флажки — корабли разговаривают перед выходом в море.

Что может быть для моряка лучше плавания?

Я готов не взлюбить того, кто с равнодушной физиономией поднимается на борт корабля, на котором он пойдет в море. У меня всякий раз, когда я с Графской пристани переправлялся на крейсер, сердце сжималось от счастья. «Адмирал Нахимов», голубой, вросший в голубую прозрачную воду, со своими широкими палубами и грозными Орудийными башнями был прекрасен, и мы любили его всей душой. Каждая встреча с ним была дружеской встречей.

Никогда не забуду своих первых ученических вахт! Заливаются дудки, и «Адмирал Нахимов» медленно выходит за боновые ворота в широкое, спокойное, все в розовых бликах, море… Матросская работа в походах — не в тягость. Я любил утреннюю приборку, когда корабль, и так блистающий чистотой, весь омывается водой, потоками бегущей из шлангов…

Я любил перезвон корабельных склянок, теплые кубрики и каюты; как свои пять пальцев, знал трапы, по которым опускался туда, где глухо дышали турбины; я привык к командам, подаваемым с мостика, дружил с матросами, которые терпеливо нас обучали…

После работы жирный борщ казался особенно вкусным, а каша с мясом — лучшим блюдом на свете. Послеобеденный сон был всегда удивительно сладок…

…«Нахимов» уверенно резал волну; за кормой бурлила пена; словно мираж возникал дальний гористый берег; в светлой дымке причудливых облаков угадывались вершины, покрытые снегом… Там, вдали, была Синопская бухта, где Нахимов сжег весь турецкий флот и откуда трусливо бежал англичанин Слэд, заместитель начальника турецкого морского генерального штаба…

Мы ходили в Батуми, в Новороссийск и в Одессу. Черное море пленило меня. Не хотелось возвращаться на улицу Камо. Хотелось плавать как можно больше, всю жизнь!

И вот прошло детство в Нахимовском Пришла юность. Мы уезжали в высшее военно-морское училище в Ленинград. Было радостно сознавать, что мы поднимаемся на следующую ступеньку.

Но Кудряшов огорченно сказал:

— Птенцы улетают из родного гнезда! — И на сердце стало грустно. Ведь мы покидали своих преподавателей, воспитателей, младших товарищей, родное училище…

Я смотрю на пожелтевшую фотографию. На ней двенадцатилетний мальчуган с темными живыми глазами, курносый, с коротко подстриженными темно-русыми волосами. Рот раскрыт — фотограф сердито приказал: «Улыбайтесь».

Я сунул фотографию в тумбочку. Подошел к зеркалу. Передо мной стоял молодой моряк, сохранивший сходство с тем мальчиком. Те же глаза, те же темно-русые волосы, подстриженные коротко, но с претензией на прическу. Нос как будто стал менее курносым? А впрочем, какой есть, такой есть!

Вошел Фрол, с лицом, обветренным в плаваниях, с руками, привычными к корабельным работам: они ловко вязали на корабле койку, узлы, драили медяшку, умело гребли, крепко держали штурвал. Буква «Н» на его погончиках, орден, медали, бляха начищены до блеска; огненно-рыжие волосы друга подстрижены «нахимовским полубоксом», которым он очень гордился; нос усеян веснушками, но это Фрола не огорчало.

— Ты готов, Никита? Идем! Мы шли прощаться к Мирабу.

— Оно, конечно, хорошо повидать белый свет, — говорит по дороге Фрол, — и Ленинграда я никогда не видал, но и здесь нам жилось неплохо!

Да, у нас было много друзей. Теперь мы их покидаем…

* * *

Мы сидели во дворе под каштаном, за накрытым столом. Вечер был темный и теплый, и ветерок шевелил огоньки свечей, прикрытых стеклянными колпачками. Мираб сиял. Еще бы! Стэлла окончила школу, а Гоги, сын, привел Анико, невесту. Были тут и Шалва Христофорович, и Антонина. Она сидела рядом со мной в белом, сшитом к выпуску, платье.

«Купаты» — свиные колбаски, начиненные зернышками и соком граната, — шипели на сковородке; редис выглядывал из-за зеленых усиков лука; на длинном блюде лежал толстомордый сом — «локо»; в ореховом соусе плавала курица; бутылки с вином были расставлены, как зеленые кегли.

Бату Кавсадзе поднял стакан:

— Позвольте мне вспомнить один зимний вечер. Была война, затемнение; я выхожу на вокзальную площадь; гляжу — мальчик чуть не попал под машину… Его мама совсем растерялась. Я привел их сюда, в этот дом. С той поры и Мираб, и Маро, и Стэлла — все полюбили Никиту. Он приходил сюда каждое воскресенье. Четыре года прошло, очень коротких для нас — к закату жизни годы несутся непозволительно быстро; четыре длинных для тебя года, Никита, — они медленно тянутся в юности, когда человек поднимается в гору. Ты уже больше не мальчик; ты окончил училище с золотой медалью; ты покидаешь нас — нам очень грустно… Но еще четыре года учения там, в Ленинграде, — и ты станешь морским офицером. В этом небе, — портной поднял руку, разогнав слетевшихся на огонь мошек, — ты будешь наперечет знать все звезды. На кораблях ты пойдешь по далеким морям. И мы услышим: «Никита — уже капитан». Я скажу: «Да ведь это — наш мальчик!» Никите! Мы желаем тебе и успехов, и славы. Мы тебя любим всем сердцем!

— А ведь мне без тебя будет скучно, Никита… — сказала мне Антонина.

— Отчего бы тебе не поехать в Ленинград, в институт? Ты поселишься у нас, и мы будем видеться каждое, воскресенье.

— В Ленинград? Там, Никита, мне все напоминать будет о маме… И я нужна деду…

Это правда. Дед нуждался в ней, слепой и беспомощный. Я знал — он диктует ей воспоминания о своей юности. Ему есть, что вспомнить, — он прожил большую и трудную жизнь.

— А дядя Мираб больше не разбавляет для нас водой кахетинское, — заметила Антонина. — Значит, мы — взрослые…

— Да, вы — взрослые! — подхватил через стол Гоги. — А давно ли вы были детьми? Я смотрю на вас — и вспоминаю… В начале войны, когда враг был у нас, на Кавказе, наш батальон прорывался из окружения с боем. В одном селе горел детский дом. И мы спасли пятьдесят четыре ребенка. Что с ними делать? Взяли их на руки — и давай ходу! Шли день, шли другой, поднялись на перевал, детишек в шинели укутали — в горах лежал снег. Об одном только думали: не замерзли бы… И вот мы спустились в долину. Нас обступили люди. «Что за детский сад в батальоне?» — удивлялись они. И тогда Ашот Минасян спросил женщин: «Кто умоет ребят? Кто накормит их? Кто возьмет их к себе?» И стали подходить женщины, брали ребят с наших рук, уносили их в хаты… Почему я этот факт вспомнил? Да потому, что и вас, детей, в беде не оставили. Вот ты, крошка, — обратился он к Антонине, — перенесла много горя; но ты шла по жизни, высоко подняв голову. У тебя не было матери; но у тебя было много друзей. И ты, Фрол, потерял родителей, но тебя воспитало Нахимовское; и теперь ты шагаешь к цели, идешь в высшее военно-морское училище с аттестатом зрелости и с серебряною медалью! Придет время — ты вернешься к нам адмиралом!

Стэлла от всей души рассмеялась. А Фрол возмутился и кинул на Стэллу уничтожающий взгляд.

— Адмиралом никто не родился, — оказал он сердито. — Головнин воевал со шведами, когда ему было четырнадцать лет. Нахимов в пятнадцать лет был мичманом. Отец Никиты — капитан первого ранга, а начинал службу юнгой. Мы с Никитой будем плавать всю жизнь. И службу флотскую будем любить по-нахимовски. А Нахимов ее так любил, что даже позабыл жениться…

— Не-ет! — воскликнула Стэлла. — Значит, ты тоже никогда…

Она спохватилась и зажала ладонью рот. Фрол сказал:

— Моряки предпочитают свободу.

— Ну, положим, — возразил Гоги, — я среди холостых моряков видел много женатых…

— Друзья мои! — воскликнул толстый Мираб. — Шалва, Бату, Маро, Гоги! Этот бокал я поднимаю за наших детей, вступающих в жизнь, — за Фрола, Никиту, Стэллу мою, Антонину… Ты, малютка, идешь в институт. Ты будешь ученым ботаником. Стэлла будет строить электровозы. Фрол и Никита станут отважными моряками. За вас, дорогие дети! Не обижайтесь, пожалуйста, я вижу, вы — взрослые, но для меня вы всегда останетесь дорогими детьми…

— Вы друзья, живете в счастливое время, — заметил Шалва Христофорович. — Для вас все дороги открыты. Я слышу, Фрол хочет быть адмиралом. Что ж? Он им будет, я в этом уверен. Наша же юность была очень тяжелой.

— Дети мои! — сказал Мираб. — Это истинная правда! Мы видели живых городовых и жандармов. И дикого князя Амилахвари… Помнишь, Шалва? — спросил он художника. — Бывало, мчится на своем фаэтоне, скакуны бешеные, кучер, как всегда, пьян…

— Людей давил, ему с рук сходило, — подтвердил художник. — Он с начальством дружил.

— А мою Маро, — продолжал Мираб, — чуть не разорвали княжеские собаки…

Толстяк притянул жену, подававшую на стол блюдо с барашком.

— Ух, ты тогда испугалась!

— Вот ваша Стэлла не испугалась бы дикого князя, — сказал Фрол. — Да что — князя? Самого черта и то бы не испугалась!

А тосты все продолжались.

Никто не был забыт. Трудно было, добавить что-либо к большой славе Шалвы Христофоровича, но Гоги нашел теплые, проникновенные слова. Он говорил о том, что ложная весть о гибели сына пригнула к земле старика, как пригибает ливень, подмыв корни, старое крепкое дерево; но Шалва Христофорович снова поднялся. Он выпрямился, как дуб, расправляя ветви…

Не забыли и тетю Маро, и Бату, и невесту Гоги, Анико, сидевшую тихо, как мышка; Мираб вспомнил и наших отцов:

— Таких храбрецов воспел бы сам Руставели! Шалва, дорогой, за героя, твоего сына! За твоего отца, Никито! Фрол, за твоего командира! А теперь, друзья, мы споем. Гоги, пойди, возьми свою скрипку!

Ветерок стих, и свечи горели ярко и ровно. На каштанах белели пушистые стрелки.

Гоги принес свою скрипку, взмахнул смычком и заиграл «Цицинатэллу». Подпевать стали все — и лишь Анико, поставив локти на стол и опершись на руки подбородком, молчала и не сводила глаз со смуглого лица, черных усиков и блестящих глаз жениха.

— Давай, пойдем на Куру, — шепнул я Антонине. Она поднялась и пошла через двор, к воротам; в темноте светились ее волосы и белое платье.

Узкая улица привела нас к реке. Было тихо, тепло, вокруг белели каменные ограды; уходили ввысь черные тополя; звезды сидели на их острых верхушках.

Кура бежала, пенясь, глубоко внизу, и казалось, что дома вырастают прямо из пены.

За рекой на холмах я видел сотни огней. Светлячки автомобильных фар скользили по Верийскому спуску.

— У меня даже нет твоей фотографии, — сказала Антонина.

— Как же нет? А та, где я в парадном мундире?

— Ее утащили.

— Кто?

— Нина. А может быть — Хэльми.

— Зачем она им?

— Как зачем? Нина только о тебе говорит, а Хэльми называет своим «спасителем». Кстати, ты возьми ее адрес. Может, попадешь в Таллин, зайди. Она в университет поступает. Наверное, совсем взрослая…

— Мы с Ниной поссорились, — оказал я.

— Можно узнать, почему?

— Потому, что она сказала, ты — скрытная…

— А-а, вот оно что! — засмеялась Антонина. — Она просила, чтобы я ей прочла твои письма. А я не показываю их даже Стэлле. Удивляюсь девушкам: все свои письма читают друг другу. Зачем? Я буду писать тебе — помни, тебе одному, а не друзьям твоим и приятелям. Ах, зачем ты уезжаешь, Никита! — взяла она меня за руку.

Над нами ярко вспыхнул фонарь — и у меня словно раскрылись глаза; вместо девочки с перепачканными чернилами пальцами я увидел чудесную девушку — совсем другую, новую Антонину. Прежней, той Антонине я мог сказать, что у нее выпачкан нос или порван чулок. На эту девушку я смотрел, как на утенка из сказки, вдруг ставшего лебедем.

— Что же ты молчишь? — спросила она.

— Антонина!

— Ну, да, Антонина. А дальше — что?

Я хотел сказать ей, что мне больше не хочется уезжать в Ленинград, что я не могу теперь жить далеко от нее многие месяцы, год! Но не то получилось. Сказал:

— Ты… лучше всех, Антонина.

— Это тебе только кажется.

— Нет, нет… не кажется, дорогая! («дорогой» я назвал ее в первый раз).

— А вот ты для меня давно лучше всех… — сказала она. — И я не знаю, как буду жить без тебя, мой хороший…

Фонарь погас. Погасли цепочки огней на том берегу. Ярче засветились звезды над нами.

* * *

Рука об руку мы вернулись к друзьям. В доме было темно. Свечи на столе догорали. Фрол пел «Вечер на рейде», нашу любимую песню. Гоги ушел провожать Анико. Антонина крепко сжала, прощаясь, мне руку и бережно повела деда к фаэтону, ожидавшему их у ворот. Фаэтонов осталось всего три-четыре на город, но Шалва Христофорович не любил машин. Покой тихой улицы нарушил цокот копыт.

— Антонина! Мы придем к тебе завтра! — крикнула Стэлла ей вслед. — И пойдем вместе с мальчиками в театр. В последний раз, — вздохнула она.

— А послезавтра мы все придем на вокзал, — пообещал дядя Мираб. — Доброй ночи. Приятных снов!

— Увидеть себя во сне адмиралами! — пожелала нам Стэлла.

Мы с Фролом пересекли пустынный проспект, свернули на улицу Камо, к училищу.

— А хорошо бы институт Стэллы перенести в Ленинград, — фантазировал Фрол. — Без нее будет скучно, пожалуй. Как ты думаешь, Кит?

«Эх, если бы и институт Антонины перенести в Ленинград!» — подумал я, но другу ничего не сказал.

* * *

На другое утро я проснулся раньше всех. Подъема не было, выпускники спали.

— Фрол, вставай! — разбудил я друга. — Пошли умываться!

Солнечный свет струился в широко раскрытые окна. Вода в умывальнике бежала напористой, веселой струей.

Я сел на подоконник и увидел каштаны, серебристую листву тополей, сотни крыш за рекой и далекую гору Давида с белой церковью, окруженной синими кипарисами. Чудный город Тбилиси! Зимой снег выпадает всего на два дня, и юноши, у которых уже пробиваются усики, достают из чулана санки и вместе с малышами катаются с горки. Наступила весна — и дома омытые теплым дождем, улыбаются; старики молодеют; ну, а девушки — они цветут, словно персиковые деревья в садах…

Я крикнул в окно:

— Здравствуй! Доброе утро!

— Кому это ты? — удивился Фрол.

Кому? Городу! А, быть может, радостному, светлому дню! Или дому на склоне горы, в котором живет Антонина…

— Ну и разобрало тебя! — усмехался Фрол. — А впрочем, и у меня настроение выпускное! Идем-ка скорее одеваться — и завтракать! Кит!

— А?

— А ведь сегодня наш последний завтрак в училище!

Протасов повел нас в столовую во всех орденах и медалях. Завтракали все торопливо — спешили укладываться. Но едва старшина скомандовал «встать!», в столовую вошел Николай Николаевич. Увидев Суркова, мы забыли о сборах.

— Не мог удержаться, чтобы не повидать вас, — сказал он. — Оставил на старпома «Нахимов» и махнул сюда из Батуми. Поздравляю с окончанием училища.

— Спасибо! Спасибо!

— Вы разрешите писать вам? — спросил Юра.

— Не только разрешаю — прошу, — пробасил Николай Николаевич. — Постараюсь ответить каждому, — пообещал он. — И вот мой вам совет: не забывайте, что вы — «старослужащие». Нахимовец — звание почетное, но лишь в том случае, если на вас будут смотреть с уважением. Если же нет — лучше забыть, что вы были нахимовцами… Вначале вам нелегко будет, — продолжал он. — Сейчас вы тут — старшие, а придете в училище — снова станете младшими. Возможно, вам это и не по вкусу придется. Но обиды советую спрятать в карман. Все можно вытерпеть, если знаешь, что флотская служба — дело всей твоей жизни. Пример советую брать с Павла Степановича Нахимова: служил в сутки двадцать четыре часа, на службу в мирное время смотрел, как на подготовку к бою, когда человек должен полностью проявить свои моральные силы. И он был всех скромнее. А скромность — великая вещь. Не раз вам придется стоять на низшей ступеньке, даже, когда, надев офицерский китель и кортик, вы придете на флот; офицеры на корабле будут старше вас — и по званию и по опыту…

Сурков говорил и о том, что офицер должен глубоко знать военно-морскую науку и боевую технику, уметь владеть ею. Он должен быть и разносторонне образованным человеком. Нахимов обладал обширными знаниями, а лучшим другом Макарова, изобретателя и ученого, был Верещагин. Художник не стал бы дружить с человеком, не понимающим и не умеющим ценить искусство. Среди наших адмиралов есть ученые с мировым именем…

— Любите сокровища своего народа, знайте их и гордитесь ими! Пусть вам знакомы и близки будут Репин и Брюллов, Мичурин и Менделеев, Чайковский, Мусоргский, Римский-Корсаков, Казаков и Растрелли. Сохрани вас бог стать верхоглядами! Верхогляд всегда сядет в лужу, хотя и может на первый взгляд показаться образованным человеком…

В заключение Николай Николаевич сказал:

— Ну, а попадет кто из вас на практику на Черное море — не забывайте «Адмирала Нахимова»…

Последний раз мы заглянули в свой класс и в военно-морской кабинет, с такой любовью созданный Горичем. В последний раз перелистали рукописный журнал «Уходим завтра в море», где было все, что нас волновало и чем мы жили в те годы, когда гремела война и радио передавало приказы Верховного Главнокомандующего и информационные сводки…

Все это оставалось в наследство нашим младшим товарищам.

Я напомнил Фролу, что пора идти к Антонине.

* * *

Белый дом под горой Давида поджидал нас и, казалось, спрашивал: «Что же вы задержались?» Во дворе нас догнала Стэлла.

— Ух, и бежала же я за вами! До чего же замечательно, мальчики! Проведем весь день вместе! Пойдем на фуникулер, да? А вечером — в театр, правда? А какой я сон видела! Угадайте! Клянусь здоровьем папы, я встретила, Фрол, тебя адмиралом! Идешь ты по улице, в золотых погонах, а я окликаю: «Товарищ адмирал! Вы меня разве не знаете?» А ты так важно протягиваешь мне два пальца в перчатке и цедишь сквозь зубы: «Кажется, я вас где-то встречал. Только никак не могу припомнить, где это было». Нет, вы подумайте! Я так разозлилась, что тут же проснулась и побежала пить воду. «Что с тобой, Стэлла?» — спросила мама. А я зубами стучала от злости.

— Глупый сон!

— А вдруг ты действительно меня не узнаешь?

— Быть не может!

— Все в жизни бывает. Папин товарищ по школе — теперь железнодорожный директор. Так он едва кланяется на улице.

— Дурак твой директор!

— Возьми его лучше себе.

Тамара увидела нас в окно, закричала:

— Что же вы, генацвале? Заходите скорее!

Мы взбежали по лестнице, и на галерейке Фрол чуть не опрокинул кадку с олеандром. Я постучал в стеклянную дверь.

— Можно, Шалва Христофорович?

— Разумеется, Никита, входи!

Художник сидел у раскрытого настежь окна. На подоконнике лежала толстая тетрадь в сафьяновом переплете.

— Мы занимались все утро, — сказал он. — Антонина — мой секретарь, мои глаза, мои руки. Садитесь, друзья. Тамара! Принеси кофе…

Пока Тамара накрывала на стол, Шалва Христофорович говорил:

— Счастливцы, едете в Ленинград… Увидите сфинксов на набережной и «Медного всадника». Будь я здоров, я поехал бы с вами. На берегах Невы я провел лучшие годы, юность… что может быть лучше юности?

Он вздохнул:

— Невский… Адмиралтейская игла в небе, а на Аничковом мосту — кони Клодта. Публичная библиотека. Гостиный двор, Казанский собор… А дворцы Петергофа! — воскликнул художник. — Подобных им нет в мире! Я сегодня получил письмо от Серго. Он побывал в Петергофе. Антонина, письмо у тебя? Прочти им… Хотя я помню все наизусть. «Фонтаны уже восстановлены, часть дворцов — тоже. Мы восстановим все, что было построено нашими великими мастерами».

