В московском ополчении — страница 13 из 20

мухой». Зрители подпрыгнули в креслах. И в конце был уже не гром, а шквал, ураган, тайфун аплодисментов и воплей, и хотя никто не кричал «Кнебель!!!» – это было бы неблагородно в вечер Ольги Леонардовны, – но думаю, что артистическое сердце Книппер-Чеховой все угадало и, может быть, даже чуть-чуть сжалось.

Как то, давным-давно, я спросил Марию Осиповну, почему она ушла со сцены. Кнебель ответила: «Надоело играть мошек». Ей хотелось играть все главные роли. И она стала режиссером.

Мария Осиповна и должна была ставить «В добрый час!». Но так получилось, что пьесу я написал не вовремя – Мария Осиповна в это время репетировала в Центральном театре Советской Армии другую пьесу и к работе в ЦДТ могла приступить только через полгода. Вызвал меня к себе директор Центрального детского театра Константин Язонович Шах-Азизов и сказал:

– Виктор Сергеевич, к сожалению, Мария Осиповна не может сейчас начать работу над вашей пьесой. Вы не будете возражать, если мы дадим поставить ее молодому режиссеру?

– Кто это?

– Вы его не знаете. Он ученик Алексея Дмитриевича Попова и Марии Осиповны Кнебель. Она его и рекомендовала в театр. Он работал в Рязани.

– А как его фамилия?

– Она вам ничего не скажет. Его фамилия Эфрос.

Фамилия мне действительно ничего не сказала. Разве что вызвала в зрительной памяти большую серую книгу о Художественном театре и фамилию автора книги – Эфрос. Но это был, разумеется, не он, так как книга была издана в первые годы XX века.

Я спросил, удобно ли это будет перед Марией Осиповной, и когда Константин Язонович ответил, что он все уладит, я сказал «хорошо», так как было бы гадким зазнайством: «Нет, подайте мне именно знаменитую Кнебель, а не какого-то неведомого Эфроса». И сейчас, отдавая пьесу в театр, я стыжусь сам предложить на ее постановку режиссера или актеров на роли. Избрав одних, я обижу других. Да и дело наше во многом лотерея.

* * *

До сих пор (а это «до сих пор» выражалось только в двух случаях: постановка моей первой пьесы «Ее друзья» в ЦДТ – режиссеры О. И. Пыжова и Б. В. Бибиков; «Страницы жизни» – режиссер М. О. Кнебель) постановщики, раньше чем начать репетировать, приглашали меня на беседу. Мы очень долго обсуждали пьесу. Мне предлагали вносить в нее изменения – конечно, те, с которыми я соглашался; меня часто, чуть ли не каждый день, вызывали на репетиции, о чем-то спрашивали, что-то выспрашивали, даже советовались со мной. А тут я очутился как в безвоздушном пространстве. Отдал пьесу и сижу дома. Не зовут. Идет день, другой, пятый, десятый… Нет, не зовут. Может быть, еще не начата работа? Нет, начата, идут репетиции. Ничего не могу понять. Но не лезу – терплю, жду. Однако думаю: странно. Парень – вроде не знаменитость, не так много спектаклей поставил, а не советуется. Уж если Пыжова и Кнебель советовались, не гнушались, то ему то вроде бы и сам бог велел. Нет, не советуется! Может быть, зазнайка, воображала? Вроде бы не должен. И моложе меня лет на десять-двенадцать, и постановка всего одна, и та в Рязани, а у меня все-таки две пьесы, да еще в Москве. Два – один в мою пользу.

Наконец раздается звонок. Слышу в трубке:

– Это говорит Эфрос, здравствуйте, Виктор Сергеевич, я бы хотел встретиться с вами.

А, приспичило!

Сговорились о встрече. Еду в театр.

– Здравствуйте.

– Здравствуйте. Простите, как вас зовут?

– Анатолий Васильевич. Можно – Толя.

– Здравствуйте, Толя.

– Где бы нам пристроиться, чтоб не мешали?