— Они снова учатся, твой отец, Никита, и мой сын, в академии, — продолжал Шалва Христофорович — и в этом тоже, друзья, наша сила — не останавливаться на месте, совершенствоваться, идти вперед и вперед, даже если ты достиг высшего почета и славы…

Он говорил, а я не сводил глаз с Антонины. Наши взгляды встречались и говорили друг другу: «У нас есть тайна. Чудесная тайна, которую знаем мы двое — ты и я — и больше никто!» Мы понимали друг друга без слов.

Фрол и Стэлла занялись настольным теннисом, а Антонина позвала меня в свою комнату. «Милый», — шепнула она. Из соседней комнаты слышались оживленные возгласы игроков.

— Я тебе хочу кое-что подарить, — Антонина взяла со стола небольшой томик в синем коленкоровом переплете.

— Пушкин? — догадался я.

— Да. У него был лицейский друг, который стал моряком.

— Матюшкин?

— Да, Федор Матюшкин. Ты помнишь, что Пушкин писал ему?

Она прочла:

Счастливый путь!.. С лицейского порога

Ты на корабль перешагнул шутя,

И с той поры в морях твоя дорога,

О, волн и бурь любимое дитя…

— Так вот, «дитя волн и бурь», — она протянула мне томик Пушкина, — я хочу, чтобы ты вспоминал иногда, что у тебя есть верный друг…

Она подошла к столу и стала перебирать книги.

— Ты видишь? — спросила она. — Я хотела полюбить все, что ты любишь. Это все — книги о моряках. Как я хотела бы быть такой сильной, как жена Невельского… Читал? Поездов еще не было, когда она с моряком-мужем ехала к Тихому океану. Они увязали в болотах, крутыми тропками карабкались по скалам, и переправлялись через самые быстрые реки. Ей говорили: вернись! Но она отвечала: нет, куда муж, туда — я… В океане их захватила страшная буря. Корабль стал тонуть; и что же ты думаешь, она растерялась? Ничуть! Она помогала усаживать людей в шлюпки и с корабля сошла вместе с мужем — последней… Я преклоняюсь перед ней… А я ведь сегодня ночью ревела, — улыбнулась она. — Мне показалось ужасным, что я тебя не увижу год или больше… Вот, возьми, — протянула она мне свою фотографию. На ней было написано знакомым ровным и четким почерком: «Где бы ты ни был, я всегда, всем сердцем — с тобой».

Я бережно спрятал портрет Антонины в бумажник.

— Ты пиши мне часто, обо всем, обо всем, — попросила она.

* * *

Мы дошли до вокзала фуникулера. Взяв билеты, мы вскочили в уже отправлявшийся кверху вагончик канатной дороги — и не прошло и пяти минут, как очутились на горе, в парке.

Сколько раз мы стояли тут у каменной низкой ограды и смотрели на город! И вот он снова лежал перед нами, весь в цветущих садах. Далеко, над Курой серел древний Метехи. За рекой спешили к морю, на юг, поезда…

…Мы сидели в парке и ели мороженое.

— Вот ты, Фрол, смеялся над моими мечтами, — сказала Стэлла. — А теперь ты что скажешь? Я иду в институт. Через шесть-восемь лет я построю электровоз и назову его «синей птицей». И мы за полчаса поднимемся за перевалы; и ты со мной, да?

— Обязательно, — пообещал Фрол с усмешкой, — специально выпрошу отпуск, чтобы прокатиться на твоей «синей птице».

— Нет, когда ты станешь со мной говорить серьезно? — возмутилась Стэлла. — Почему дядя Бату и папка никогда не выслушивают меня с усмешкой? И если ты сомневаешься, что девушка может стать инженером, ты — недалекий человек!

— Кто — недалекий человек?

— Ты!

— Ну, знаешь!

— Не ссорьтесь, не ссорьтесь, сегодня мы последний день вместе! — взмолилась Антонина.

…Когда мы спустились вниз, я спросил Фрола:

— Ты убежден, что из Стэллы не получится инженера?

— Почему? Обязательно получится.

— Так в чем же дело?

— Я не хочу, чтобы она задавалась!

* * *

Выпускники собирали вещи. Илюша, напевая, засовывал в чемодан фотографии. Он снимался у училищного фотографа по два раза в месяц — в мундире, в фланелевке, в шинели, в тельняшке. Со всех фотографий улыбался черноглазый, с густыми бровями нахимовец.

Забегалов аккуратно складывал в сундучок белье. Олег протирал скрипку. Юра утюжил брюки. Бунчиков чистил бляху.

Тут же стоял и Протасов, глядя на сборы. Каждый оставлял старшине на память свою фотографию. Зашел в кубрик Горич.

— Сжился я с вами, — сказал он огорченно.

Да, и мы с ним сжились; мы любили его и за глаза называли «дедушкой».

Фрол в волнении вбежал в кубрик:

— Кит, нам с тобой телеграмма! С катеров!

И он прочел вслух, чтобы слышали все:

«Весь личный состав горячо поздравляет вас, дорогие нахимовцы, с успешным переходом на новую ступень военно-морской службы. Окончанием с медалью нахимовского вы доказали, что вы настоящие гвардейцы. Мы вами гордимся, уверены, что не посрамите морскую гвардию и в высшем морском училище, пойдете по стопам старшего поколения славных гвардейцев, Героев Советского Союза Рындина, Гурамишвили и Русьева. Выходите отличными, опытными командирами на широкие морские просторы». А что, Кит, напишем ответ?

Мы сходили на телеграф, написали: «Обещаем учиться и в высшем училище по-гвардейски». Потом зашли в театр, купили билеты на вечерний спектакль.

* * *

Стемнело. На проспекте Руставели среди черных пихт зажглись матовые огни. В густой толпе не было видно ни Антонины, ни Стэллы. Фрол посматривал на часы. Оставалось всего пять минут до начала.

— Гляди-ка! Идут!

Но они не торопились — они разговаривали с какими-то молодыми людьми.

— Ты видишь? — спросил Фрол.

Наконец, девушки подошли к нам.

— Ух, мы боялись, что опоздаем! — воскликнула Стэлла.

— Ну, не видно, чтобы вы торопились, — ехидно пробурчал Фрол.

— Фрол, мы встретили моих двоюродных братьев! Они — племянники старого дяди Бату.

— Знаем мы этих братьев, — пробурчал Фрол.

На улицу из театра прорвался третий звонок.

— Бежим скорее, начинается! — воскликнула Стэлла и устремилась через засаженный чахлыми деревцами дворик.

Все первое действие Фрол просидел молча.

— Мы что же, пришли в молчанку играть? — спросила Стэлла в антракте. В темно-красном платье, с длинными, до пояса, косами она привлекала всеобщее внимание. — Страшно весело с вами! Антонина, пойдем лучше пить лимонад…

Действие продолжалось. Молодой человек, приехавший в дом к невесте, узнает, что она его больше не любит. Она любит другого, ничтожного, льстивого человечка. Молодого человека осмеивают, на него клевещут, объявляют его сумасшедшим. И тогда он говорит правду в глаза — и невесте, и отцу ее — толстому человеку с одышкой и уезжает от них навсегда…

— Смотрю в третий раз и всегда возмущаюсь, — рассуждала Стэлла, когда мы вышли из театра на улицу. — Ну, как она могла предпочесть Чацкому это ничтожество? Впрочем, она сама не человек, а избалованная московская барышня!

— А я бы сказал, что не только московские барышни предпочитают ничтожества, — язвительно сказал Фрол.

— Что-о?

— Ничего.

— Нет, повтори, что ты сказал, Фрол? Это мои братья — ничтожество?.. Да они, если хочешь знать…

— Знаю.

— Ничего ты не знаешь. Они нисколько не хуже тебя! Ты будешь моряком, а они инженерами! Ты будешь плавать по морям, а они будут строить для тебя корабли! Чем они хуже тебя?

Нам едва удалось угомонить Стэллу.

* * *

Наши друзья поджидали нас возле уходившего в Москву поезда. Мы отнесли в вагон вещи и вышли.

Гоги взял под руку Фрола и повел его по перрону. Мираб был искренне огорчен, что мы уезжаем.

В такие минуты, когда расстаешься, всегда хочется сказать очень много, но все вылетает из головы и говоришь о таких пустяках, что потом самому вспомнить стыдно. Так случилось и в этот вечер. Мы перебрасывались короткими фразами, вроде того, что нам будет ехать удобно, и до отхода поезда остается десять минут, и мама обрадуется, когда я приеду, а того, что я хотел сказать Антонине — я так ей и не оказал…

А тут и радио объявило, что «курьерский Тбилиси — Москва отправляется через пять минут»; Гоги и Фрол поспешили вернуться. Мираб сказал:

— Давайте прощаться. Он расцеловал нас.

— Повторять вам не надо, что мой дом — ваш дом?

Антонина протянула письмо:

— Передашь папе.

— Чуть не забыл! — спохватился Гоги. — Вот вам на дорогу.

Он, как фокусник Кио, вдруг выловил из темноты большущий пакет и протянул Фролу.

— Зачем?

— Как «зачем»? Проголодаетесь, будете кушать. В вагон-ресторане все дорого и уж наверняка не так вкусно. Мать готовила — отличная пища.

— Отъезжающие, занимайте места, — предупредил проводник.

Я расцеловался с Гоги и снова с дядей Мирабом. Антонина крепко сжала мне руку: «Прощай, Никита… Нет, что я говорю: до свидания! Пиши!»

— А ты что же, Стэлла? — спросил Мираб дочку. — Поцелуй мальчиков.

Стэлла с независимым видом протянула каждому из нас руку и чинно сказала:

— Приезжайте, мы будем вас ждать.

Однако, когда электровоз загудел, она кинулась к нам и принялась целовать, причем большая доля ее поцелуев досталась, разумеется, Фролу.

Бедняга оторопел и чуть не отстал от поезда: я втащил его на подножку.

— Горячая девочка, — засмеялся от души проводник. — Сестра, скажи, или невеста?

Поезд нырнул в темноту…

Глава втораяДОМА

Койку покачивало, и мне казалось, что «Адмирал Нахимов» в походе и за иллюминатором плещет волна. Я был рад, что еще нет подъема и не торопит вставать беспокойный горн. Но тут я понял, что я не на корабле, а в поезде. Сосед по купе, пожилой, с усами «папаша», ехавший в Курск, говорил Фролу:

— Мой-то отличился на днях: «Не отпустишь, говорит, батя, в училище, сам сбегу». Погоди, говорю, я тебе сбегу! А он опять: мне, говорит, морская служба весьма по душе. Это дядька — моряк в Николаеве сбил его с толку.

— Но почему же сбил с толку? — возразил Фрол. — Я лично флотскую службу ни на какую другую не променяю. Вы подумайте только! Уже в училищах мы ходим в плавания. Ну, а выйдем на флот офицерами — повидаем столько, сколько другой за всю жизнь не увидит. Чем плоха флотская жизнь?

— Ну, положим, вы еще человек молодой, лишь начинаете службу…

— Шестой год ношу форму, — с гордостью сказал Фрол.

— Шестой год? — удивился «папаша».

— Я вот тут воевал, — показал Фрол в окно.

— А сколько вам тогда было лет?

— Двенадцать, тринадцатый.

— Ого! Значит вы, можно сказать, моряк обстрелянный и бывалый! На большом корабле служили?

— На торпедном катере. Нос в небеса, корма в воду, в ушах шумит, волной заливает! На траверзе вон того мыса мой катер попал в «вилку»… (мне Фрол рассказывал, что попал в «вилку» под Ялтой).

— А что это за «вилка»? — заинтересовался «папаша».

— Пренеприятная штука. Снаряды падают и с левого и с правого борта. Вот и выкручивайся.

— Теперь понятно.

— Кит, вставай, море проспишь! — позвал меня Фрол. Я свесил голову с койки.

За окном искрилось безбрежное, покрытое золотой чешуей море. На него было больно смотреть. Поезд скользил по узкой береговой полосе…

— Беги скорей умываться!

Я достал из-под подушки портрет Антонины и сказал ему: «доброе утро». Она смотрела на меня и улыбалась. Сейчас, наверное, дед диктует ей свою книгу. Я спрятал фотографию в бумажник и побежал умываться.

Когда я вернулся, на столике стояли стаканы с чаем в мельхиоровых подстаканниках. Фрол повествовал нашему спутнику об адмирале Спиридове, победителе в Чесменской битве:

— Уничтожив флот турок, в шесть раз превосходивший нашу эскадру, адмирал донес: «неприятельский флот атаковали, разбили, разгромили, сожгли, на небо пустили, в пепел обратили». Коротко и ясно, не правда ли, чисто по-черноморски?

Чай остыл, потому что о морских боях Фрол мог рассказывать целый день.

«Папаша», оказавшийся начальником крупной стройки, внимательно слушал. Фрол рассказывал о войне, о боях, о высадках черноморских десантов. Наконец, мы позавтракали, уничтожив сыр, курицу и чурек, которыми нас снабдил Гоги.

Поезд замедлил ход и остановился, ожидая встречного на разъезде. Мы вышли из вагона. Море сливалось на горизонте с голубым небом; по небу медленно плыли легкие облачка. Вдали шли миноносцы.

— Пройдет четыре, пять лет, — сказал Фрол, — и я попаду вон туда, на ходовой мостик, — он показал на растянувшиеся цепочкой эсминцы. — Красота!

— Экзамены держать будете? — спросил «папаша».

— Никак нет. Окончившие Нахимовское училище принимаются без экзаменов.

— Значит, получите кортик?

— Ну, нет, — чуть-чуть улыбнулся Фрол морской необразованности «папаши». — Право ношения кортика присвоено лишь офицерам; в училище выдадут палаши.

— А что, палаш — тоже великолепная вещь! — в свою очередь улыбнулся «папаша» с явным превосходством своих сорока пяти или пятидесяти лет над нашими восемнадцатью.

— Дело не в палаше, — сказал Фрол, хотя я великолепно знал, как он мечтает получить долгожданный палаш…

Паровоз коротким гудком позвал нас в вагон. «Папаша» до позднего вечера слушал рассказы Фрола, а на другой день заявил, что, приехав домой, разрешит сыну поступить в морское училище.

— А экзамены вы, не слышали, — трудные? — спросил он озабоченно.

— Говорят, что нелегкие, — сказал Фрол.

— Ну, мой выдержит! Митяй у меня подкован.

Начальник строительства сошел в Курске, сказав на прощание Фролу:

— А вы хороший агитатор за флот!

* * *

Я люблю Ленинград; закрыв глаза, могу описать каждый дом на Кировском и на Невском. Приехав, я сразу заметил, что со стен исчезли невеселые надписи: «Бомбоубежище» или «Эта сторона улицы во время артобстрела наиболее опасна». Школу мою отстроили заново. Но дом с балконами, что стоял перед нашими окнами, бесследно исчез; мне показалось, что я потерял любимого друга. Я, бывало, здоровался с ним, уходя в школу, а по вечерам в его окнах светились приветливые огни. Теперь на месте дома был разбит сквер.

— А вот здесь, Фрол, мы живем! — подтолкнул я его к парадной.

Мы поднялись на четвертый этаж. В старом доме все было по-прежнему, сохранились даже ребячьи рисунки на стенах, на лестнице. Мама радостно вскрикнула: «Наконец-то!» Милая мама! Кто скажет, что тебе целых тридцать семь лет? Веселая, быстрая, легкая… Я схватил ее, поднял на руки, закружил по столовой, целуя в лицо, в глаза, в губы. А когда-то ведь ты носила меня на руках! «Уронишь! — испуганно крикнула мама. — Ты сумасшедший!» Я поставил ее рядом с собой — и удивился, — теперь она мне была по плечо. «Нет, ты посмотри, Фрол, — воскликнула мама, — Никита перерос меня на целую голову. Да и ты богатырь!»

Кукушка высунула свой клюв из окошечка черного домика и прокуковала восемь утра, приведя в восторг Фрола. Мама спохватилась:

— Давайте скорей кофе пить, мне пора на работу…

— Ты, Фрол, конечно, у нас будешь жить. Твой Виталий Дмитриевич живет в общежитии. Нет, вы подумайте только: отцы-то ваши воевали, воевали, а теперь все вечера занимаются, учатся, боятся плохо ответить профессору. Ученики, как и вы! Отец возвращается поздно. Так что вы погуляйте как следует. Ты, Фрол, будешь спать тут, на диване. Под фрегатом! Совсем постель флотоводца! Фрегат у нас уцелел, и кукушка, и книги. А мебель вся новая. Мы ведь старую всю в блокаду сожгли, — пояснила мама. — Придете раньше меня, захотите есть — все найдете в буфете, — сказала она, схватив со стола шляпу (кукушка доложила, что уже половина девятого). — А на днях приходите ко мне в Русский музей, посмотрите русских художников. Ну, сынок, дай, я тебя поцелую!

Она оставила нам запасные ключи, и я проводил ее. Когда я вернулся, Фрол мрачно смотрел в окно на мокрые крыши.

— Ты что? — спросил я его.

— Ничего, Кит.

Я понял: у него ведь нет матери!

Он обернулся и показал на книжные полки:

— Сколько книг у вас!

— Да, и, к счастью, они сохранились.

— Тут, я вижу, и беллетристики много.

— А ты знаешь, кто отца научил любить беллетристику?

— Кто?

— Сергей Миронович Киров.

— Киров? А разве Юрий Никитич был с ним знаком?

— Когда отец учился, Киров часто беседовал с курсантами по душам. Поинтересовался, что курсанты читают. Отец и сказал: «Мы так много занимаемся, Сергей Миронович, что нам едва хватает времени пробежать газеты». И тут-то Сергей Миронович стал доказывать, что кто бы ты ни был — моряк, инженер или партийный работник — без художественной литературы твой мир ограничен и узок. Отец с тех пор начал много читать. И у него есть любимые и нелюбимые книги. Нелюбимые — это которые прочтешь и забудешь. Вот смотри, они стоят во втором ряду. А любимые, — отец говорит, — это — книги-друзья, которые знаешь почти наизусть и все же часто их перечитываешь. Они занимают почетное место, видишь?

Фрол подошел к полкам и нашел своего любимого Станюковича: он стоял, конечно, в первом ряду.

— Пойдем-ка, Кит, в город, не будем терять дорогого времени, — предложил Фрол.

Мы шли мимо дворца балерины Кшесинской, с балкона которого выступал Ленин. Я показал Фролу Петропавловскую крепость и Зимний дворец на том берегу и, как сумел, рассказал ему их историю. Мы перешли через Кировский мост, прошли Марсово поле, постояли у могил бойцов революции. Потом попали в Музей обороны и застряли в нем на целый день. В зале погибших героев я показал Фролу портрет матери Антонины. Эсэсовцы повесили ее в парке Петродворца, у фонтанов.

Фрол, глядя на трамвайный вагон, разбитый снарядом, на весы, к медной чашке которых прилип «блокадный паек» — ломтик клейкого суррогата, на дневник ленинградской девочки, записывавшей каракулями: «Сегодня папа умер», «Умерла сестренка», «Сегодня умерла мама», мрачнел все больше и больше и только спрашивал:

— Ты тоже, Кит, такой паек получал?

Или:

— Ты то же самое пережил?

Оживился Фрол только тогда, когда увидел в большом, под стеклянным куполом, зале настоящий торпедный катер.

Это был зал с экспонатами Краснознаменной Балтики, и мы там надолго застряли, пока звонок не напомнил нам, что музей закрывается.

На Кировский возвращались пешком. За Невой посидели у памятника «Стерегущему»; бронзовые матросы открывали кингстоны. Моряки «Стерегущего» сражались с японской эскадрой; бой был неравный; в последнюю минуту они потопили корабль, но не отдали его врагу.

— Вот сижу я, смотрю на них и не знаю, — сказал Фрол, — хватило бы нас с тобой на такое?

«Тебя бы хватило, — подумал я. — Когда на катере всех перебило и ранило командира, ты все же привел катер в базу»…

* * *

— Ну, здорово, Никита! — оказал отец, крепко, по-мужски меня обнимая.

— Здорово, сынок! — приветствовал Фрола Русьев. — Ну ты и здоровяк! Медведь! Ты смотри, какой медведь вырос!

Фрол перерос приемного отца. Правда, перерасти Русьева было не трудно…

— Первые выпускники первого Нахимовского, — сказал Серго. — Интересно. Нет, ты подумай, Юрий! Твой — без пяти минут курсант, моя — десятилетку окончила. Мы становимся стариками.

— Ну, в старики меня ты не записывай, — засмеялся отец. — Как раз наоборот: учеником себя чувствую! Да, да, сынок, ты не смейся, — обнял он меня. — Всю жизнь мне кажется: а чего-то мне не хватает! Походил на катерах в финскую кампанию — стал поумнее. На Черном море повоевал — все равно что университет прошел. А теперь вот в академии учусь. И все же боюсь, что еще мало знаю! Наука-то ведь вперед шагает… Вот и приходится учиться всю жизнь, чтобы она не опередила! Боевой славой не проживешь, будь ты трижды героем. Вот и вы, ребята, будете плавать на новых кораблях. Чтобы управлять ими, придется много чему поучиться. В училище не зевайте, упустите — беда!