Парень ужасно деловой, стремительный. Но, может быть, все это от волнения? Должен сказать, что сам я волнуюсь не меньше.

Нашли какую-то комнату под лестницей, вроде чулана. Эфрос атаковал сразу:

– Виктор Сергеевич, вы сядьте, а я вам сейчас расскажу, как я думаю ставить вашу пьесу. Кстати, она мне очень нравится (позднее я узнал, что пьеса ему не нравилась). Только не перебивайте, хорошо?

Я ответил: «Хорошо» – и уселся. Эфрос стал быстро ходить из угла в угол, махать руками, ерошить пятерней свои черные, разбросанные на все четыре стороны волосы и говорить. Я слушал и разглядывал этого носатого нервного парня. Что он говорил, о чем – я ничего не понимал. Это были какие-то обрывки фраз. Некоторые из них, мне было ясно, относились к моей пьесе, но больше было междометий или просто звуков, изображавших что-то или кого-то. Монолог Эфроса выглядел примерно так:

– Сначала нет никого… Никого нет!.. Никого!!! Только топ-топ-топ – где-то! А потом сразу – фрр-фрр-фрр… И все бегут-бегут-бегут… а потом лениво… скучно ему, скучно… блям-блям-блям – одним пальцем… и отскочил к окну… Нет, и там – шуму много, а тоска… А уж когда все приходят – гур-гур-гур, фрр– фрр… А потом так вяло, лениво… Знаете, когда народу много, а говорить не о чем, а говорить надо, все и тянут, тянут… а потом как ударит кулаком по столу… и сразу началось!.. Тут уж сцена!!! Вы понимаете, Виктор Сергеевич?

Я решительно ничего, ничегошеньки не понимал. Но с такой же искренностью, как он сказал «пьеса понравилась», я ответил:

– Да, конечно, понимаю.

Я сидел, может быть, час, может, два, у меня затекли спина и ноги, а Эфрос все бегал по комнате, фыркал, выбрасывал вперед или в стороны руки, иногда кричал. Это было очень интересно, совершенно неожиданно, ни на что не похоже, тем более на Пыжову или Кнебель. И так как я действительно решительно ничего не понял из этой режиссерской экспликации Эфроса, то на вопрос, нравится ли мне это решение моей пьесы, я ответил:

– Да, все верно понято, я писал именно об этом.

Мы разошлись по домам. О чем думал Эфрос, идя домой, я не знаю. Возможно: «Кажется, я ему довольно четко все рассказал. Правда, упустил вот это место, когда «гры-гры-гры», а потом «кррр». Но он, наверно, догадался сам». А возможно: «Зачем я этому инвалиду все рассказывал?! Я же по глазам видел: он ни черта не понял, старый хрен!». А я в это время думал: «Что-то будет с моей пьесой… Однако парень активный, и за этими «фыр» и «гыр» что то есть!»

Одно я понял сразу: Эфрос очень точно чувствует динамику, большие куски пьесы. Начало – движение – изгибы движения – взрыв. И все у него идет именно к взрыву. Ради этого он и производит всю артподготовку. Это мне показалось очень симпатичным. Я сам был молодой автор и волновался так же ученически, как и Эфрос. Старше-то я его старше, но как драматург – однолетка. И еще я понял: Эфрос – это что-то новое.

* * *

На репетиции меня не звали, а без спросу я ходить не решался. Но однажды Эфрос опять позвал меня. И странно, мы встретились как двое старых и добрых знакомых, будто только вчера расставшихся. Отведя меня в сторону, Эфрос без обиняков рассказал, что у него не ладится с актрисой Чернышевой, исполнительницей роли Анастасии Ефремовны Авериной. Роль большая, и тревога большая. До этой роли Чернышева играла только мальчишек и девчонок, а тут – мать семейства, старшему сыну двадцать семь лет!

– Ничего не получается, совсем ничего. Я ей подбрасываю одно приспособление, другое, меняю характерность – ничего! Все искусственно, деланно, не так. Лезет то девчонка, то мальчишка. А понимаете, она (Анастасия Ефремовна) курит, закидывая ногу на ногу, ходит резко… – И показал.