— На собственном опыте убедились, — подтвердил Русьев, многозначительно улыбаясь. — Так ты уж, Фрол нас не срами, гвардейцев…

— Я постараюсь, — сказал Фрол серьезно.

— Кит, а ты помнишь, что адмирал сказал тогда, в Севастополе? — спросил отец.

— Бесстрашие, мужество, дерзость плюс мастерство, трезвый и смелый расчет — в этом залог победы.

— Вот то-то и есть! Здесь, — ударил отец ладонью по толстой тетради в зеленой обложке, — весь путь, который я прошел. Тут не только лекции, — улыбнулся он. — Тут все: сомнения, размышления, мечты… Недавно мои записки читал… Да, вы ведь его знаете! Ваш бывший начальник Нахимовского…

— Наш адмирал?

— Он вышел в отставку, пишет научные труды. Недавно приходил к нам в академию.

— Что, если мы его навестим?

— Старик будет рад.

— А он помнит нас? — усомнился я.

— Помнит, — убежденно заявил Фрол. — Не такой он человек, чтобы забыть.

— Ну, а пока, давайте, составим план действия на завтра, — предложил отец. — Завтра ведь воскресенье.

— Я завтра, к сожалению, занят, — отозвался Серго.

— Ты занят? Что ж? Очень жаль. А ты как, Виталий?

— Свободен.

— Прекрасно. Ну, что предлагаете?

— Я бы сходил в оперу, — сказал Русьев. — Кстати, днем в Кировском «Пиковая». Нет возражений?

— Мы — с удовольствием, — сказал Фрол.

— Отлично, — одобрил отец. — Так и запишем. Еще?

Я сказал:

— Фрол не бывал в Эрмитаже.

— Успеем и в Эрмитаж. Возражений нет? Давай, Нинок, ужинать.

Ужинали шумно и весело, пили «флотский» чай, черный, как деготь. Отец говорил, что он мечтает, окончив академию, вернуться в свое соединение — ведь он в нем провел всю войну!

Серго, прочитав письмо Антонины, задумался, замолчал. Вид у него был совершенно отсутствующий. Может быть, Антонина его чем-нибудь огорчила? Я так и не понял, что с ним…

Когда гости ушли, мама постелила Фролу на диване. В моей маленькой комнатке стоял такой же, как прежде, стол, на нем — лампа под зеленым фарфоровым абажуром, на стенах висели фотографии отца, матери. Только вместо детской кровати стояла другая — большая. Когда я улегся, неслышно вошла мама, села у моих ног.

— Ну вот ты и снова со мной, сынок, — сказала она. — И мы снова все вместе — ты, я, отец — на целых два месяца! Я сегодня такая счастливая! — воскликнула она радостно. — Я так ждала этого дня! И ты у меня стал совсем взрослым! Антонина тоже, наверное, взрослая? У тебя есть ее фотография?

Я чуть было не сказал, что нет. Но матери я не лгал никогда. Я протянул ей портрет Антонины.

— Можно? — спросила мама и, когда я кивнул головой, прочла надпись.

— А ведь я так и знала, — сказала она. — Дай бог, чтобы это было у вас настоящее, чтобы ни она, ни ты — не ошиблись…

Милая мама! Я прижался к ее плечу головой, схватил ее руки. Она не только мама — и друг!

— Только знает ли Антонина, как трудно быть женой моряка, — произнесла задумчиво мама. — Всегда провожать его в море, всегда его ждать…

— Она, мама, очень хорошая…

— Этого — мало.

— Она сказала, что хочет полюбить все, что мне дорого…

На другое утро я проснулся, услышав кукушку. Она прокуковала двенадцать. Опоздали в театр! Я вскочил. Кукушка продолжала: тринадцать, четырнадцать… двадцать… Что за чушь?

В столовой под часами на стуле стоял Фрол в трусах и переводил стрелки. Кукушка высовывала из домика клюв, и он заставлял ее куковать без конца, а сам, склонив голову на бок, с удовольствием слушал.

— Занятно, Кит, — сказал он, не смутившись.

— Который час?

— Девять, — показал он на свои часы, когда-то подаренные ему Русьевым. — А я тут ночью интересную книжку читал, — показал он на «50 лет в строю», лежавшую на подушке. — Ну и ловкачи были в корпусах царских, не то, что в нашем Нахимовском! Послушай-ка, как сдавали экзамены. Вот ловкачи!

Он схватил книгу:

«…Каждый вызванный, подойдя к учительскому столу, долго рылся в билетах, прежде чем назвать вытянутый номер. Весь класс настороженно следил за его руками, так как быстрым движением пальцев он указывал номер того билета, который он успевал подсмотреть и отложить в условленное место, среди других билетов. «Смотри, пожалуйста!» После этого в классе начиналась невидимая для постороннего глаза работа. Экзаменующийся время от времени оборачивался к нам, и в проходе между партами для него выставлялись последовательно, одна за другой, грифельные доски с частью решения его теоремы или задачи. Если это казалось недостаточным, то по полу катилась к доске записка-шпаргалка, которую вызванный, уронив невзначай мел, подбирал и развертывал с необыкновенной ловкостью и быстротой». Ай, да арапы! Нет, у нас такого не было. Правда, вначале и мы чуть-чуть жулили, помнишь? Но после — отвыкли. А вот посмотри-ка, какое неправильное было понятие о товариществе! Постой, постой, где это? Вот: «Для меня, новичка, вся эта налаженная годами система подсказывания представлялась опасной игрой, но я быстро усвоил, что это входило в обязанности хорошего товарища, и меньше чем через год я уже видел спортивный интерес в том, чтобы на письменных работах, на глазах сновавшего между партами Ивана Ивановича, решать не только свою задачу, но и две-три чужие…» А те, значит, лодыри, на чужой счет проезжались! Ну и хороши же офицеры из них получались!

Тут вошел отец и сказал, чтобы мы поскорее одевались.

* * *

Во время блокады Кировский театр был разрушен. Теперь трудно поверить, что он стоял с выбитыми окнами и провалившейся крышей. Он стал такой же, как прежде — красивый снаружи, уютный внутри, голубой с золотом, праздничный.

И публика, заполнившая театр, была тоже веселая, нарядная, праздничная…

К отцу и маме подходили знакомые. Одни удивлялись, когда узнавали, что я ее сын, другие говорили, что я очень вырос и меня не узнать. Они видели меня до войны. Отец любил оперу, особенно «Пиковую даму», и слушал ее с упоением. А Фрол все подталкивал меня локтем и убеждал, что сегодня Герман вытащит не даму, туза. И выиграет большущий куш (Я вспомнил, как Фрол еще в Нахимовском мне рассказывал, что до войны в Севастополе видел в кино «Чапаева», где не Чапаев, а Петька погиб, а Чапаев выплыл). Но Герману пропели: «Ваша дама бита…» — «Какая дама?» — «Та, что у вас в руках, дама пик». Герман сошел с ума, зарезался и потом долго раскланивался перед отчаянно визжавшими, готовыми перескочить через оркестр на сцену девчонками.

Мы пошли в Эрмитаж. Конечно, весь Эрмитаж осмотреть в один день невозможно:

— Сюда придешь двадцать раз, и то всего не осмотришь, — вздохнул Фрол.

Отец и Русьев повели нас в залы Рубенса и Ван-Дейка. Мама рассказывала, что Рубенс был не только художником; он с увлечением занимался филологией и археологией, изучал античную литературу, был дипломатом.

— А ведь Николай Николаевич был прав насчет расширения горизонта, — оказал мне на ухо Фрол.

— Не горизонта, а кругозора.

— Ну, это все одно. Ты знал, в каком веке жил Рубенс?

От «Охоты на львов», «Пира у Симона фарисея», «Сусанны и старцев» мы перешли в зал Рембрандта, где глаза стариков и старух смотрели с темных портретов совсем как живые.

— А как же все это сохранилось во время блокады, Юрий Никитич? — спросил Фрол, когда мы спускались по лестнице.

— Все сокровища были вывезены.

— Вот «у нас в Севастополе черноморцы под бомбежкой грузили на корабли панораму. Забыл, кто ее писал…

— Рубо, — подсказал Русьев приемному сыну.

— Вот, вот, Рубо! И увезли на Кавказ. Теперь, говорят, ее восстанавливают.

— Да. Строят новое здание, и художники реставрируют полотно.

* * *

На другой день возле решетки Летнего сада я встретил Бобку Алехина. Мы сидели с ним в школе на одной парте. Теперь это был круглолицый нахимовец с темным пушком над губой.

— Никита! Ты тоже нахимовец? — удивился Борис.

— Да, я окончил Тбилисское.

— А я — Ленинградское. Видишь, за рекой голубое здание с башнями? И рядом «Аврора». Навек на приколе! Идем-ка ко мне! Я — один, батя нынче в Либаве. Пойдем, пойдем! Я тут рядом живу.

Квартира у Бориса была просторная, в окна был виден золотой шпиль Петропавловской крепости. Борис достал из буфета холодную рыбу, мясо, картофель, початую бутылку вина.

— Садись, Кит.

— Я завтракал.

— Садись, говорю.

Он пододвинул хлеб, налил вина.

— Значит, опять с тобой вместе? Помни, Кит, держись друг за друга. С «гражданскими» смешиваться не будем.

— С кем, с кем?

— С гражданскими, не понимаешь ты, что ли? Я слышал — для нас, нахимовцев, создадут особые условия… Красота! Да оно и заслужено. Окончить Нахимовское, да еще в первом выпуске — это тебе не десятилетку окончить! Ты с медалью?

— С медалью.

— А я нет, — вздохнул Борис, разведя руками. — Пороху не хватило. Я ведь, сам знаешь, человек неусидчивый. С налету беру, а зубрить не умею.

Над диваном веером висели портреты киноактрис. Борис с самодовольной улыбкой достал из ящика письменного стола пачку фотографий.

— Держи, любуйся.

Со всех фотографий улыбались девушки — напряженными и обольстительными улыбками.

— Читай, я не возражаю, — разрешил Борис.

«Дорогому Бобу от Клавы», — было написано на одной фотографии размашистым почерком. На другой — старательно выведено «Не вспоминай, как взглянешь, а взгляни, когда вспомнишь». На третьей была трогательная мольба: «Борис, я так люблю тебя! Не забывай свою Свету».

— Звонят, — сказал, прислушиваясь, Борис. — Сиди, сиди. Я сейчас.

Широко шагая, он ушел в переднюю и возвратился вместе с худощавым, стройным нахимовцем. Нахимовец, сняв бескозырку, поздоровался. Глаза у него были серьезные, внимательные, нос с горбинкой.

— Человек сильной воли, — представил Борис приятеля. — Мы — однокашники. Вот он с медалью окончил, Кит. Да еще с какой — с золотой!

— Игнат Булатов, — раздельно и отчетливо назвал нахимовец свою фамилию. — Ты из Тбилисского? — спросил он, энергично пожимая мне руку.

— Да, из Тбилисского.

— В какое училище поступаешь?

— Конечно, в наше! — воскликнул Борис.

— Кит — Никита?

— Никита.

— А ты все еще не выбросил эту труху в мусорный ящик? — обратился Булатов к Борису, показав на фотографии киноактрис. — Ах, и коллекцию уже успел показать? — заметил он лежавшие на столе фотографии. — Едва успеет познакомиться с девицей, выклянчивает у нее фотокарточку, да еще с надписью. И потом хвастает своими победами.

— А ты знаешь, Кит, почему Игнат — человек сильной воли? — перебил Борис неприятный для него разговор. — Игнат заикался, не мог толком выговорить ни слова; когда он решил поступить в Нахимовское, врачи сказали, что вылечат его только в том случае, если он сам того сильно захочет. И ты знаешь, в Нахимовском никто не заметил, что он был недавно заикой. А когда начальник узнал, то сказал: «Для моряка великолепное качество — быть человеком сильной воли». Так и прозвали его: «человек сильной воли».

— Чего нельзя сказать о тебе, — невозмутимо оборвал Бориса Булатов, доставая из кармана трубку и набивая ее табаком. — Легкомыслен и болтлив — два качества, неприемлемых для моряка. Встретит девушку, в первый же вечер превозносит ее до небес. Она и красивее всех, и умнее всех, и душевнее. А он — потомок чуть ли не всех русских флотоводцев.

— Ну, вот и неправда, — слегка смутился Борис.

— Сам слышал, дорогой мой, сам слышал, — разжигая в трубке табак, продолжал Игнат. — Ты, по-видимому, твердо вбил себе в голову, что с девушками можно говорить лишь о пустяках, можно врать им с три короба и они созданы только для того, чтобы развлекать таких вот, как ты, красавцев. Глубоко ошибаешься, — продолжал он, выпуская к потолку колечки синего дыма, — есть много девушек в твоем возрасте куда умнее тебя — им ты своей пустой болтовней покажешься недалеким и скучным.

— Ну вот, опять зафилософствовал, — пробурчал Борис, наливая в стакан остатки вина. — Выпей-ка лучше.

— Не хочу, — Булатов отодвинул стакан. — Очень легко показаться умным, — он поднял пучок фотографий, — перед такой вот глупенькой малограмотной Клавой, а ты бы попробовал рассыпать свой бисер перед образованной девушкой, — мигом сел бы в калошу. Библиотека какая у отца, — показал он на книжные полки, — а прочел ли ты хоть сотую долю этих книг?

Борис пробормотал что-то совсем нечленораздельное.

— Вот мы идем все в училище, — продолжал Булатов, — а знаешь ли ты, что это за училище, сколько лет оно существует, кто его основал, кто из воспитанников его прославил? Не поинтересовался? Борис лишь пожал плечами.

— Эх, будущий офицер! А ведь все — это у тебя под руками, — кивнул Игнат на книжные полки. — Разреши?

— П… пожалуйста, если хочешь.

Булатов подошел к полкам и достал несколько книг.

— Я неравнодушен к истории, а особенно к военно-морской, — пояснил он. — Твой отец тоже окончил наше училище? Я видел его портрет в «зале героев».

— Ты уже и в училище заходил? — спросил удивленно Борис.

— И не раз. И ты знаешь, — он обратился ко мне, — какое необыкновенное чувство охватывает тебя, когда ты входишь в подъезд! Я буду учиться в тех самых классах, где учились прославленные русские и наши советские адмиралы… Перелистывать страницы старинных лоций, которые перелистывали они. Я буду изучать модели фрегатов, корветов, которые изучали они. Буду учиться там, где учились герои: подводники, катерники, люди, которых знает весь народ. В этих книгах описана история нашего училища за двести лет.

— И ты ее всю одолел? — с деланным ужасом воскликнул Борис.

— И представь, что с большим удовольствием. Вот тебя, я уверен, на это бы не хватило. А историю своего училища нужно знать каждому. Ведь ты, наверное, и не подозреваешь, что из первых выпускников выросли такие мореплаватели, как Нагаев, Малыгин, Чириков…

— Имена известные, — подтвердил Борис.

— И Спиридов, герой Чесмы. Чичагов, который сжег шведский флот на Ревельском рейде! И Челюскин, и Харитон Лаптев! А Федор Федорович Ушаков, а Сенявин, а Ильин, лейтенант, который атаковал турецкие корабли на маленьком брандере! А первый кругосветный мореплаватель Крузенштерн! А Беллинсгаузен и Лазарев, открывшие Антарктиду! А Головнин, о приключениях которого можно написать десять толстых романов! А Невельской, который открыл, что Сахалин — остров и что Амур судоходен! Какие имена!

— А Алехин, Булатов, Рындин? — взыграл вдруг Борис. — Лет через двадцать пять мы прославимся, и такой же вот историк доморощенный, вроде тебя, будет где-нибудь восторгаться: «Какие люди в сороковых годах в жизнь вступали! Подумать только — Никита Рындин, Игнат Булатов, Борис Алехин, тот, что командует нынче таким-то флотом…»

Мы хохотали до слез. Наконец, Булатов взглянул на часы:

— Мне пора.

Он надел бескозырку.

— Ты куда?

— В Публичную библиотеку, а после — в Военно-морской музей, заниматься. До свидания, Никита.

Он спрятал трубку в карман.

— Я тоже пойду, — решил я. — Борис, ты мне дашь почитать эту книгу?

— Только верни, а то отец с меня шкуру сдерет. Книга редкая. Нет, что выдумали, — пробурчал Борис, — в музей! Лучше в кино пойти…

Когда мы вышли на набережную, Игнат спросил:

— Ты давно знаешь Бориса?

— На одной парте в школе сидели.

— Хороший парень, только в голове ветер, — балы, танцульки, девчонки. Ветрогон! Не понимаю, как можно жить этими интересами. А ведь парень хороший, рубаха-парень, как говорят. За это его и люблю и терплю.

Игнат говорил так четко, не запинаясь, что я решился проверить, не пошутил ли Борис.

— Скажи, Игнат… Борис говорил, что ты здорово заикался?

— Да, заикался я сильно.

— И потому ты и вылечился, что сам этого добивался?

— А что в этом удивительного? Николай Островский, слепой, пригвожденный к постели, написал «Как закалялась сталь», мою любимую книгу. Маресьев научился танцевать на протезах и водил самолет, актер Остужев — глухой, а играет Отелло. Певцов заикался больше меня, а был народным артистом. Захочешь сильно — всего добьешься…

— А у тебя это… от рождения? Он ответил не сразу.

— Нет. Отец приехал в блокаду с кронштадтских фортов, привез хлеба, а тут начался обстрел. И на моих глазах их убило: отца и маму…

Игнат молча зашагал через Марсово поле.

* * *

Придя домой, я показал Фролу взятую у Бориса Алехина книгу.

«Вставали мы в шесть часов, становились во фронт, — писал один из воспитанников бывшего царского корпуса. — Дежурный офицер осматривал каждого, для этого мы показывали руки и ладони; нечистые руки, длинные ногти, нет пуговицы на мундире — оставались без булки. Наказание было жестоко: горячие, пшеничные, в целый фунт весом эти булки были так вкусны…»

— Питались, как видно, неважно, — вставил Фрол. — Потому и бросались на булки.

«…Нравы были поистине варварские, — вспоминал другой воспитанник корпуса. — И чем старше рота, тем жесточе и грубее нравы и обычаи. Мы беспрестанно дрались. Вставали — дрались, за сбитнем — дрались, ложась спать — дрались; в умывалках происходили сильнейшие драки. Дрались до крови и синяков…»

Декабрист Штейнгель писал: «Помощником командира корпуса был капитан первого ранга Федоров, не имевший понятия ни о воспитании, ни о способах воспитания. Глядя на него, ротные командиры держались того же правила. Способ исправления состоял в подлинном тиранстве. Капитаны, казалось, хвастались друг перед другом, кто из них бесчеловечнее и безжалостнее сечет кадет. По субботам в дежурной комнате вопль не прекращался».

— Дикость какая, — осудил Фрол.

«Была еще одна особенность в корпусе — это господство старших над младшими. Я, будучи младшим воспитанником, — вспоминал Штейнгель, — подавал старшему умываться, снимал сапоги, чистил платье, перестилал постель и помыкался на посылках с записочками. Боже избави ослушаться! — прибьют до смерти».

— Да-а, порядочки, — усмехнулся Фрол.

«…По тогдашней форме воротники у курток должны были быть застегнуты на все четыре крючка. Унтер-офицер, стоявший перед фронтом, спросил меня грубым голосом: отчего у тебя воротник не застегнут? Заметив, что у него воротник также не застегнут, я ответил ему таким же вопросом; тогда унтер-офицер начал на меня кричать и ударил меня; я ответил тем же; за такую продерзость на меня накинулись другие унтер-офицеры и отколотили порядочно…»

Тут вошел отец, спросил, что мы читаем.

— А, знаю; это редкая книга, достать ее трудно. Прочли? Нравы дикие. Не удивительно, что в такой обстановке вырастали жестокосердые люди, тиранившие матросов. Кстати, вы знаете, что в морской корпус принимали только дворян? Гордость русского флота Степан Осипович Макаров в корпусе не учился — его отец был из простых боцманов… И удивительно, что при таких обычаях и нравах из корпуса все же вышли Нахимов, Корнилов, Даль, Станюкович, кораблестроитель Крылов… Зато через год после Октября в морском корпусе открылись курсы командного состава Красного флота. На эти курсы пришли кочегары, сигнальщики, рулевые с кораблей. Все они имели большой опыт морской службы. Не было стульев, столов, не хватало тетрадей, температура в классах была ниже нуля, а они занимались по четырнадцать часов в сутки и окончили курс за четыре месяца. Советую вам, орлы, помнить это, когда будете заниматься в теплых и светлых классах и в великолепнейших кабинетах…

* * *

Пойти к нашему бывшему начальнику — адмиралу мы с Фролом не сразу решились. Все гадали: как он нас встретит, узнает ли?

Между Средним и Малым проспектами мы разыскали старинный трехэтажный дом и поднялись на второй этаж по широкой лестнице.

У высокой дубовой двери замешкались — не сразу решились нажать на звонок. Вот так же, бывало, мы не решались постучать в дверь кабинета в Нахимовском, когда нас вызывали к адмиралу.

— Ну, что же ты, Фрол? Звони.

Фрол решился, наконец; дверь отворилась, и девушка с русой косой вокруг головы приветливо спросила:

— Вы к отцу?

— Мы хотели бы видеть товарища адмирала. Можно?

— Отчего же нельзя? — улыбнулась она. У нее были ослепительно белые зубы. — Отец дома. Входите, пожалуйста.

В передней висели шинели и плащи с адмиральскими золотыми погонами, пересеченными серебряным галуном — знаком отставки.

— Да вы не из Тбилиси ли? — догадалась девушка, взглянув на ленточки бескозырок.

— Да, мы учились в Тбилиси.

— В Нахимовском?! Я тоже жила там во время войны. Чудесный город. Но Ленинград свой я больше люблю. Вы не ленинградцы?

— Я — севастополец, — сказал Фрол.

— А я — ленинградец.

— Папа! — крикнула девушка. — К тебе нахимовцы из Тбилиси.

Знакомый голос ответил:

— Зови, зови сюда, Люда.

Мы вошли в кабинет и застыли в положении «смирно».

Адмирал, стоявший у полок с книгами, шел к нам навстречу.

— Здравствуйте! Очень рад вас видеть…

Он всмотрелся в меня.

— Постойте. Рындин, если не ошибаюсь? Узнал!..

— Ну, а вы… вы Живцов, разумеется! — протянул он руку Фролу. — Какими стали взрослыми моряками! С дочкой познакомились? Она у меня — актриса. Ну, садитесь, садитесь.

Адмирал усадил нас на кожаный глубокий диван, сел между нами.

— Ну, как окончили? С медалями? Молодцы! Я всегда в вас обоих верил. Значит, Живцов, настойчивость победила, не так ли?

Адмирал помнил все!

— А как Девяткин, Забегалов, Поприкашвилн, Авдеенко?

Мы старались рассказать о товарищах как можно подробнее. Он с довольным видом покачивал головой: о каждом у него, как видно, было свое мнение, и он радовался, что не ошибся.

— А помните наш концерт? Ты знаешь, Люда, Рындин написал декорации, а Живцов руководил хором.

Он вспомнил наш рукописный журнал, расспросил о плаваниях на «Нахимове». Мы, осмелев, наперебой принялись рассказывать, где побывали, что видели.

— Да, вы ведь катерники, — вспомнил вдруг адмирал, — а я пишу историю торпедных катеров.

Обняв за плечи, он подвел нас к столу и показал крохотный паровой катер с привязанной к шесту примитивной миной.

— Изобретение Степана Осиповича Макарова… Мне вспомнился Батумский рейд; на нем молодой Макаров испытывал свое изобретение, глухой ночью подбираясь к турецким фрегатам…

Адмирал легонько повернул меня за плечи, и я увидел портрет Макарова.

— Смелый, дерзкий, неугомонный, но расчетливый человек… Если бы он не погиб в расцвете сил на «Петропавловске», кто знает, какими новыми изобретениями обогатилась бы наша Родина, какие бы новые открытия нас ожидали… Его последователи, — продолжал адмирал, — такие же смелые, дерзкие, расчетливые и неугомонные — это ваш отец, Рындин, я недавно читал его записи, это Гурамишвили, Русьев и многие офицеры. Подобно Макарову, они пытливо, шаг за шагом идут вперед…

Адмирал был, видимо, искренне рад, что мы его не забыли. Он беседовал с нами, как с равными. Говорил, что, выйдя в отставку, не потерял связи с флотом: пишет книгу обо всем, что видел, а видел и пережил он немало: ходил вокруг света, был в Арктике, участвовал в нескольких войнах.

Я обратил внимание на книги в шкафах и на полках.

— У меня можно найти почти все, что написано о мореплавателях, — с гордостью сказал адмирал.

Книги на разных языках стояли вперемежку — адмирал, очевидно, владел многими языками.

Завидовать нехорошо, но я позавидовал его учености, хотя отлично понимал, что у меня впереди много лет, чтобы стать таким же ученым, как он: мне — восемнадцать, а ему — шестьдесят девять!

А он улыбнулся:

— Никогда не надо попусту тратить время, Рындин, никогда не откладывайте на завтра то, что можно сделать сегодня. Еще Суворов говорил, что самое драгоценное на свете — время. Часто мне в вашем возрасте приходило в голову: «Э-э, не беда, начну изучать языки не сегодня, через недельку; впереди много времени!» Но я тут же обвинял себя в разгильдяйстве, несобранности. И теперь я доволен: я не потерял ни одного дня. Сейчас я особенно хорошо понимаю, как дорог каждый день, когда их немного осталось на твою долю…

Он говорил, как человек, удовлетворенный тем, что жизнь прожита недаром.

Еще бы! Стоило взглянуть на стены его большого кабинета, чем-то напоминавшего каюту корабля. Под картиной, где был изображен корвет «Аскольд» в море, висели десятки фотографий героев и прославленных адмиралов — все с надписями: «Дорогому учителю», «Руководителю», «Воспитавшему меня адмиралу»…

Мне казалось, что в шестьдесят девять лет он также молод и бодр, как мы — в свои восемнадцать!

Мы, осмелев, попросили адмирала прочесть нам что-нибудь из его будущей книги.

Адмирал не стал нам читать — он рассказал о шторме в Бискайском заливе, о Суэцком канале, Сингапуре, Цейлоне, портах Южной Америки, обо всем, что он видел своими глазами.

— Вы, внуки наши, увидите куда больше, — сказал он в заключение. — Жизнь так стремительно шагает вперед!

На прощанье хотелось много сказать адмиралу: сказать, что благодаря ему мы посвятили жизнь свою флоту, что мы полюбили и море и флотскую службу… но язык, как назло, бормотал лишь несвязные слова…

Где-то пробили часы: семь. Мы отняли у адмирала четыре драгоценных часа!

* * *

А дома было полно гостей в этот вечер: пришли Русьев, Серго, еще два офицера, слушатели Морской академии, блондинка в черном шелковом платье — врач Клавдия Дмитриевна; она рассказывала какой-то анекдот, все смеялись, Серго — больше всех, и она сама непрестанно смеялась. Мне показалось, что она делает это лишь для того, чтобы все видели, какие у нее белые, ровные зубы. Отец спросил:

— Ну, как встретил вас адмирал?

Все принялись вспоминать адмирала: одному он помог перед экзаменами, другого выручил, когда его хотели исключить из училища.

Серго был в ударе и рассказывал о боях, чего раньше с ним никогда не бывало. Мама старалась не пропустить ни одного слова — отец не охотник вспоминать пережитое.

Клавдия Дмитриевна улыбалась, хотя ничего смешного в рассказе Серго не было. Русьев косился на нее, топорща светлые усики.

Не дослушав, я ушел в свою комнату. «Антонина, у тебя будет мачеха! Хорошо, что ты взрослая. У этой Клавдии Дмитриевны — улыбка фальшивая, глаза — тоже фальшивые, и так и кажется, что они мигом могут сощуриться и стать злыми, а улыбка превратится в гримасу… Но я тебя в обиду не дам!»

Тут вошел Серго.

— Никита, у тебя где-то альбом с нашими фотоснимками.

Он увидел портрет Антонины. Портрет стоял в рамке и надписи не было видно.

— До чего же она похожа на мать! Ты знаешь, у нее даже интонации стали Аннушкины…

Серго призадумался, перебирая густые черные усики. Он забыл, что пришел за альбомом.

— Никита, скажи, как бы она отнеслась к новой матери?

— Она никогда не забудет мать, — ответил я резко; он подтвердил:

— Я тоже думаю, не забудет. И я ни за что бы не пошел на это, — продолжал он, словно в чем-то сам себя убеждая, — если бы ей было лет двенадцать, тринадцать. Но ей — восемнадцать, она взрослая, я могу устраивать свою жизнь. Не могу больше жить в одиночестве, это слишком тяжело, Никита…

Он словно оправдывался передо мной. А что я мог ему посоветовать? Чтобы он не женился? Да какое я имел право вмешиваться в его жизнь? Ему уже за сорок…

— Серго, что же вы? — нетерпеливо позвал его «ее» голос.

Он вздрогнул, взял альбом и ушел, слегка подергивая плечом.

Конечно, трудно жить одному… Но ведь Анна погибла, как Зоя, и забыть это я бы не мог…

* * *

Мы пошли провожать гостей. До чего же хорош Ленинград в июньские белые ночи! Трудно описать это. «Заря с зарею сходится», ночи нет, так светло и тихо… Будь я настоящим художником, а не мазилкой, который малюет кораблики и покрытое барашками море, я бы всю жизнь писал горбатые мосты над каналами, в зеркальную гладь которых смотрятся старинные дома; писал бы шпиль крепости, освещенный невидимым источником света; или пустынный Невский в прозрачном розовом воздухе; или застывшие на Неве корабли…

Неслышно текла Нева: она была белая, словно политая молоком. Буксир тянул тяжелые, похожие на понтоны, баржи. В прозрачном воздухе застывал черной полосой дым. Ростральные колонны и колоннада Военно-морского музея, казалось, были нарисованы пастелью…

— Пора домой, — сказал, наконец, отец, — завтра рано вставать. До свидания, друзья…

— До свидания…

* * *

На другое утро я получил от Антонины письмо.

«Только теперь я начала по-настоящему понимать, — писала она, — какое большое место занимаешь ты в моей жизни. Мне хочется быть с тобой, переживать все твои радости, горести (пусть их будет меньше!), делиться с тобой всем, что меня волнует. Я готовлюсь к зиме, к институту, целые дни провожу с дядей в садах, прочла, что могла о Мичурине… Моя будущая профессия мне по душе. Буду специализироваться на цитрусах. А как твои краски, карандаши? Ты не забросил их? Не забрасывай! У тебя, Никита, талант, и то, что ты будешь морским офицером, не помешает тебе быть художником.

Стэлла просила передать Фролу: если ему писать лень, пусть черкнет несколько слов на открытке. Сама она ему не будет писать. Она на него обиделась. Она пишет, что Гоги женился, что они с Анико очень счастливы.

Сейчас ночь, море светится в лунном свете, дядя работает в своем мезонине. Так тихо кругом! Спокойной ночи, родной!»

Внизу — приписка:

«Отец почему-то не пишет. Он здоров? Утешаю себя, что если бы он заболел, ты бы мне написал…»

* * *

Приехали Илюша и Юра. Илико привез полный чемодан вяленой хурмы, чернослива, инжира, чурчхелы, и мы, вывалив все это богатство на стол, устроили пиршество. Мама, видя, как мы уничтожаем сладкие черные плоды и аппетитные колбаски из орехов и крутого теста, посоветовала сбегать в аптеку и запастись слабительным.

Но Илико убеждал, что от зестафонской снеди мы станем лишь здоровее, и уговаривал маму отведать всего. Весь его вид подтверждал, что зестафонские сласти действительно, кроме пользы, ничего не приносят.

Он вспоминал, как принимали в Зестафони его отца, подводника: весь двор застелили коврами, собралось все население городка, и дом был украшен цветами. А вечером жгли в саду фейерверк, пили вино и отец с друзьями детства пел старинные грузинские песни.

Юра свой отпуск провел в Севастополе. Он с увлечением рассказывал:

— Вы знаете, братцы, весь город наводнили строители! Повсюду разбирают развалины, дробят камень, закладывают фундаменты. И на Приморском бульваре уже цветут розы и по вечерам гуляет много народа… А ведь было все сожжено: и кусты и деревья! Вот когда мы окончим училища, не останется и следов развалин. Каких настроят домов! Город строят из белого инкерманского камня…

— А панорама? — поинтересовался Фрол.

— Уже восстанавливают. В лесах вся стоит. Да, вы знаете, на том месте, где бился с фашистами мой батальон, матросам поставили памятник… Стоял я, смотрел на него — и все вспоминалось, словно это было вчера…

— Вот и мне вспоминается, как я ходил в бой на катере, — подтвердил Фрол. — И тоже кажется, будто это было вчера…

— Да, ребята, с катеров-то вам самый горячий привет! — вспомнил Юра. — А о тебе, Фрол, даже пишут в газете!

— Правду говоришь? Обо мне? — усомнился Фрол.

— Честное нахимовское! Сам читал. В «Катернике».

— Постой! Там ругают меня или хвалят?

— Молодые матросы обещают брать пример с гвардии капитана первого ранга Рындина, с гвардии капитана второго ранга Гурамишвили, с гвардии капитана третьего ранга Русьева, а также с воспитанника Фрола Живцова!

— Да ну тебя!

У Фрола никак в голове не укладывалось, что кто-то может с него брать пример. А Юра уже спешил сообщить еще одну новость:

— Братцы! А у Илюши-то — невеста завелась!

— Невеста? У Илико?

— Ну да! Его старухи хотели сосватать. Ей восемнадцать лет, у нее — виноградник, барашки, индюки, сундук с платьями, косы до пят, глаза, словно плошки, красавица, славится на весь Зестафони! А Илюшка с перепугу залез в подвал, где хранится вино, и просидел в темноте целый день! Отец едва убедил старых свах, что Илико не дорос до женитьбы.

— Ну, и правильно отец сделал, — выпалил Илико, прожевывая хурму. — Дурака нашли! Человек еще на ногах не стоит, а они — женись! Вот окончу училище, вдоволь поплаваю, тогда решу — жениться или нет. Пойдемте-ка, дорогие, лучше покажите мне Ленинград. Отец все записал, что я посмотреть должен…

Он вытащил из кармана длинную, мелко исписанную полоску бумаги. Мы чуть не умерли со смеху.

— Ничего нет смешного, — надулся Илюша. — Отец только самое необходимое записал, в другой раз пришлет продолжение…

Перед тем как выйти на улицу, мы привели себя в порядок. Брюки выутюжили, ботинки начистили. Такова была твердо усвоенная «нахимовская традиция».

За один день, конечно, не увидишь всего Ленинграда и не зачеркнешь в памятном («что надо посмотреть») списке даже одной десятой всего перечисленного. Как говорится, нельзя объять необъятного, но Илико к этому стремился. И вопросы сыпались из него, как из автомата.

— Это крепость, да? Сюда царь сажал революционеров? А это дом балерины Кшесинской? Говоришь, с этого балкона выступал Ленин? Вот бы послушать его… А как ты думаешь, тогда были установлены микрофоны?

— Летний сад? — спросил он, когда мы перешли через Кировский мост. — Постой, постой, ведь это в Летнем саду Герман встречался с Пиковой дамой! Ай-ай-ай, совсем как в театре, похоже! А это что, Инженерный замок? Здесь, значит, Павла душили?

Мы дошли до Дворцовой площади — мимо Эрмитажа и Зимней канавки. «А это Зимний дворец, да, Никита? «Аврора» стреляла по нему боевыми? Нет, холостыми, конечно, иначе она разнесла бы его вдребезги! А Зимний дворец ведь и моряки брали?»

Вышли к Адмиралтейству, на набережную. Илюша не унимался:

— А высоко поднималась вода во время наводнения? Отметка есть? Ну-ка, поглядим… Ого, не умей плавать — утонешь…

— А правда, что Балтийский флот — Ленинграду ровесник? И Петр строил на Котлине первые форты? А где Петр стоял «на берегу пустынных волн»?

Услышав мое решительное «здесь» (хотя я совсем в этом не был уверен), Илико быстро сбежал по гранитной лестнице — взглянуть на медленно катящиеся в залив серые волны…

Мы шли по набережной, и я показывал друзьям Академию художеств на той стороне, сфинксов, которых разглядеть было отсюда почти невозможно, «Медного всадника». Фрол пояснил со знанием дела, что и среди декабристов, выходивших на Сенатскую площадь, были флотские…

За мостом лейтенанта Шмидта стоял у стенки красавец-парусник, на борту его мы прочли: «Крузенштерн».

— А напротив — училище!

— Где? Где?

— С мачтой на крыше, с куполом…

— …Нет, посмотрим поближе…

Когда мы перешли через мост и подошли вплотную к училищу, меня охватило то самое волнение, о котором говорил Игнат. Через несколько дней я войду в тот подъезд, в который входили великие флотоводцы…

Я, наконец, напомнил друзьям, что нам пора идти в Русский музей. Мы с сожалением расстались с Невой, с кораблями.

В музее вызвали маму. Она, как опытный штурман, взяла курс на самое главное.

Илюша расспрашивал, в каком году написана та или другая картина, где учился художник, когда он родился и умер, — и все записывал в свою карманную книжечку, подаренную ему для этой цели отцом.

Юра был в восторге от Шишкина, а Илико — от кавказских пейзажей, напоминавших ему знакомые с детства места; Фролу больше нравились жанровые сюжеты.

Когда многое, но далеко не все, было осмотрено, мама проводила нас вниз и просила не опаздывать к обеду.

Стояла жара. Горячий асфальт жег подошвы. Мы вернулись к Неве, но и у воды было душно. Эх, хорошо бы сейчас пойти в море на яхте!

Я спросил, нравится ли друзьям Ленинград.

— Очень! — воскликнул Юра. — Мне кажется, я ничего подобного в жизни не видел!

— Смотри, пожалуйста! — ударил Илико каблуком по гранитной плите, — и на этом самом месте, говоришь, было болото? А на скольких островах, Никита, стоит Ленинград?

Он записал ответ в свою книжечку.

— Хороший город! Можно сказать, отличный! Но и Зестафони неплохой городок! — добавил он тут же.

Каждый имеет право гордиться своим родным городом.

Глава третьяУЧИЛИЩЕ

В окна весело светило солнце, и кажется, невозможно грустить в такой день. Но мама грустна: еще бы! Два месяца я жил дома, а теперь буду приходить лишь по воскресеньям.

— Ну, ни пуха вам, ни пера! — напутствовал нас отец. — В комендатуру не угодите!

Мы тщательно осмотрели друг друга и убедились, что к нам не придерется самый требовательный и строгий начальник.

Настроение у меня было приподнятое. Мне казалось, что каждый встречный догадывается, что мы сегодня начинаем новую жизнь.

— Будем проситься в один класс, — напомнил мне Фрол. — Чего бы ни стоило, сядем за одну парту.

— За стол, не за парту…

— Какая разница? Ну, за стол.

— Стоп, братцы! Умерьте свой самый полный! — соскочив с трамвая, окликнул нас Борис Алехин. С ним был Игнат и еще один рослый красавец нахимовец.

— Знакомьтесь! — Борис представил приятелей: — Булатова ты, Кит, знаешь, а это — Крамской.

Алехин так горячо принялся жать руку Фролу, будто они не видались года три. А между тем Борис видел Фрола в первый раз в жизни. Игнат поздоровался дружески. Крамской мне понравился. Его карие глаза смотрели на всех дружелюбно.

— Будем, братцы флотские, держаться вместе, — сказал Борис, чем сразу завоевал сердце Фрола. — Товарищи! — заорал он. — Смотрите-ка, Вадим Платоныч с Платошей!

Алехин лихо козырнул отставному капитану первого ранга, опиравшемуся на палку, и пожал руку улыбавшемуся верзиле в нахимовской форме.

— Платон Лузгин, — познакомил он нас.

У капитана первого ранга лицо было смуглое, загорелое, в шрамах, виски — совершенно седые.

— Он был ранен? — тихо спросил Фрол Бориса, когда мы пошли вслед за Лузгиными.

— Ранен?! Из него вынули целую сотню осколков!

— Тише ты! — приложил Игнат палец к губам: старик мог услышать.

— Он на своем «охотнике», не раздумывая, ринулся на помощь товарищам, когда фашисты потопили их катер, — продолжал Борис шепотом. — Его сбросило в воду, по нему стреляли, всего изрешетили, беднягу. Матросы спасли Вадима Платоныча…

— Они бы за него жизни не пожалели, — сказал Игнат. — Теперь Вадим Платоныч не может больше служить на флоте: болят рука, нога, сердце…

— Зато посмотрели бы вы, какие чудесные штуки он выпиливает из дерева для музеев! — громким шепотом перебил Борис. — Фрегаты, корветы, катера, подводные лодки! Вот увидите, когда пойдем к Лузгиным. Они живут тут, поблизости, на Васильевском.

— А Платон? — спросил я.

— Был человек-человеком, а в последний год вдруг свихнулся, — сказал Крамской. — Его чуть не выставили из Нахимовского.

— Но мы его вытянули за уши на экзаменах, — подхватил Борис. — Платоша! — окликнул он шагавшего впереди приятеля. — Не страшно тебе?

— А чего страшного? Училище, как училище, — обернувшись, пожал плечами Платон.