– А зачем курит? – робко заметил я. – В пьесе есть фраза: «В доме никто не курит».

– Это неважно, – отмахнулся от меня Эфрос.

…Сколько раз я потом слышал от него эту фразу. Сначала я – человек логический – возмущался, спорил с Эфросом, говорил «так в жизни не бывает», а потом понял. «Это неважно» возникает у Эфроса тогда, когда это и не важно, и не укладывается в ритм его замысла или задумки. Иногда в тупик становишься.

Вот недавно видел я телевизионную постановку Эфроса «Из дневника Печорина». Там доктор слушает пульс и, представьте себе, крупным планом рука доктора на пульсе пациента, но рука эта в перчатке. Что это? Эпатаж? Мелкое хулиганство? Дурачество? Черт его знает что! Но вот поди – доктор в перчатках щупает пульс больного. Ведь не могу же я себе представить, что Эфрос не заметил промашки. А телефильм поставлен интересно. Я еще напишу об этом…

Мы долго обсуждали роль Анастасии Ефремовны… Через несколько дней снова встретились. Нет, не идет роль. Эфрос в горе, то, что называется – убит. Еще через несколько дней новая встреча, и вопрос стоит в ужасном аспекте: не заменить ли актрису?

И вот здесь я с особой радостью, с самым горячим чувством скажу. Если бы вы видели, как Эфрос страдал за исполнительницу, как у него рука не поднималась на подобное злодеяние! Бывают такие необходимости в театре, но они – экстра-случай, раз в десятилетие! В двадцать пять лет! Правда, есть такие «волевые» режиссеры, которым раз чихнуть на какие-то личные переживания актера или актрисы: он же делает перемену в интересах дела! Ах, что только не совершается в интересах дела!

А Эфрос страдал. И хотя мы стояли одни в дальнем углу огромного пустого фойе ЦДТ, он говорил тихо, подавленно, как о чьей то приближающейся смерти:

– Но я, Виктор Сергеевич, еще попробую. И уж если не получится, тогда…

Он позвонил мне через пять дней:

– Нет, не получается! Приезжайте.

Мы снова шушукались как два заговорщика, как двое убийц. И двинулись к двери директора театра с решением попросить заменить Чернышеву другой актрисой. Подошли к двери. И остановились. Лицо Эфроса осунулось, потемнело.

– Нет, Виктор Сергеевич, подождем… Я еще попробую.

И мы с облегчением отошли от дверей директорского кабинета.

А вскоре звонок Эфроса. Ликующий, счастливый голос кричал:

– Виктор Сергеевич! Получилось! Пошло! Прекрасно! Вы сами увидите, как это все у нее прекрасно!

Чернышева действительно играла Анастасию Ефремовну блистательно. Переход актрисы с ролей травести на взрослые совершился! Чернышева умерла рано, но всю жизнь благословляла Эфроса. Действительно, что может быть выше, чем давать счастье другим!..

* * *

Актеры любят Эфроса, очень любят. С ним работать радостно. Но ведь есть и другой тип режиссера: кричит чаще всего от распущенности, от безнаказанности, от скверного воспитания. Нет, это не тот азартный творческий порыв, в котором режиссер может кричать, поминутно вспрыгивая на сцену и тут же молниеносно отлетая, скрываясь во тьме зрительного зала, чтобы через мгновение вновь броситься на сцену к актеру, как в атаку, увлекая своим порывом в поиск всех репетирующих. Режиссер-крикун, режиссер-хам так и норовит оскорбить актера, ударить словом не только по творческому самолюбию, а целит прямо в естественное и неприкосновенное чувство человеческого достоинства. И ведь ответить нельзя: перестанет занимать, а то и уволит из театра. У такого режиссера – да если еще он главный – театр наполнен подхалимами, угодниками, наушниками, интриганами, и чем «сильнее» такая рука, тем тяжелее атмосфера в театре.