— Нет, Платон Вадимыч, не «училище, как училище», — возразил отец, — а училище, быть курсантом которого — великая честь.

Он остановился, опираясь на палку, чтобы сказать нам:

— Советую полюбопытствовать, сколько его питомцев стало героями — загляните в историю. Я бы на твоем месте, Платон, вошел в подъезд с трепетом, да-с, Платон Вадимыч, с трепетом, и не стыдился бы, что трепещу…

А Платон, слушая отца, ухмылялся. Вот дубина-то!

— И воспитание ваше доверено людям достойным, — продолжал Вадим Платоныч. — Начальник вашего курса, Михаил Андреевич Вершинин, — отважный, смелый, не раз глядевший смерти в глаза офицер. Он первый ходил подо льдом на подводной лодке. Однажды его лодку немцы забросали глубинными бомбами. Вода хлынула в отсек, дышать было нечем. Но видя, что командир совершенно спокоен, матросы по пояс в ледяной воде заделывали пробоину. Благодаря своей выдержке и хладнокровию он спас и людей, и лодку… А заместитель начальника курса по политической части Степан Андреевич. Глухов воспитал целую плеяду героев. Великолепнейший человек! За ним его подчиненные шли в огонь и в воду… Помните это, друзья, и постарайтесь не огорчать ваших воспитателей… Пожелаю всего хорошего… До воскресенья, Платон. Я надеюсь, ты запомнил вчерашний наш разговор?

Вадим Платонович свернул за угол. А мы пошли дальше, к старинному зданию, растянувшемуся на целый квартал. Нас растолкал размахивавший фанерным чемоданчиком парень с заплаканными глазами.

— Видали? Провалившийся, — подмигнул Борис. — Списали начисто к папе и маме. А ну, подтянись!

Я с замиранием сердца вошел в прохладный, сумрачный вестибюль, нас встретил офицер с голубой повязкой на рукаве — как на корабле; курсант стоял на почетном посту у знамени. Я знал, что вхожу сюда на четыре года, на четыре долгих и замечательных в моей жизни года, а потом стану офицером, таким же, как мой отец или тот дежурный, что нас встречал…

Первое знакомство с училищем мне запомнилось на всю жизнь. Радостно встретили нас Илюша и Юра и повели по коридорам в помещение нашего курса. Здание было толстостенное, с основательными полами и тяжелыми сводами. Многочисленные двери походили на двери корабельных кают. В широко раскрытые окна тянуло с Невы ветерком. Казалось, в иллюминаторы влетает дыхание моря.

Кубрик, в котором нам предстояло жить, был большой, ослепительно чистый, светлый. Койки застланы новыми одеялами, на подушках надеты хрустящие наволочки. Среди новичков, на которых форма еще не обмялась и сидела мешком, мы сразу заметили своих, «флотских». Это был Зубов, голубоглазый, с очень светлыми волосами минер, во время войны служивший на тральщиках, и широколицый, скуластый Григорий Пылаев, воевавший котельным машинистом на «Ловком».

Мы познакомились с начальником курса капитаном второго ранга Вершининым и его заместителем Глуховым.

На продолговатом лице Вершинина, покрытом ровным загаром, резко выделялись светлые усы. Из-под густых, тоже белых выгоревших бровей смотрели спокойные синие глаза. На его кителе два ряда орденских ленточек.

Глухов, невысокий, с коротко подстриженными, черными, с проседью волосами, с бровями, двумя треугольниками сходившимися к крупному носу, был мало похож на героя войны. Но и у отца, и у Русьева, у Серго ведь тоже на лице не написано: «Я герой». На вид они самые обыкновенные люди, и без золотых звездочек их не отличишь от других моряков.

Вершинин сказал нам несколько слов об училище, в которое мы пришли — он окончил его в двадцатых годах. Сказал, что мичман Боткин, училищный ветеран, нам покажет все, что успеет, а завтра мы уедем в лагерь, где пройдем строевую подготовку. А потом, еще до начала занятий, мы пойдем в плавание.

Это обещание привело нас в восторг.

— Одни из вас, — продолжал Вершинин, — «старослужащие», прошли большую и суровую школу войны: они получат теоретические знания, чтобы стать опытными и умелыми офицерами, другие — нахимовцы, они обладают и теоретической и практической подготовкой, третьи пришли из десятилеток и техникумов. Я надеюсь, что всех вас без исключения привела к нам в училище горячая любовь к флоту, и эта любовь не остынет…

— Никогда не остынет! — с энтузиазмом, воскликнул Фрол.

— Надеюсь, что так, — чуть улыбнулся Вершинин.

Мичман Боткин — пожилой, с рябым лицом, человек повел нас осматривать училище. На рукаве у мичмана были золотые шевроны — много лет Боткин служил на флоте и, как видно, был училищным старожилом. Не одно поколение новичков он, наверное, знакомил с училищем.

Если об университете говорят — «храм науки», то здесь можно было сказать: «храм морской науки». Куда бы мы ни вошли, все напоминало о море, о флоте, о флотской службе, которой мы готовились посвятить свою жизнь. В полусумрачном зале, — дневной свет туда проникал сквозь стеклянный купол, — стояли бюсты русских флотоводцев. В гостиных и в галереях были развешаны картины в тяжелых золотых рамах, изображавшие истребление турецкого флота при Чесме, Гангутское морское сражение, Синопский бой, подвиг брига «Меркурий», не опустившего русского флага перед превосходящими силами турок, истребление турецких кораблей при Афоне, Наваринское морское сражение, морские бои Великой Отечественной войны… В музее можно было ознакомиться с историей русских морских училищ; первое — «Навигацкая школа» — было основано Петром-флотоводцем. В эту школу Петр приказал набирать юношей «добровольно хотящих, иных же паче и с принуждением», чтобы они стали впоследствии «искусными в кораблестроении и мореходстве». Петр сам экзаменовал будущих моряков и лучших посылал в дальние походы, а нерадивых, засидевшихся в классах, сдавал в солдаты. Тут был и петровский регламент морской академии. Ученикам Петр предписывал сидеть на своих местах «со всяческим почтением, всевозможной учтивостью, без всякой конфузии, не досадя друг друга, никакого крика и шума не чинить и время не проводить в разговорах…»

Мы бы застряли в музее надолго — тут было собрано все о русских, мореплавателях, исследователях новых земель, флотоводцах и героях всех войн — моряках. Но мичман торопил идти дальше, ведь у нас много времени впереди, чтобы побывать здесь не раз и не два.

И Боткин — живая энциклопедия училища — по пути рассказывал о всех примечательных в жизни училища датах, вспоминал всех начальников, преподавателей, воспитателей, помнил стихи моряков, написанные давно и давно позабытые.

Десятилетиями стекались сюда, в кабинеты, сокровища со всех флотов нашей родины. Чего только не было в «храме морской науки»! Тут были модели тех кораблей, на которых Петр-флотоводец побеждал шведов, и тех кораблей, на которых неутомимые русские мореходы побывали во всех океанах, пересекали экватор, забирались в Арктику и в Антарктику, открывали проливы, земли, острова, новые морские пути. Тут были прославленные корабли более поздних времен, отличившиеся в боях с японцами, немцами, тут были первые подводные лодки, торпедные катера, миноносцы…

Морские орудия, которым было тесно в четырех стенах, казалось, стремились на простор, на корабельные палубы, в башни, овеваемые морскими ветрами…

Тяжелые шкафы были доверху набиты старинными лоциями в толстых кожаных переплетах, атласами и уставами петровских времен, историями всех флотов мира, биографиями замечательных флотоводцев. В библиотечных шкафах хранилось сто восемьдесят тысяч томов.

Сто восемьдесят тысяч! Фрол тут же подсчитал, что если читать даже по книге в день, то за год прочтешь 365, а за десять лет — 3650, все прочитать — целой жизни не хватит!

Я взглянул на портреты прославленных адмиралов — и мне показалось, что Нахимов, Корнилов и Ушаков пытливо смотрят на нас…

А Фрол подтолкнул меня: «А ты знаешь, Кит, они ведь прикидывают: «Поглядим, что из вас получится, новички!»

В огромном, со множеством окон зале мичман показал белые мраморные доски с высеченными на них золотом именами курсантов. Четырнадцать курсантов защищали свой город от нашествия белогвардейских банд. Они погибли в боях с Юденичем. Другие шестнадцать погибли в неравном бою у самых стен Петрограда.

— А эти, — показал мичман на третью доску, — совершили незабываемый подвиг уже в мирное время, в 1923 году, спасли корабли и много человеческих жизней. Как сейчас помню, — продолжал мичман, — я шел в этот вечер на шлюпке в Кронштадт из Ораниенбаума. Мы слышали взрыв, видели, как взметнулся к небу столб огня, дыма. Взрыв случился на «Павле», на старом форту, превращенном в склад мин. На другой день флот узнал: ночью сигнальщик «Авроры» заметил огонь на форту. Он доложил командиру. Командир понимал: мины взорвутся — не сдобровать кораблям. На «Авроре» были курсанты, отбывавшие практику. Они вызвались потушить пожар. Командир с тревогой наблюдал за удалявшейся шлюпкой. В бинокль было видно: вот они высадились; нашли горевшую мину. Засыпают песком. Она все же горит. Тогда курсанты пытаются скатить ее в воду. Нелегко это сделать. Курсанты напрягают последние силы. У самой воды мина все же взорвалась…

— И все погибли? — воскликнул Фрол.

— Четверо уцелели. Двое из них — сейчас адмиралы. Они приезжали К нам, беседовали с курсантами, вспоминали, как здесь учились. Они сказали, что и сейчас свято чтут боевые традиции училища. Боевые традиции училища дороги всем поколениям моряков. Вот поглядите, — показал мичман вереницу портретов героев последней войны, — все наши…

Это были катерники, подводники, моряки, на суше защищавшие Ханко и предгорья Кавказа…

— Смотри-ка, Кит, наши! — тихонько сказал мне Фрол.

Я увидел знакомые лица: отца, Серго, Русьева…

— Выходит, мы — их преемники. Не подведем! — сказал Фрол так, будто отец и Русьев могли его слышать…

* * *

В тот же день нам выдали папиросы и спички. Фрол держал их на ладони с комическим видом. В Нахимовском Протасов отбирал у нас папиросы, и адмирал нас отчитывал за курение. Теперь оно было узаконено. В умывальной Фрол щелчком по коробке вытолкнул папиросу и с наслаждением затянулся:

— Кури, Кит, нынче можно!

— Ты же знаешь, я не умею.

— Учись!

Неопытные курильщики вокруг кашляли и плевались.

Подошел Юра.

— Не хочешь, Кит, курить, не учись; отдай папиросы курящим.

Я отдал свой «Беломор» Фролу. Вбежал Алехин.

— Братцы! Денежное довольствие получать! Живо!

В канцелярии казначей в роговых очках вручил каждому новенькие хрустящие бумажки — «содержание» за два месяца.

Фрол восхищенно рассматривал деньги, будто они с неба свалились.

Алехин появился с кульками конфет и печенья. Ну и нюх! В бесконечных, запутанных коридорах он сумел отыскать продуктовый» ларек! У ларька тотчас установилась веселая очередь.

Вечером выдали палаши — прямые сабли в кожаных ножнах. Фрол примерял долгожданный палаш, не скрывая своего удовольствия.

Выдали и новые ленточки с золотой надписью «Высшее военно-морское училище», но интендант потребовал сдать взамен старые.

— Нахимовские? Сдать? Ни за что! — возмутился Фрол.

— Но ведь они — предмет вещевого довольствия, — пытался возразить интендант.

— Ну, нет, наши ленточки — не предмет вещевого довольствия! На них что написано? «Нахимовское училище»… Они нам дороги, они — наша святыня и гордость, и сдавать их мы не согласны! Идем к начальнику курса!

Вершинин, выслушав нас, улыбнулся:

— Я все улажу. Ленточки можете оставить себе.

В кубрик летели мы, как на крыльях.

* * *

Перед сном в кубрике Фрол развернулся вовсю. От него все были в полном восторге: новичок Бубенцов, харьковский радиотехник, побывавший в Одессе и там полюбивший море, смотрел на Фрола с обожанием; Борис был счастлив, что Фрол, имевший благие намерения подбодрить новичков, вдруг увлекся и нагнал на них страху рассказами о штормах и магнитных минах. Фрол старался расшевелить Зубова и Пылаева, заставить их поведать о своих подвигах. Но Зубов отвечал, что рассказывать ему, собственно, нечего, потому что он всю войну занимался тралением, а Пылаев — котельный машинист, «ничего толком не видел, пропадая в котельном». Когда же Фрол рассказал, как он «попадал в вилку», маленький чернявый Серегин сказал:

— Ну, я вижу, ты бывалый моряк. Мне есть у тебя чему поучиться. Поможешь?

— Помогу.

— По рукам?

— По рукам.

И Фрол ударил с Серегиным по рукам, закрепив соглашение.

— Я-то ведь еще в прошлом году, — сообщил Серегин, — хотел ехать держать экзамены, да отец заупрямился. «Не пустишь, — говорю, — все равно убегу». — «Я тебе убегу!» — пригрозил батя, даже ремень потянул со штанов. А недавно приезжает домой из командировки и совсем по-иному: «Ну, что ж, Митяй, поезжай».

— А кто твой отец? — спросил я.

— Начальник строительства в Курске.

— Ну, так Живцова и благодари — это он твоего отца сагитировал!

И я рассказал о том, как «сагитировал» Фрол «папашу».

В эту ночь я спал крепко, без всяких снов.

Глава четвертаяЛАГЕРЬ

Промозглым, пасмурным утром мы ехали в лагерь. Из лохматых туч накрапывал мелкий дождь. Мокрый асфальт убегал под колеса машины. За вымокшими соснами виднелось море, покрытое рябью. Море! Пусть оно тусклое, серое, пусть оно называется «Маркизовой лужей», но оно все же море… Лагерь Нахимовского училища был в горах, и воду можно было найти только в рукомойнике; мы учились гребле в шлюпке, ерзавшей по песку. Здесь же лагерь был расположен в лесу, возле старого, забытого форта. Форт, занесенный песком, смотрел на залив пустыми глазницами казематов. Это было романтично и таинственно! Не беда, что у стен форта воды по колено, и чтобы добраться до глубокого места, надо пройти по отмели целый километр!

— А что, Кит, тут, пожалуй, и подземные ходы есть? — заинтересовался Фрол. — Давай-ка, пойдем поищем…

Мы двинулись вдоль стены. Сразу за фортом были врыты в мокрый песок два надолба и валялся ком колючей заржавленной проволоки. Чуть подальше, в камышах, сохранился холмик, почти занесенный песком; на нем лежала помятая каска, и чья-то заботливая рука выложила звезду из стреляных гильз.

— Могила бойца, — сказал Ростислав Крамской, снимая свою бескозырку.

— Мичман кличет, пойдемте, друзья, — прервал молчание Игнат.

Мы пошли разгружать машины. Потом резали в лесу дерн, таскали его на носилках (ну, и тяжел же он был!), вбивали колья, натягивали брезент. К вечеру вырос лагерь.

В палатке было так холодно, что Фрол перебрался ко мне на койку. Вдвоем было тесно; отлежав один бок, Фрол командовал:

— Поворот через фордевинд!

И мы дружно переворачивались. Не предупреди он меня — я очутился бы на земле!

Согревшись, мы крепко заснули. Во сне мой катер напоролся на что-то; я отчаянно старался выплыть; тянуло вниз, все глубже, в ужасающий холод… В ушах гудело. И вдруг я проснулся голый, замерзший — Фрол натянул на себя оба одеяла! Горн возвещал подъем.

— А ну, вставай, умываться! — вскочил Фрол и побежал в трусах к речке.

После зарядки позавтракали, и начался урок тактики. Веселого мало — бегать по мокрому полю, плюхаться по команде «ложись» в сырую траву, пахнущую болотом, перебегать, снова падать с размаху в канавы, наполненные грязной водой… Но всему бывает конец, пришел конец и дождю и уроку.

К обеду из-за облаков выглянуло солнце, и жизнь опять показалась нам радостной; к тому же Боткин решил пойти с нами на шлюпке.

Под мерные взмахи весел наша шестерка вышла в залив. Мичман сидел на руле и поглядывал на нас с недоверием. Мы натерли на ладонях мозоли, но зато показали, на что способны нахимовцы.

— Ну, не мне вас гребле учить, сами любого научите, — повеселел Боткин. — Поставим-ка лучше паруса.

Под белым четырехугольником мы лавировали вдоль берега: каждый мог посидеть за рулем, сделать поворот оверштаг.

Когда возвращались к ужину, на руле сидел я. Сердце вдруг ушло в пятки — мы прошли в ужасающей близости от прибрежных камней! Фрол весь задергался. Но мичман, уверовавший в «нахимовскую жилку», мою оплошность принял за особую лихость.

Когда убрали паруса и рангоут, Фрол, отведя меня в сторонку, тихонько сказал:

— А хороши бы мы были!

— С чего ты взял?

— Ну-ну, со мной не хитри! Чуть не посадил нас на камни. Нахимовец! Скажи лучше, струсил?

— Струсил, Фролушка!

— Хотел было я у тебя руль отобрать, да позорить нахимовское сословие не хотелось!

— Спасибо, друг!

* * *

На другое утро лил дождь. Вместе с мичманом пришел капитан-лейтенант с круглым улыбающимся лицом, командир нашей роты. Его китель и новая фуражка мигом промокли.

— Займемся «наступлением», — оказал Костромской так весело, будто над нами сняло яркое солнце.

— Наступать будем, — продолжал он, — на суше, но мы — моряки и не должны забывать морских правил. «Уведомляю, — сказал Павел Степанович Нахимов перед Синопом, — что в случае встречи с неприятелем, превосходящим нас в силах, я атакую его, будучи совершенно уверен, что каждый из нас сделает свое дело». Степан Осипович Макаров учил: «Если встретите слабейшее судно, — нападайте, равное себе — нападайте и сильнее себя — нападайте». В дни гражданской войны наши моряки не раз вступали в неравный бой и выходили из него победителями. А примеров из последней войны я могу привести вам десятки…

Командир роты приказал Фролу отобрать людей и занять оборону.

— Напоминаю еще одно жизненное правило, — сказал он, — любое дело выполняй горячо, даже если оно тебе кажется знакомым, приевшимся.

Пока «противник» под предводительством Фрола добирался до леса, дождь прекратился и солнце зазолотило верхушки сосен.

— Бесподобно, — одобрил командир роты перемену погоды.

И вот игра началась. По траве стлался густой дым завесы; в небо со свистом уходили ракеты. Трещали холостые выстрелы. Перебежками мы добрались до рубежа атаки и, забыв, что происходит игра, с победоносным «ура» устремились на засевшего в обороне «врага». Костромской подоспел как раз вовремя, чтобы остановить рукопашную. Мы могли покалечить друг друга!

— Пылу-жару в вас много, — одобрил он, — а это неплохо!

Командир роты ушел, не забыв выправить вымокшую фуражку и оправить китель. Походка у него была четкая и веселая, на него было приятно смотреть.

Перед обедом из города приехал парикмахер. Расположившись на песке среди сосен, он надел белый халат, поставил на небольшой столик зеркало, сунул в песок табурет, защелкал машинкой и, как в парикмахерской, провозгласил: «Оч-чередь!»

— Па-прошу ваш пробор, — комическим жестом пригласил Фрол Бубенцова.

— А ты?

— Ну, нахимовцев стричь не станут.

— Безусловно, — поддержал Фрола Борис. — Мы не какие-нибудь новички. Старослужащие, пятый год служим.

Но подошел мичман и, критически оглядев «нахимовский полубокс» Фрола, приказал ему немедля остричься.

— Никаких исключений! Наголо!

Я невольно вспомнил такую же сцену в Нахимовском, когда Фрол так же требовал, чтобы стригли лишь «маменькиных сынков», «сопляков», а он, мол, Старослужащий, пришел с катеров и не намерен расставаться со своей огненной шевелюрой. Борис увял, а остриженный Бубенцов шутливо показал Фролу на табурет:

— Па-прошу ваш нахимовский полубокс!

Апеллировать было не к кому. Командир роты был в городе. Фрол возмущенно заерзал на табурете и его спас лишь сигнал на обед.

Настроение было испорчено. Фрол, всегда истреблявший по две порции супа, на этот раз отставил тарелку.

— Ты что?

— Аппетита лишился… Знаете что? — осенило его. — Махнем-ка все в лес. Командир роты приедет — во всем разберется. Никак не могу допустить, что нахимовцев обкарнают.

Борис нашел, что это остроумная мысль. Почему-то и мне показалось, что Костромской спасет мой пробор. Ростиславу тоже было жаль расставаться со своей прекрасной прической. Фрол мигом сообразил, что ему сочувствуют, и скомандовал: «А ну, все за мной!» Сломя голову, чуть не сшибая с ног девушек, разносивших обед, мы ринулись через камбуз на волю и скатились кубарем с косогора. Ух, и бежали же мы! Словно за нами гналась стая волков! Только забравшись в самую чащу, мы с трудом отдышались. Спасены!

Увы, мичман быстро настиг нас; его средство передвижения было более совершенным, чем наше: он ехал на велосипеде.

— Вы что, в младенчество впали? — укоризненно спросил Боткин. — Вот не ожидал! Такие гребцы лихие, под парусами здорово ходите, и — нате вам, отличились! Нечего сказать, хороший пример новичкам показываете! А еще нахимовцы, флотские… Старослужащие, — подчеркнул он, выразительно взглянув на Бориса. — Возвращайтесь-ка поскорее.

Он уехал, подпрыгивая на кочках. Ничего другого не оставалось, как возвратиться в лагерь. Но Фрол не унимался. Он трагически провозгласил: «Погибают мои рыжие кудри!» — «Становись!» — скомандовал он, стал впереди, снял бескозырку и запел на мотив похоронного марша: «Про-щай, мои рыжи-е ку-дри…» Дурной пример заразителен! Степенно, держа бескозырки в руках, мы шли по лесу, отпевая свои рыжие, черные, русые кудри, проборы свои и прически…

Парикмахер, давясь от смеха, делал вид, что усердно правит бритву: в душе он, наверное, думал: «Вот великовозрастные болваны!»

Мичман прочел нам нотацию и упомянул о прокуратуре и трибунале, что больно резнуло по сердцу: неужели мы зашли так далеко? Пришел и Вершинин.

— Ну, держитесь! — вздохнул Борис.

Мы сразу притихли. Дело обернулось не на шутку серьезно. Теперь ожидали всего: «фитиля», «разноса», гауптвахты и самого страшного — следствия… Я в ужасе подумал о том, что будет, если узнает отец. А мама!

Вершинин стоял перед нами спокойный, ничем не обнаруживая своего раздражения, голос его тоже был совершенно спокоен. Ну и выдержка же у человека!

— Нехорошо получилось, курсанты. Очевидно, я не сумел разъяснить вам разницу между Нахимовским и Высшим военно-морским училищем и разницу в званиях «воспитанник» и «курсант». То, что в Нахимовском могло сойти за детскую шалость, у нас именуется серьезным проступком. Я обязан вас считать взрослыми и буду требовать с вас, как с курсантов. Пусть сегодняшний случай вам послужит уроком на будущее. Приказываю остричься всем… Исполняйте.

Мы старались не смотреть друг на друга. Фрол безропотно дал остричь себя наголо, сосредоточенно глядя в пространство. Ростислав даже не пожалел о своей роскошной прическе. А я, подставив под машинку свой обреченный чуб, ругал себя в душе на чем свет стоит: вот осел, чуть было не совершил тяжкого проступка из-за дурацкого пробора!

* * *

Мы занимались строевой подготовкой и инженерной; копали окопы — для себя, пулеметчика, наблюдателя. На стрельбище всегда выставляли дозорных. Однажды Платон Лузгин чуть не подставил свою буйную голову вместо мишени. Хорошо, заметали вовремя — и Платон отделался только испугом.

На одной из вечерних поверок командир роты объявил, что назначает Фрола старшиной роты.

— На время лагерного сбора, — пояснил Костромской. — В училище старшиной роты по положению будет курсант старшего курса.

— Разрешите обратиться, — сказал Фрол, смущенно выслушав Костромского.

— Я слушаю вас, Живцов.

— Вы, очевидно, не в курсе дела, товарищ капитан-лейтенант. Это я был инициатором отказа от стрижки.

— Знаю. — Костромскому, очевидно, понравилось откровенное признание Фрола. — Ну, что ж? Я надеюсь, вы осознали вашу ошибку и будете строгим и требовательным к другим и не менее требовательным и строгим к себе, не так ли, Живцов?

Фрол решил оправдать доверие. Он нас «гонял» по утрам до седьмого пота, подтягивал роту, не давая спуску ни нахимовцам, ни «гражданским», не разрешая засиживаться, когда пора было спать, и следя за тем, чтобы все были на месте. И все же произошел неприятный казус: три новичка — Бубенцов, Кузин и Волков — удрали по ягоды в лес и пропадали до самого ужина. Они даже не понимали, что совершили.

На них наложили взыскание. Но этим дело не кончилось. На комсомольском собрании провинившиеся позеленели от страха, когда Фрол решительно и жестко потребовал:

— Исключить!

Многие были с Фролом согласны. Но за новичков вступился Серегин. Он напомнил, что недавно Фрол сам убегал в лес от стрижки.

— Живцова не исключили? А он старослужащий. Товарищи пришли из десятилетки и устав знают плохо. Они обязаны изучить его в лагере. Товарищи совершили тяжелый проступок, — продолжал Митя, — но было время, когда и Живцов не знал флотских порядков. Его обучали старшие моряки. Так почему же ты не поможешь, Живцов, своим новым товарищам? И кто, как не комсомол, должен воспитывать новичков, поскорее приблизить их к флоту?

— Серегин правильно говорит, — послышались голоса.

Пылаев оказал, что позорное бегство от стрижки не делает чести нахимовцам и Живцову следует крепко подумать о том, что он был предводителем нарушителей дисциплины. К Пылаеву присоединился и Зубов. Он поставил знак равенства между проступком нахимовцев и необдуманной выходкой новичков.

— Комсомол, — сказал он, — должен воспитывать новичков — это ясно. Но старослужащие комсомольцы должны быть примером для остальных. А этого нельзя оказать о Живцове. Хорош пример новичкам!

Я тоже выступил:

— Серегин, Пылаев и Зубов правы: мы, нахимовцы, недавно совершили безобразный поступок. Никто из нас не может отговориться тем, что не знает устава. Нам по восемнадцать лет, но мы вели себя, как двенадцатилетние мальчишки. Начальник курса мог нас списать из училища. Предлагаю Волкову, Бубенцову и Кузину поставить на вид, тем более, что они уже получили взыскание. И постараемся, чтобы они с нашей помощью стали как можно скорее настоящими моряками!

Меня поддержали Юра, Игнат, не участвовавшие в нашем побеге, и Ростислав, признавший, что он поступил необдуманно, глупо. Командир роты сказал, что он считает дисциплинарное взыскание для первого раза достаточным. Глухов добавил:

— Мне кажется, товарищи после сегодняшнего разговора одумаются.

Самоотлучники облегченно вздохнули.

— Ты что же? — спросил меня после собрания Фрол. — Против товарища пошел?

— Ты был нынче неправ, Фрол.

— Неправ, неправ! Тоже мне борец за правду нашелся!

Фрол серчал и со мной не разговаривал. Я огорчался не очень. Я был уверен в своей правоте. Через несколько дней Фрол свой «обет молчания» нарушил.

— Кит, а ведь завтра у нас в Нахимовском — большой сбор…

— Да. Парад. Начальник поздравит с началом учебного года…

— Давай пошлем поздравление от первых нахимовцев! Его прочтут перед строем!

— Телеграмму?

— Молнию. Собирай скорей наших!

Мы разыскали Илюшу и Юру. Они горячо одобрили нашу идею.

Достали бумаги, я сел за столик. Каждый стал подсказывать то, что хотел передать нашим бывшим воспитателям и младшим товарищам.

— Ты только казенных слов не пиши, — говорил Илико. — Пиши от самого сердца.

Переписывали несколько раз. Наконец, телеграмму признали достойной отправки.

Фрол выпросил у мичмана велосипед, торжественно обещав Боткину, что поедет весьма осторожно и вернет машину в полной сохранности. Он уехал на почту.

«Интересно знать, — думалось мне, — кто завтра сядет за нашу парту?.. Кто спит на наших койках, сидит на наших местах за столом?.. И вспоминают ли нас в Нахимовском?»

* * *

Из-за настольной лампы с зеленым абажуром смотрели на меня серые глаза, доброжелательно, по-отечески.

Меня избрали секретарем комсомольской организации класса. Легко ли было мне согласиться? «Справишься!» — убеждали товарищи. И вот теперь я услышал от Глухова: «Я убежден, что вы справитесь».

— А за то, что раздумывали, — сказал он, — хвалю. Знавал я таких, что тотчас же соглашались, а потом, почитая себя чем-то вроде начальства, начинали командовать, хотя вряд ли имели на это моральное право. Ну, что ж, молодости свойственно ошибаться. На то мы, старшие, и существуем, чтобы выправлять ваши ошибки.

Он раскурил трубку.

— Старшина — ваш друг?

— Еще с Черноморского флота.

— Это облегчает задачу. Комсомольская организация класса должна помогать старшине бороться за дисциплину, за успеваемость, за сохранение боевых традиций училища.

— Живцов самолюбив, горд и вспыльчив, — напомнил я.

— Да, и пока он показал себя не с лучшей стороны, — сказал Глухов. — Но, я думаю, он образумится. А вы поддерживайте авторитет старшины со всем тактом, на какой вы способны, и предостерегайте Живцова от необдуманных поступков. Знаю, что это нелегко при живцовском характере. Но класс его, кажется, любит…

— Да, класс знает о его военных заслугах.

— Задача комсомола — помогать нам воспитывать класс. Присматривайтесь получше к тем, кто видит впереди не только внешний блеск и не только красивую форму. Служба флотская тяжела, но приносит огромное удовлетворение. По себе знаю…

Он улыбнулся такой хорошей улыбкой, что мне стало ясно: передо мной человек, который будет моим руководителем и старшим другом.

— Мне думается, что Булатов, Крамской, Поприкашвили всегда вас поддержат и помогут справиться с разболтанными людьми, вроде Лузгина. Обратите внимание на таких «нефлотских» людей, как скажем, Серегин или Бубенцов: они могли пойти в электротехнический, политехнический, экономический институт. А вот пошли к нам, где труднее, — пошли потому, что любят свой флот. Похвально это? Да. Мы должны им помочь поскорее освоиться с флотским порядком, стараться, чтобы они почувствовали себя на одной ноге с вами, флотскими.

— Живцов говорит, что им не хватает флотского воспитания.

— Опять Живцов! Для вас, я вижу, он авторитет, да? — улыбнулся Глухов. — А что, по-вашему, флотское воспитание? Нас партия учит любить свою Родину, с радостью отдать за нее жизнь. Партия воспитала героев «молодой гвардии», героев солдат, офицеров; она воспитала матросов, которым поставлен под Севастополем памятник с матросской же эпитафией:

Бессмертны воины, погибшие в сраженьях

Вот здесь, у севастопольских высот.

Их имена Отчизна вознесет,

Их подвиги запомнят поколенья…

…Партия воспитала матросов с эсминца «Ловкий», которым командовал ваш командир роты. Не щадя своей жизни, они боролись за спасение погибавшего корабля. Котельному машинисту Пылаеву, раненному в руку и в голову, предложили покинуть эсминец. Он ответил: «Я строил этот корабль и не сойду с него. Добуксируют — будем жить, а нет — погибну с кораблем вместе». И пошел в котельное отделение, к помпе, откачивать воду.

— Наш Пылаев?

— Да, наш. Вот это и есть, Рындин, «флотское воспитание».

Глухов разжег потухшую трубку.

— Я не обещаю, что вам будет легко. Только недалекий человек может вообразить, видя перед собой в строю или в классе три десятка людей, одетых в одинаковые форменки, что и мыслят они одинаково и стричь можно их под одну гребенку. У каждого есть семья, есть свои интересы за стенами училища, свои горести и заботы, которые могут влиять на дисциплинированность и успеваемость. Плох тот руководитель, кто не старается заглянуть в душу и сердце каждому из своих подчиненных, узнать, что творится в его душе и почему неровно колотится его сердце. И не административное воздействие помогает воспитателю, а чаще всего его собственный такт и чуткость…

— Вы — будущий офицер, всю жизнь будете отвечать за доверенных вам людей, — продолжал Глухов. — Поэтому твердо запомните: воспитывая других, вы должны быть для них примером. Малейшая оплошность с вашей стороны может подорвать к вам доверие. Вы не забыли этой нелепой истории со стрижкой?

Нет, я не забыл ее!

— Если вам будет трудно, почувствуете, что вам нужна помощь, идите прямо ко мне.

Мне не хотелось уходить от этого человека, который по-отечески обещал мне помочь. Но ведь я у него не один: целый курс, сотни людей…

— Разрешите быть свободным?

Глухов поднялся из-за стола и протянул мне руку.

* * *

Врачи, проводившие в лагере медицинский осмотр, категорически заявили, что Юра не годен к строевой службе. Это было для Юры жестоким ударом. Его заветной мечтой было стать офицером флота.

Заболевание началось давно, определили врачи, очевидно, еще в Севастополе, когда он ходил в ночные разведки. Однажды воздушной волной его сбило с ног, бросило на острые камни. С болезнью сердца на корабле служить не рекомендуется. Юре придется расстаться с флотом.

Нет, жизнь не так проста и легка, как это кажется в восемнадцать лет! Почему врачи не могли сказать:

«Вы хотите стать моряком? Что ж, отлично! У вас шалит сердце? В вашем возрасте это недопустимо. А вот мы вами, юный моряк, займемся, отремонтируем на совесть — и гуляйте себе по морям!»

Не могли сказать…

Как помочь товарищу? Чем? Словами утешения? Чепуха! Если бы мне сказали: «Ты не можешь быть моряком», разве я бы стал слушать чьи-либо утешения? Я бы был безутешен. Что я Юре скажу? Что он может выбрать гражданскую специальность? Ничего не придумав, я пошел к Глухову. Волнуясь, я рассказал ему, в каком отчаянии Юра.

— Я хорошо понимаю и вас и его, — сказал Глухов. — Он имеет призвание к флотской службе, хочет быть моряком, и ему тяжело расставаться с флотом. Тем более, что он блестяще окончил Нахимовское. Вы знаете, — продолжал Глухов, — я кое-что придумал. Попросите Девяткина зайти ко мне завтра утром.

— Значит, есть выход, товарищ капитан второго ранга? — воскликнул я радостно.

— Да. Мой совет ему — поступить на кораблестроительный факультет.

— А примут?

— А уж об этом мы позаботимся, — улыбнулся Глухов. — А вы в свою очередь постарайтесь убедить друга, что, строя корабли, он всю жизнь будет близок к флоту. Читали воспоминания Крылова?

— Еще бы!

Кто из нас не прочел с увлечением книгу старейшего русского кораблестроителя? Он был моряком, но на берегу провел большую часть своей долголетней жизни, которой может позавидовать каждый.

— И о Бубнове слышали?

— Как же!

Бубнов тоже был знаменитым строителем кораблей.

На другой день Юра долго беседовал с Глуховым. Я призвал на помощь товарищей. И вечером, сидя у старого форта и глядя на мелкое, все в черных валунах море, мы расписывали самыми яркими красками Юре его будущее.

— Корабли строить, — говорил Илико, — прекрасная вещь!

— Ты подумай, — убеждал Фрол, — настроишь ты кораблей-красавцев, любо-дорого будет на них посмотреть! И мы с Никитой, с Игнатом и с Ростиславом будем плавать на твоих… ты подумай, на твоих кораблях! У тебя светлая голова, ты башковитый парень и настроишь ты их немало!

— Да и сам поплаваешь вволю! — подхватил я.

— А ты знаешь, Юра, — говорил Ростислав, — отец мой плавал всю жизнь. Но вот война кончилась, и ему приказали командовать разрушенным портом Далеким. Отцу это было совсем не по сердцу. Он никогда бы не променял каюту на корабле на береговой кабинет. Но приказ есть приказ — и отец покорился. Порт Далекий лежал весь в развалинах; все сожгли и взорвали гитлеровцы — я приезжал к отцу из Нахимовского, видел своими глазами. Кроме моряков, никого не было. А на другой год приехал — уже было много людей, они строили город. В этом году опять к отцу ездил — в Далеком уже есть театр и судоремонтный завод, в порту стоят корабли, и целые улицы новыми домами застроены. Отец мог бы теперь уйти из Далекого и командовать соединением катеров или крейсером, а не хочет, пока не достроит… Ты знаешь, Юра? Служить флоту можно и на фортах, и на береговых батареях, и на заводе, строя новые корабли…

— А, пожалуй, вы, братцы, правы, — сказал Юра, повеселев. — Ведь я буду все же на флоте! Сегодня же пойду, скажу Глухову, что согласен.

— Иди, не раздумывай! Ура кораблестроителю! — заорал Фрол.

Юра ушел, а мы долго сидели, глядя на море. Совсем стемнело. Море глухо плескалось у подножия старого форта.

— Ленинград белофинны отсюда обстреливали? — спросил Фрол.

— Да, мы находимся как раз за старой границей, — сказал Ростислав.

— Гады какие! Это они, может, и трамвай тот разгрохали! (Фрол не мог забыть разбитый трамвай, стоявший в музее; в этом трамвае погибли все пассажиры.) А как ты думаешь, Кит, когда судили военных преступников, в зал суда принесли тот обломок трамвая и дневник той девочки, у которой вся семья умерла от голода? Ведь вот что я думаю. Сейчас эта девочка училась бы в институте, как Стэлла, и стала бы инженером, врачом или агрономом. Нет, я бы им не простил! Мне думается, — продолжал он, — надо написать книгу, в которой все описать: и про трамвай, и про девочку, и про голод, и про все остальное. И перевести эту книгу на все языки и разослать всем народам. А в конце книги поместить фотографии военных преступников, висящих на виселицах, и чтобы надпись была:

«Так случится со всеми, кто осмелится снова стрелять по нашим городам или морить людей голодом».

В темноте запахло водорослями и мокрым песком. Далеко за мысом небо вдруг осветилось.

— Пожар? — спросил Фрол.

Ростислав отозвался:

— Нет. Огни Ленинграда.

Горн в потемневшем лесу звал нас на поверку.

* * *

Строевую подготовку закончили, вернулись в училище. Проводили Юру: его, как отличника, быстро приняли на кораблестроительный факультет. Мы подарили ему множество, по нашему мнению, необходимых вещей: записные книжки, бумажник, портсигар, все книги о кораблестроении и кораблестроителях, которые только нашли в магазине «Военная книга» на Невском. Прощание было душевным и дружеским. Юра обещал часто нас навещать. В нашем училище одним нахимовцем стало меньше.

Глава пятаяПЕРВОЕ ПЛАВАНИЕ

— Мы идем в плавание! — придя домой, объявил я отцу.

— До начала занятий? Тебе повезло. И далеко идете?

— В Таллин, в Либаву… Увидим всю Балтику.

— Ну, положим, не всю. А на чем пойдешь?

— На канлодке.

— Покачает!

— На крейсере я не укачивался.

— На канонерской лодке в шторм сильно потряхивает. Что ж? Привыкай, моряк, привыкай, — похлопал отец меня по плечу. — Смотри, приглядывайся получше. Тебе по этому пути придется водить корабли… Ну, а меня тоже можешь поздравить. Завтра еду на Черное море.

— На катера?

— Угадал.

— В свое соединение?

— Да. Командиром. Не окончи я академии, ни за что бы не получил соединения. Время шагает вперед и опережает нас, грешных. Техника — новая, вооружение — новое, тактика — новая… Ну, что же, Кит? Будем собирать чемоданы?

— Вот вы и оба уходите от меня, — с грустью сказала мама.

— Зато будешь получать письма и с Черного моря и с Балтики, — утешил отец.

— Письма… Ой, чуть было не забыла! — Она протянула мне пачку конвертов.

— У тебя огромная корреспонденция, Кит! — заметил отец.

— Нахимовское товарищество!

— Молодцы! Дружба — великая вещь!

Забравшись на диван, я стал читать письма. Забегалов писал из своего училища;

«Я получил первое содержание. Ты представляешь, как приятно купить на свои деньги матери теплый пуховый платок, а братишкам — по паре ботинок! У нас в Решме — зимы холодные, осенью — слякоть. И я смогу каждый месяц посылать матери сто рублей! Мы с Бунчиковым часто вас вспоминаем. Привет Фролу, Юре, Илюше…»

Другое письмо было от Антонины. Она писала:

«Скоро в институте начнутся занятия. Получила открытку от Хэльми. Если будешь в Таллине, зайди, она будет рада. У тебя есть ее адрес?.. Скажи ей, что мы со Стэллой часто ее вспоминаем. Дед здоров. Книга получается замечательной. Отец сообщает, что у него в личной жизни какие-то перемены. Я немного догадываюсь, но не хочется верить. Тяжело сознавать, что мамино место займет другая. А может быть, я ошибаюсь…»

Нет, ты не ошибаешься, Антонина!

Я спросил отца:

— Как ты думаешь, Серго женится на Клавдии Дмитриевне?

Отец обернулся:

— А тебе, собственно говоря, какое до этого дело?

Мама, накрывавшая на стол, оказала:

— Для Антонины это, конечно, трагедия.

— Ну, она не ребенок, — возразил отец матери. — Сколько ей лет? Восемнадцать? Она совсем взрослая. А потом злые мачехи бывают только в сказках.

— Мне думается, Серго не найдет с этой женщиной счастья.

— Ему виднее. По правде сказать, я тоже от нее не в восторге. Но не отговаривать же его! Он ее любит, по-видимому.

Пришел Серго и принес с собой вина и шампанского.

Он получил назначение — командиром соединения на Черноморский флот. Он сообщил, что женится на Клавдии Дмитриевне и она едет с ним в Севастополь.

Пришел и Русьев — его назначили в соединение к отцу командиром дивизиона.

Поздно вечером я написал Антонине:

«Твой отец завтра женится. Мне эта женщина вовсе не нравится. Мама говорит, что она не принесет твоему отцу счастья. Тебе, я думаю, не страшна никакая мачеха. Ты — самостоятельный человек. И у тебя есть я, правда? И я тебя никому в обиду не дам. Я завтра ухожу в плавание. Твой портрет стоит передо мной, и я говорю ему: «Спокойной ночи, родная! Как я хочу, чтобы ты была счастлива!»

— К тебе можно, Никита?

Ко мне вошла мама.

— Обещай мне беречь себя.

— Обещаю.

— Обещай мне писать.

— Обещаю.

— По письму из каждого порта?

— По письму из каждого порта.

— Желаю тебе счастливого плавания!

И она крепко поцеловала меня.

* * *

И вот, ранним утром, когда Нева вся искрилась и в воздухе скользили паутинки, я поднялся на борт канонерской лодки «Десна».

Многим из новичков было не по себе; форму они морскую надели, но моряками не стали: их все же тянуло на берег, где под ногами ощущаешь твердый гранит.

— Бодритесь, бодритесь, — повторял наставительно Фрол. — Не то еще будет! — добавлял он с ехидцей. И бедняги трепетно озирались: «А что еще будет?»

— Не кажется ли вам, Рындин, что надо отвлечь их от мысли о качке? — спросил слышавший назидания Фрола Глухов. — Показать им корабль, рассказать о Кронштадте, фортах, об истории Балтики. Займитесь-ка вместе с Булатовым, он в истории, по-моему, очень силен. Так мы их постепенно и к морю приучим, и к корабельным порядкам. Никто ведь на корабле не родился. Я сам, например, до флота в Вятке на маслобойке работал. Увидел море, когда призвали во флот, в Севастополь. Влюбился в него…

Уже в лагере я заметил, что Глухов к каждому пытливо приглядывается. Отец говорил мне (он знал Глухова по Черному морю), что Глухов обладает даром удивительно быстро распознавать мысли и настроения подчиненных, умеет заглянуть каждом в душу и в сердце…

— Обживутся, — кивнул Глухов на новичков. — Да, вот еще что, нахимовцы, — обратился он ко мне, к Фролу, к Игнату. — Позаботьтесь, чтобы все жили дружно. Ссора на корабле — явление абсолютно недопустимое.

— Ссор не будет, — обещал твердо Фрол.

— В первом плавании, — продолжал Глухов, — мы увидим, кто искренне идет к флоту, а кто пошел в училище лишь потому, что не устроился в другой вуз, — окажутся и такие. Но и среди них мы найдем будущих моряков. Мы должны стремиться, чтобы плавание расширило кругозор новичков. Я думаю, вместе-то справимся?

— Справимся, — снова пообещал уверенно Фрол. Отрывисто прозвонил машинный телеграф; под ногами тихо застучала машина.

«Десна», набирая ход, вышла на середину реки. Когда проходили Кронштадт, все окружили Вершинина. Он рассказывал:

— Я пришел на флот с первым комсомольским набором, в двадцать втором году. Из Крюковских казарм мы пришли в Кронштадт. Паек у нас был тогда скудный, обмундирование из грубой парусины, обслуживали мы себя сами — кололи, возили дрова, топили печи, прибирали мусор, варили пищу. В Кронштадте было корабельное кладбище. Мы бродили по трюмам брошенных кораблей, собирали бачки, черпаки, все, что могло пригодиться в хозяйстве… Наш учебный корабль с бездействующими машинами был разрушен и загрязнен, — продолжал Вершинин. — Мы своими руками очищали трюмы. Семидесятилетний боцман учил нас обивать ржавчину с корабельной обшивки. Мы не боялись труда, не боялись испачкать руки… А какой радостью было выйти в первый раз в море на своими руками восстановленном корабле и, наконец, попасть в школу специалистов, в машинную, электроминную. Большую жизненную школу на флоте прошло мое поколение прежде, чем попало в наше училище…

Я вспомнил рассказ Вадима Платоновича о Вершинине и, попросив разрешения, задал ему вопрос:

— Как вы ходили подо льдом?

— Ну, это было значительно позже, во время финской кампании, — охотно ответил Вершинин. — Тогда я уже был офицером, командовал лодкой. Мы шли к берегам врага. Лодка двигалась ощупью, ползла на стальном брюхе по грунту. Нащупав проход, она очутилась за противолодочной сетью.

Всплыли во вражеской гавани. Потопили транспорт. Сторожевые катера забросали нас глубинными бомбами. Одна разорвалась так близко, что люди почти оглохли. Нас выслушивали гидрофонами. Мы сутки лежали на грунте. Когда мы всплыли, сторожевиков не было. Но путь нам преграждал лед.

Что оставалось делать? Выход оставался один: нырнуть. И мы нырнули. Шли несколько часов, медленно, ощупью, через минное поле. Когда прошли его — попытались всплыть. Да не вышло: над нами был лед. Лодка опять погрузилась, долго шла под водой. Опять попытались подняться и снова ткнулись рубкой в толстую ледяную крышу…

Люди начали задыхаться. А я, скрепя сердце, повел лодку обратно. Решил во что бы то ни стало спасти людей. Наконец, дал команду всплывать. Думалось: если опять ударимся — что тогда? Значит, конец? А лодка поднималась все выше и выше; удара не было! Я выдвинул перископ. Удача! Мы угодили в полынью! Мигом отдраили люки. Люди с жадностью глотали воздух. Лодка стояла среди небольшой полыньи, в которой бурлила вода. Но вокруг — вокруг на много миль сверкал лед…

Лодка — не ледокол. Но она все же стала медленно пробивать льды: отходила, брала разгон… осколки льда скрежетали о стальную обшивку. Так мы шли целые сутки, пока не добрались до чистой воды. Ну, а после я встречался со льдами на Севере. Но ходить подо льдом мне больше уже не пришлось…

Фрол смотрел на Вершинина восторженными глазами. Митя Серегин спросил:

— И вы учились в нашем училище?

— Да, и горжусь тем, что окончил его.

Глухов пригласил нас перейти на другой борт. Отсюда была лучше видна «Красная Горка». В 1919 году, когда форт захватили белогвардейцы, Сталин предложил атаковать форт и с суши и с моря.

— Советую ознакомиться, — сказал Глухов, — с этой замечательной операцией. В корабельной библиотеке вы найдете ее описание. Найдете вы там и историю Кронштадта, и Балтийского флота. Думаю, вас заинтересует и Ледовый поход, когда сотни кораблей пробивались из Гельсингфорса в Кронштадт, чтобы не попасть врагу в руки… Любопытствуйте, читайте как можно больше, и плавание станет для вас осмысленным и полезным…

* * *

Когда мы вечером улеглись, Фрол спросил:

— Не спишь, Кит?

— Нет, не сплю.

— Твой отец тоже ходил во льдах на торпедном катере?

— Да, он прикрывал эвакуацию Ханко.

— Ну-ну, и как же они пробивались?

— С трудом. Катера обросли ледяной корой. С оборванными антеннами, со сломанными мачтами они все же пришли в Кронштадт! Ты знаешь, Фрол, отец всегда говорит, что с нашими моряками, смелыми и решительными, обладающими железными нервами, для торпедных катеров в будущем не будет ничего невозможного!

— Правильно говорит Юрий Никитич! Я тоже так думаю. Эх, Кит, ты знаешь? Мне до смерти хочется поскорее стать самостоятельным человеком!

Я лежал на покачивающейся койке, глядел на лампочку в сетке; потом я заснул; во сне я шел на быстроходном корабле в далеком северном море, среди льдов…

* * *

На другой день барометр упал, задул ветер, заморосил дождь, небо покрылось рваными тучами, и залив сразу стал неприветливым, похожим на серое одеяло…

Немногие оставались на палубе, большинство забралось в теплый кубрик. Впереди показался высокий горбатый остров, похожий на зверя, выставившего из воды спину.

— Гогланд, — назвал остров Вершинин. — В ясную погоду его видно на расстоянии тридцати пяти миль. Здесь много подводных рифов и валунов, и плавание опасно. Но именно здесь всегда проходил путь на запад, мимо Гогланда ходили все русские мореплаватели.

Недолго мне пришлось любоваться островом и размышлять о том, что мимо него проходили и мой отец и мой дед, — меня позвал Фрол:

— Кит, иди скорей, помогай: в кубрике — травят…

Это означало, что новички укачались… Я стремительно скатился вслед за Фролом по узкому, скользкому трапу. Что я увидел? Согнувшись в три погибели, сидел на койке Кузин, жалобно хныча. Кукушкин скулил: «Хочу на берег! К черту море, на берег хочу!» Его, беднягу, мутило. Корабль качнуло. Платон, соскочив с койки, вдруг вскрикнул: «Ой, плохо мне!» — и побежал к трапу. Корабль опять качнуло, Платон упал на четвереньки и пополз, крича: «Ой, помираю!» Меня зло взяло: нахимовец, а дурной пример новичкам подает! Я заорал: «Лузгин, вста-ать!» Платон тотчас поднялся. «Марш на койку!» — скомандовал я. Платон послушно пошел к койке и лег на нее ничком. — «Лечь, как следует!» Он перевернулся и, тяжело вздыхая, уперся мутным взором в подволок.

Я понял, что перехватил.

А Фрол тем временем уложил Кузина и посоветовал продолжавшему выть Кукушкину сойти на Гогланд. «Придется только шагать по водичке», — добавил он насмешливо. «Умру!» — заорал Кукушкин. — «Ну, что ж? Похороним в море. А пока пойдем на воздух», — и Фрол, взяв подмышки Кукушкина, поволок его к трапу.

Игнат сидел на койке с позеленевшим лицом. Серегин лежал, вцепившись в подушку зубами.

— Митя! — окликнул я.

— А? Мне говорили, что будет укачивать, я не верил. А вот — укачало. Но я пересилю. Слышишь, я пересилю, Никита!

— Привыкнешь…

— А тебя раньше укачивало?

— Еще как!

— А теперь?

— Как видишь, нет…

Успокоив Серегина, я подошел к Игнату.

— Тебе плохо?

— Да, неважно, Никита.

Он облизнул пересохшие губы.

— Я и раньше укачивался. Все думал, отвыкну, а вот не получается что-то. Но я заставлю себя, черт возьми! Надо встать, — он поднялся, опираясь на койку, — Пойдем-ка на воздух.

— Помочь тебе?

— Нет, я сам. Сам, Никита, — и Игнат, видимо, собрав последние силы, пошел по проходу. Но тут корабль так качнуло, что палуба стала уходить из-под ног.

— Тонем! — неистово заорал кто-то. Два или три новичка, вскочив с коек и придерживаясь за стойки, ринулись к трапу.

— Кто и где тонет? — остановил их спокойный голос. — Никого за борт не смыло, а в кубрике даже при самом большом желании не утонешь.

На трапе показались начищенные ботинки, потом отутюженные брюки, китель и, наконец, улыбающееся лицо Глухова.

— Я тоже сначала не мог привыкнуть даже к маленькой качке, а после привык, — сказал он спокойно, как будто ничего не случилось.

— А можно привыкнуть? — откликнулся с койки Серегин.

— Разумеется. Во время первого небольшого шторма я решил навсегда уйти с флота. А потом пошел из матросов в училище.

Он сел на койку к Серегину.

— Во время войны мы не в такую качку ходили. Ветряга почище был, когда мы высаживались в Цемесской бухте.

— Это в Новороссийск?

— Да. А в Крым высаживались зимой; матросы прыгали в воду и несли трапы. Фашисты опутали колючей проволокой берег. Мы кидали на проволоку бушлаты, шинели, крича: «Шагай в Крым!» А на крымском берегу, уничтожив врага, песни пели. Ведь, говорят, песня жить помогает, не так ли? Вымокли, укачало, а пели… Вот и мы споем, а?

Глухов снял фуражку, как-то весь приосанился и запел негромким, приятным голосом:

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед…

Убедившись, что все глаза устремлены на него, он взмахнул рукой, и несколько голосов подхватило:

Чтобы с боя взять Приморье,

Белой армии оплот…

Это была всем знакомая песня, и все новые и новые голоса вступали в хор; новички песней пытались побороть качку.

— Ох! — все же тяжело вздохнул кто-то.

— Да, покачивает; неприятная штука. Вот если кто желает, могу предложить, — Глухов достал из кармана коробочку с таблетками, — но от них пользы мало. Главное — приучить организм сопротивляться, бодриться. Лучше на ветерок выйти. «Нелюдимо наше море» кто знает?

— Я, — отозвался Ростислав.

— Вот и отлично, Крамской. Споем?

И, хотя они раньше не репетировали, дуэт получился довольно стройный.

Лицо Глухова, не очень-то красивое, с угловатыми бровями, вдруг стало удивительно привлекательным. Он весь отдавался песне, и я представил себе, как он пел там, среди матросов, на крымской земле.

Облака бегут над морем,

Крепнет ветер, зыбь черней…

Ростислав выводил звучным тенором:

Будет буря, мы поспорим

И поборемся мы с ней.

Спорили с качкой пока немногие. Пел Игнат, пел Пылаев, пел Зубов, пел и я, хотя меня порядком мутило. Фрол втащил отдышавшегося на ветру Кукушкина, свалил его на койку и, с уважением взглянув на Глухова, включился в хор:

Там, за далью непогоды,

Есть блаженная страна:

Не темнеют неба своды,

Не проходит тишина…

Одна за другой с коек поднимались помятые фигуры.

Но туда выносят волны

Только сильного душой!

Смело, братья! Бурей полный,

Прям и крепок парус мой.

— А ну-ка, сильные душой, прибрать за собой! — скомандовал Фрол так бодро и весело, что многие новички слезли с коек и взялись за швабры и тряпки.

— На воздух, на ветерок! — скомандовал Глухов. — Там будет легче!

И укачавшиеся один за другим потянулись к трапу.

* * *

К вечеру в кубрик вошел Вершинин. Корабль перестало раскачивать, но кое-кому все же было не по себе. Кузин отвратительно хныкал, Кукушкин слезливо вопрошал, нельзя ли избрать такую специальность, чтобы плавать поменьше. Его тут же подняли на смех, но Вершинин разъяснил, что можно пойти на кораблестроительный факультет.

— Я пойду! — откликнулся тотчас же из дальнего угла укачавшийся Волков.

— Но это не выход из положения, — отрезвил его Вершинин. — Многие моряки укачиваются, но умеют не распускаться и всю жизнь служат на флоте. Я укачивался, а теперь не обращаю внимания на качку. Моряк должен стремиться стать человеком сильной воли.

— Товарищ капитан второго ранга! — заявил решительно Митя. — Я никуда не пойду из училища.

— Молодец! — одобрил Игнат.

— Вот это по-флотски! — восхищенно произнес Фрол. — А то — «мамочка, выворачивает» или «как бы форму надеть, да поменьше плавать!» Слушать вас тошно!

— Вы знаете, Рындин, — сказал мне вечером на палубе Глухов, — начальник, который думает, что, повышая голос, крича, руководит, глубоко ошибается. Он этим доказывает, что не уверен в себе, в своих силах…

Я понял: Глухов слышал, как я «перевоспитывал» Платона!

— Да, и вот еще что. Старшина утешал укачавшихся: «похороним, говорит, в море». Не сказал бы я, что подобное утешение может повысить политико-моральное состояние курсанта. Разъясните Живцову, он ведь, кажется, прислушивается к вашим словам?

Глухов ушел по ярко освещенному коридору в кают-компанию.

* * *

На другое утро — непогоды как не бывало…

Канлодка резала синюю, спокойную, словно в пруду, воду. Курсанты, высыпав на бак, грелись на солнце. Лишь трое — четверо все еще с опаской поглядывали за борт. Остальные повеселели, забыли вчерашние муки и страхи и даже подшучивали друг над другом.

На баке слушали Зубова. Зубов не «травил», как Фрол, не приукрашивал действительности. Он рассказывал, как ходил на Ханко.

— Вот и память о Ханко осталась… — достал он из потрепанного бумажника пожелтевшую, вчетверо сложенную листовку, — письмо москвичей защитникам Ханко. «Пройдут десятилетия, века пройдут, — прочел он, — а человечество не забудет, как горстка храбрецов, патриотов земли советской, ни на шаг не отступая перед многочисленным и вооруженным до зубов врагом, под непрерывным шквалом артиллерийского и минометного огня, презирая смерть, во имя победы, являла пример невиданного героизма и отваги…». Еще бы! Сто шестьдесят четыре дня в дыму и в огне… Мы это письмо на Ханко доставили…

— Ну, а после?

— А когда перешли в наступление, — продолжал Зубов, — для каждого десанта приходилось фарватер протраливать. Вот мы и тралили, туда-сюда, взад-вперед море утюжили, сначала под Выборгом, после здесь вот, под Таллином, потом — под Либавой, под Клайпедой, под Пиллау войну закончили…

— Когда окончишь училище, ты вернешься на тральщики? — спросил Борис.

— Только на тральщики!

— Но ведь на них и без войны подрываются!

— Бывает, но редко. Я, как видишь, шесть лет по минным полям ходил, а живой…

— И не страшно было? — спросил Бубенцов.

— Первый год — страшно, а после — привык.

— А за что ты награжден орденом? — спросил Фрол.

— За выполнение заданий командования.

— А подробнее?

— А чего же — подробнее? Этим все сказано.

Он подошел к фальшборту.

— Глядите-ка, товарищи, Таллин!

— Где?

— Прямо по курсу. Видите шпиль?

Высоко на горе мы увидели остроконечный шпиль, а под ним — дымящие трубы, башни, дома с покатыми крышами… Во время войны Гитлер собирался захватить Древний город коротким штурмом и идти дальше, на Ленинград, но он просчитался. Моряки и солдаты надолго задержали у ворот города гитлеровские войска.

— «Ловкий» твой тоже Таллин оборонял? — спросил Пылаева Зубов.

— Да. Мы с рейда из орудий били по гитлеровцам. А потом многие моряки сошли с кораблей.

— Ты тоже сошел?

— И я…

— На каком направлении воевали? — спросил Пылаева Глухов.

— На нарвском. Вот здесь, на берегу, где песок и домики, — показал Пылаев.

— Курсантов наших там видели?

— Еще бы! Нашим отрядом курсанты командовали, Белов и Никитин. Девять часов подряд отражали атаки. Никитин бил прямой наводкой из пушки. Его ранило в руку и в обе ноги, но он боевого поста не покинул… А еще был курсант — Шульга по фамилии; его самого в ногу ранило, но он вынес тяжело раненого товарища. Орден получил за то, что товарища выручил и винтовки принес… А потом в парке Кадриорг мы долго держались, пока не получили приказ отходить…

* * *

По вершине зеленого холма Вышгорода тянулась серая каменная стена; алый флаг колыхался на круглой башне с зубцами, эстонцы ее зовут «Длинным Германом». У подножия крепости был разбит сад, а в забытых крепостных рвах ржавела вода. Удивительно был красив этот старинный город, действительно «похожий на сказку». Его домам было по двести, по триста лет. Почти на каждом можно было увидеть дощечку: «Охраняется. XV век», «Охраняется. XVI век». И все это — стены, ворота, рвы и дома — было так похоже на театральную декорацию, что когда мы с Фролом вышли на площадь и увидели средневековую ратушу с башней, мне показалось, что сейчас заиграет оркестр и вокруг нас закружатся пары в вальсе из «Фауста».

— Знаешь, Кит, разыщем ту маленькую, рыженькую, — предложил Фрол. — Помнишь, эта болтушка прожужжала нам про свой Таллин все уши? Уж она-то, поди, на «ты» с каждой башней. Антонина дала тебе ее адрес?

— Вот он. Улица называется Тартуманте, а дом…

Нашли Тарту-манте, нашли и большой серый дом с широкими окнами. Подъезд был закрыт. Возле кнопки звонка я увидел фамилию Хэльми: «Рауд». Я позвонил, по лестнице кто-то сбежал, замок щелкнул, дверь отворилась. Круглолицая и розовощекая девушка с пышными волосами цвета червонного золота удивленно спросила:

— Вам кого нужно?

— Мы хотели бы видеть… маленькую Хэльми. Хэльми Рауд, — нерешительно сказал я.

— Хэльми? Маленькую, вы говорите? Позвольте, позвольте… — Девушка прищурилась и вдруг принялась звонко и заразительно хохотать. — Ну, говорите скорее, какую вам Хэльми? Такую? — она показала на метр от пола. — Или такую? — подняла повыше ладонь. — Или, может быть, такую, как я? Здравствуй, Фрол! Здравствуй, Никита! Идемте, идемте, отец как раз дома!

— Ну и выросла! — опешил Фрол. — Ну и большая ты стала!

Поднимаясь по лестнице, Хэльми все время болтала: «Ты помнишь, Фрол, я тебе говорила, что наш дом разбомбило, а ты успокаивал: «построят новый, еще лучше старого»? Так и вышло: наш дом построили после войны, и у нас теперь — новая квартира! Ну, входите, входите!»

Хэльми растормошила отца, читавшего в столовой газету. Август стал нас расспрашивать о Мирабе, Стэлле и Антонине.

— Так, говорите, выросла? — притянул он к себе дочку. — О, вы с ней не шутите, будущий врач! Поступила в Тартусский университет. Ездила в Москву на физкультурный парад. Выступала на стадионе «Динамо». И не увидела бы она ни Москвы, ни университета, если бы ты, Никита, не вытащил ее тогда из Куры…

— Ну, что вы! Не было бы нас под рукой, ее вытащили бы другие.

— Теперь тащить ее было бы нелегко, а? — засмеялся Август, хлопая дочь по плечу. — А где Олег?

— Он в инженерном училище.

— О, инженер! А на скрипке играет?

— Еще бы! В консерватории учится. Его по вечерам отпускают к профессору.

Хэльми высвободилась из отцовских объятий и, сказав: «Я позову Лайне!» — исчезла за дверью.

— Лайне — ее подруга, они вместе едут в университет в Тарту, — пояснил Август.

— А вы помните, — спросил я, — как в Тбилиси, проезжая мимо своего дома, вы давали гудок — это значило: «Хэльми, спокойной ночи»?

— О-о, я больше не даю гудков! Я нынче — большая персона, — сообщил Август с нарочито важным видом. — Целый полковник, заместитель начальника службы…

Мы тотчас вытянулись перед железнодорожным полковником в положение «смирно», и все трое захохотали. А Хэльми, появившаяся в дверях со своей подругой, никак не могла понять, почему мы смеемся.

— Тере-тере! Здравствуйте, дядя Август! — присела Лайне, как школьница.

В белом, вышитом синими чайками, платье Лайне напоминала снежную королеву из ТЮЗовского спектакля. Ее нельзя было назвать очень красивой, но у нее был замечательный цвет лица — «кровь с молоком»; вьющиеся светлые волосы, зачесанные назад, открывали маленькие, розовые уши; когда она улыбалась, верхние, очень белые зубы немного выдавались вперед, но это ее не портило; особенно хороши были глаза, синевшие, словно васильки.

— Лайне — по-эстонски значит волна, — пояснила Хэльми. — Никита, ты все еще рисуешь? Тогда вы — товарищи. Лайне тоже художница.

— Ну, я совсем не художница. Я буду врачом, — возразила Лайне.

— И художницей! Пойдемте, я вам покажу! — и Хэльми потащила нас в свою комнату. На стене висело несколько акварелей, изображавших таллинские башни и рыбачьи суда в море.

— Хорошо, правда, Никита? — обняла Хэльми подругу. — О, вы не знаете Лайне! Летом она с рыбаками выходит в море, зимой бегает по лесу на лыжах, попробуй ее догони!

— В Тарту не будет моря, — сказала Лайне.

— Но зато будут лыжи!

Вдруг я увидел на стене свою фотографию — в парадном мундире.

— Хэльми! Я тебе не дарил фотографий.

— А я утащила у Антонины, — призналась Хэльми, ничуть не смутившись. — Мне хотелось, чтобы ты всегда был со мной, ведь ты — мой спаситель. Я тебе, Лайне, рассказывала — Никита спас меня, когда я тонула в Куре.

В ее глазах так и бегали чертенята.

— Вы в первый раз в Таллине? — спросила Лайне.

— В первый.

— Жаль, вы приехали рано. У нас будет певческий праздник. Тысячи певцов съезжаются в Таллин. Поет весь народ!

— И даже мы с Лайне и поем, и танцуем — в народных костюмах! — воскликнула Хэльми. — Вы когда уезжаете? — поинтересовалась она.

— Не уезжаем, уходим, — поправил Фрол. — А когда — это знает начальство. Сегодня мы до вечера с вами…

— Так что же вам показать?

— «Русалку»! — сказал Фрол.

— Конечно, «Русалку», — поддержал я. — Я от отца слышал о замечательном памятнике русскому броненосцу.

— А город? — спросила Хэльми.

— И город посмотрим! Только сначала — «Русалку»…

— Великолепно, поедем к «Русалке»! — решила она. — Отец, мы уходим, придется тебе поскучать!

В переполненном открытом трамвайчике мы быстро добрались до большого тенистого парка; в пруду медленно и важно плавали два белых лебедя. Люди кормили их хлебом. Над головами шумели вековые дубы.

— Знаете, кто их сажал? Сам Петр, — поспешила сообщить Хэльми. — Ну, конечно, не все дубы он сажал, и другие сажали, — добавила она, заметив, что Фрол усмехнулся, — но если не веришь, Фрол, я тебе покажу его домик, он жил здесь, в Кадриорге; он любил Таллин; ходил на море, смотрел, как строят по его приказанию гавань… И, знаешь, в его домике все сохранилось, как было: и кровать, и шкафы, и посуда… Только гитлеровцы бюст Петра с собой утащили. А это — Кадриоргский дворец, здесь музей, — показала она на красивое белое здание за высокой чугунной решеткой.

В конце широкой аллеи среди дубов, кленов и зеленых лужаек синело море.

— А вот и «Русалка»! — воскликнули девушки.

На выложенной из камня картушке компаса возвышалась розовая скала. Черный бронзовый ангел, подняв крест, указывал на море. Гранитная лестница вела к бронзовому барельефу, на котором был изображен броненосец «Русалка», боровшийся со штормом. Надпись поясняла: «Русалка» в день гибели». Памятник окружали невысокие столбики, соединенные якорными цепями; на каждом столбике, на чугунной доске блестящими медными буквами были увековечены имена и фамилии матросов — второй и первой статьи, комендоров и баталеров…

Белый как лунь старик в потертом флотском бушлате поднялся со скамьи под сиренью и подошел к нам, постукивая палкой о камни.

— Вы в первый раз тут, сынки?

— Да, в первый, папаша.

— Памятник народ на кровные денежки ставил. По всей Руси собирали. Матросы отдавали последние гроши… «Русалка» шла в Гельсингфорс, ее захватил в море шторм, и сна пропала со всем экипажем. Долгое время ходили легенды: говорили, что сам черт утащил корабль в преисподнюю; через много лет броненосец нашли на дне моря. Читали, что тут написано? — протянул старый матрос к скале палку. — «Россияне не забывают своих мучеников-героев». И, как видите, вся команда поименована, от командира до кока…

— А в сорок первом году, — продолжал старый матрос, — вот тут, возле самой «Русалки» ленинградцы-курсанты оборону держали. Много их полегло, моряков, царствие им небесное…

— Наши, — сказал тихо Фрол.

— Храбрые были ребята… Вот здесь повсюду кровь была на камнях…

И старик снял изношенную матросскую фуражку…

* * *

Черные валуны, как моржи, лежали на прозрачной поверхности бухты.

Мы дошли берегом до яхт-клуба.

— Хотите, мы вас покатаем на яхте? — спросила Хэльми.

Вот это здорово! Нас, моряков, девчонки покатают на яхте!

— Ну что ж, катайте, — согласился снисходительно Фрол, с презрением взглянув на лакированное суденышко. Хэльми и Лайне ловко и уверенно подняли паруса. Фрол собирался вдоволь посмеяться; но, к его удивлению, девушки отлично ходили под парусами по ветру и против ветра и делали повороты. Мы ушли довольно далеко. Яхта скользила по сверкающей глади моря, волосы девушек и наши ленточки развевались.

— Видал? Мы ведь морячки, особенно Лайне! Ее отец — капитан порта! — похвастала Хэльми.

Наконец, девушки попросили доставить их к берегу. Фрол только этого и ждал. Он решил показать им «высший класс».

— Кит, — подмигнул он мне. — Прокатим-ка их с ветерком!

И мы показали такой класс хождения под парусами, что у меня даже дух захватило и начало гудеть в голове. Другие девушки умоляли бы высадить их поскорее на сушу, но наши морячки были в полном восторге.

Наконец, Фрол опытной рукой направил острый нос яхты в узкое русло речки, развернулся, спустил паруса, и мы ошвартовались у причала.

— Браво! — воскликнула Хэльми. — Вот что значит ходить под парусами с настоящими моряками!

— Но и вы хоть куда морячки, — галантно расшаркался Фрол.

— Неужели? — воскликнула польщенная Хэльми. Она знала, что Фрол скуп на похвалы.

— А теперь едем в город!

Автобус привез нас на площадь Победы; мы поднялись на Вышгород, в средневековые улицы, узкие, со старинными домами и фонарями, зашли посмотреть на гробницу Крузенштерна; над мраморной гробницей склонялись полуистлевшие, изорванные знамена и флаги, которые развевались на кораблях Крузенштерна во всех частях света… Потом мы прошли к высокой и толстой башне: в стену были влеплены ядра…

— Ну и войны же были! — усмехнулся Фрол. — Сейчас дать по этой башне прямой наводкой — ничего не останется!

— Ой-ой-ой, не надо! — схватила Фрола за руку Хэльми, — мы очень любим старушку!

По древней лестнице со стертыми каменными ступенями, минуя тяжелые чугунные ворота с кольцом, мы спустились в центр города. На лужайке, под каменной стеной, совсем как живая, пугливо озиралась бронзовая лань. К. ее ногам стекал по камням искрящийся водопад.

Хэльми провела нас к старой ратуше и показала железный ошейник и цепи в стене, которыми когда-то приковывали преступников. Потом мы прошли по улице Пикк до Морских ворот, где увидели приземистую круглую башню «Толстая Маргарита». Здесь был музей, во время войны превращенный гитлеровцами в тюрьму. В подземельях тогда томились советские люди…

Мы долго бродили по городу. На площади под кленами ребятишки кормили голубей хлебом. Мы тоже купили булки — и голуби клевали из рук, садились нам на плечи. Они были ручными. Потом мы сидели в сквере, где было много цветов, и вода из пасти морского чудовища стекала в чашу.

— А вы знаете, что сквер разбит на развалинах? — спросила нас Хэльми. — Мы разбирали камни и привозили землю. Мы хотим, чтобы у нас не осталось следов войны… Ты знаешь, Никита, мы сидим на том самом месте, где до войны стоял наш дом…

Да, здесь жило много людей, бомбы разрушили их жилища. Теперь за сквером белели новые здания, построенные за последние два-три года.

— Пока мы находились в Тбилиси, — говорила Хэльми, — Лайне со своим отцом скрывалась в лесу. Расскажи, Лайне!

Ее отец, Юхан Саар, капитан торгового судна, которое потопили фашисты, защищал Таллин, а потом ушел в партизаны. Он взял с собой Лайне. Раз в лесу она встретила голодного, облинявшего волка. Он стоял на снегу и щелкал зубами, и глаза у него светились, как два карманных фонарика! И волк почему-то не тронул девочку, повернулся и ушел в лес, махнув облезлым хвостом. Было так тихо, что слышалось, как падает сорвавшийся с ветки снег…

— Когда-нибудь — не теперь, после, — я напишу то, что запомнилось навсегда: лес, землянка, костер, часовой у сосны — и снег до самого моря… — сказала задумчиво девушка.

Начинало темнеть. Мы возвращались по кривой, узкой улице; дома словно держали на вытянутой руке старинные керосино-калильные фонари. Эти фонари сохраняются, хотя город давно залит электрическим светом.

Хэльми отперла своим ключом парадную дверь; темная лестница сразу же осветилась.

— Ты, Фрол, проводи Лайне и подожди Никиту внизу, — предложила Хэльми.

Я пожал руку девушки, выразившей надежду, что мы еще встретимся, и поднялся за Хэльми на третий этаж.

— Завтра утром зайдешь? — спросила она.

— Нет. Мы уйдем на рассвете.

— Когда же я увижу тебя?

— Не знаю, — ответил я с сожалением.

— Ну, нынче зимой я побываю у вас в Ленинграде. А ты напиши Антонине и Стэлле, как мы провели с тобой день, и передай Олегу привет, обязательно, слышишь?

— Передам, не забуду.

— Тебе понравилась Лайне?

— Очень.

— Даже больше меня?

Свет погас.

— Он горит ровно столько, чтобы добраться до собственной двери, и не рассчитан на долгие разговоры, — засмеялась в темноте Хэльми. — Ну, до скорого свидания, Никита!

— До свидания. Приезжай в Ленинград, увидишь Олега.

— Олега? — она отыскала в темноте мою руку и прошептала мне на ухо:

— А если я больше хочу видеть тебя?

И вдруг, притянув к себе и сказав: «Прощай, мой спаситель!» — горячо и крепко поцеловала. Прежде, чем я опомнился, дверь сухо щелкнула. Я остался один на пустой, темной лестнице.

— До утра я тебя должен ждать? — сердито пробурчал Фрол, когда я выбрался, наконец, держась за перила, на улицу. — Опоздаем. А эта Лайне — неплохая девушка. Ты что такой взъерошенный? — спросил он меня подозрительно, когда мы дошли до первого фонаря.

— Ничего… так.

— Так? Гм-гм… Ну, пусть так!

Не рассказывать же ему, в самом деле, что произошло наверху!

Мы попали в порт вовремя. На рассвете «Десна» вышла в море. Долго виден был «Длинный Герман» с красным флагом, развевавшимся на флагштоке.

* * *

Фрол огорчался до слез, видя, как матросы «Десны» прибирают палубу, а сигнальщик на мостике всматривается в туманную даль.

— Болтаешься без дела, как неприкаянный, не знаешь, куда приткнуться, — говорил он сердито.

У него руки чесались при каждом аврале, и он срывался с места при свисте боцманской дудки, но тут же сконфуженно возвращался в кубрик. Мы вахт не несли. Мы были лишь «пассажирами». И Фрол оживлялся только тогда, когда показывал корабль однокурсникам. Тут уж Фрол удивлял даже видавших виды матросов «Десны». Их скромная канонерская лодка превращалась фантазией Фрола чуть ли не в крейсер, такими яркими красками расписывал Фрол ее вооружение и ее боевые подвиги. Экскурсии имели успех, потому что Фрол призывал в свидетели участников войны на Балтике — Зубова и Пылаева.

Новички слушали эти рассказы охотно: они уже начинали привыкать к «флотскому языку», к тому, что кухня на корабле именуется «камбузом», повар — «коком», порог — «комингсом», а пол — «палубой».

— Никак не ориентируюсь, — огорчался Серегин, — идешь, какие-то кругом трубы по стенам, все гудит, а прямо перед тобою — дыра…

— Не по стенам — по переборкам, и не дыра, а люк… — поправлял его Фрол.

— Ну, люк и в нем лестница…

— Трап, Митя, трап…

— …И неизвестно, куда попадешь…

— Ничего, попадешь, куда надо…

— А звонки! Не пойму, что к чему. Почему звонят, куда бежать…

— Поживешь на корабле с месяц — поймешь, — утешал Фрол. — Давай-ка, в «морской словарь» поиграем.

Новички с увлечением играли в игру, еще в Нахимовском изобретенную Фролом. Надо было на вопрос: «Дома у тебя — комната, а на корабле?» — отвечать правильно: «Кубрик». За правильный ответ Фрол засчитывал очко.

Однажды на рассвете мы увидели длинный мол, аванпорт, отделенный волнорезом от моря, лес мачт, дым заводов. Перед нами была Лиепая.

В первые дни войны, окружив город с суши, враг яростно атаковал немногочисленный гарнизон. Глухов рассказывал, что курсанты четвертого курса училища проходили стажировку на кораблях в звании мичманов. Они сошли с кораблей и дрались, обороняя Лиепаю, у озера Тосмари. Целых четыре дня удерживали рубеж, отбив семь танковых атак. Так они проходили стажировку в бою…

Защитники города покинули Лиепаю лишь по приказанию командования, расстреляв все снаряды. Зато перед концом войны под Лиепаей гитлеровцы получили по заслугам: тут были зажаты в клещи тридцать дивизий. Наши торпедные катера, авиация и подводные лодки уничтожали конвой и транспорты и лишили немцев возможности подвозить подкрепление… Разгром был полный…

«Десна» вошла в канал, медленно продвигаясь среди песчаных берегов, мимо судов, ошвартовавшихся у причалов.

В этот же день нас отпустили в город. В торговом порту, недавно еще совершенно вымершем, нагружались и выгружались десятки судов. Гудели краны, лебедки, грузчики поднимались по сходням с мешками. По улицам города бегали маленькие трамваи, повсюду пестрели афиши кинотеатров. В парке у моря играл духовой оркестр.

Вечером мы в матросском клубе смотрели кино. А рано утром «Десна» вышла в море.

Перед нами снова была широкая Балтика, та Балтика, над которой веет слава нашего флота…

Я не мог оставаться равнодушным при виде зеленой волны, разбегавшейся перед острым носом «Десны». Соленые брызги летели в лицо — я не стирал их. Я завидовал командиру, не сходившему с мостика, огражденного толстым серым брезентом; завидовал штурману, который выходил на крыло мостика и, припав глазами к пеленгатору, рассматривал мелькавшие вдали огоньки; завидовал сигнальщику, рулевому, каждому, кто отвечал за порученную ему работу и мог оказать, что в управлении кораблем есть частица его труда. Самое обидное — быть в море праздным, чувствовать, что за тебя отвечают другие. «Ну, погоди, — думал я, — придет и мой день!»

Я презирал тех, кто, не понюхав по-настоящему ни шторма, ни матросской работы, уже спасовал. Им флотская служба представлялась в виде этакой безмятежной идиллии: стоишь на мостике в белом кителе, кругом — тишь, благодать, придешь в порт — встречают с оркестром и ждут тебя развлечения и веселые встречи. Их прельщали лишь кортик и золотые погоны. Первое плавание на военном корабле, в тесном кубрике вместо рисовавшейся воображению шикарной каюты, их разочаровало. Теперь они мечтали лишь об одном: как бы поскорее сбежать.

Кстати, их не задерживали и пообещали по возвращении в Ленинград списать из училища. В число этих «неудавшихся моряков» в первую очередь попали Кукушкин с Кузиным.

Жалел ли я их? Нет. Паникер и трус не может стать моряком.

Вечером в кубрике «забивали козла». Фрол так лихо стучал костяшками, что, казалось, расколется стол. Фрол терпеть не мог ротозеев, и веснушки у него на лбу багровели, если он убеждался, что партнер сплоховал. Забив «сухую» противникам, Фрол не скрывал своего удовольствия; он великодушно предлагал отыграться. Бубенцов оказался умелым партнером, и они с Фролом побеждали даже «чемпионов» — Пылаева с Зубовым.

Закончив игру, мы выходили на палубу. Корабль шел в темноте, горели ходовые огни, за кормой светился пенистый след, на мостике над освещенными приборами стоял командир корабля в клеенчатом блестящем плаще. Фрол говорил:

— Ты подумай только, Кит, мой-то Виталий Дмитриевич академию окончил! А-ка-де-мию! Сколько мне до него тянуться! Училище, практика, снова училище, практика, потом — стажировка и флот. И когда еще — академия!.. Далеко, не заглянешь!

«Десна» взяла курс на Кронштадт. Мы шли по пути кораблей, уходивших из Таллина в первый период войны.

Пылаев рассказал, как был спасен один крейсер: подводная лодка выпустила торпеду. И один из эскадренных миноносцев подставил ей борт.

— И погиб?

— Да. Но спас крейсер.

— Командир эсминца не мог поступить иначе, — решил Фрол. — Я бы на его месте то же самое сделал. И вы дошли до Кронштадта?

— Да. «Ловкий» тонул, но его добуксировали. И в блокаду стояли во льду, на Неве. Там мы…

Прервав на середине рассказ, Гриша ушел.

— Вспоминать тяжело, — поглядел Фрол ему вслед. — Много пережил.

Вечером был самодеятельный концерт. Бубенцов разыграл «радиопередачу с небольшого узла», Илюша плясал. Хором пели «Раскинулось море широко», я декламировал стихи Сергея Алымова, даже Платон, эта «маячная башня», изобразил «художественный свист», а Зубов с Пылаевым, выпросив у котельных машинистов их рабочее платье, разыграли смешную сценку.

Было весело и хотелось, чтобы плавание продолжалось еще много дней.

Но в училище начинались занятия. «Десна» взяла курс на Ленинград.

На рассвете заблестел в задымленном небе золотой купол Исаакия.

Мы вернулись домой. Теперь у нас был новый дом — наше училище, и я был убежден, что мы полюбим его так же, как любили свое родное Нахимовское!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