– Его возглавит Галя Волчек.
Нет, я не представлял себе театр «Современник» без его создателя и руководителя, и я любил этот театр давно и горячо. Но одно дело – я не представлял, а он – представляет. До глубокой ночи шел наш горячий разговор. Всеми доводами я старался убедить Ефремова не уходить из «Современника» и не пытаться реанимировать МХАТ. Должен напомнить тем, кто забыл, и рассказать тем, кто не знает, что в те годы МХАТ действительно переживал самый критический период своего существования. Произошло нечто ужасное. Зритель покинул этот когда-то священный храм искусства. Билеты в МХАТ продавались в нагрузку к билетам в театр «Современник». А?! Внутренний организм МХАТа сотрясался от междоусобиц. И хотя были еще живы крупнейшие мастера, но и они не собирали публики. Уж чего бы Олегу не пировать победу! А он не пировал, он искренне сокрушался. Была у меня тогда в голове недостойная и мелкая мысль: уж не соблазняет ли Ефремова такой высокий трон?
Ефремов ушел от меня около двух часов ночи. Запомнилось, как мы еще на лестничной площадке продолжали диалог и я крикнул: «Не делайте этого шага, Олег!». А он, уже спускаясь, ответил: «А я попробую!».
Я пишу эти строки с тем, чтобы признать свою неправоту и подчеркнуть силу Олега Ефремова. Видимо, в какой-то степени исчерпав свою фантазию в рожденном им «Современнике», создав плеяду прекрасных актеров, он не видел там дальнейшей точки приложения своих сил. А силы в нем бродили и бродили. И то, что он истинно страдал от разрушения МХАТа, я тоже вскоре понял.
Его назначили главным режиссером МХАТа, и началась битва Бовы-королевича. О, Олег умен, хитер, настойчив, целеустремлен – все качества лидера. Но началось с того, что один из славнейших и знаменитых актеров МХАТа сказал: «Ноги моей в театре больше не будет, пока этот мальчишка не уберется к чертовой матери!». Не знаю, была ли его нога в театре или нет, – может, и была, хотя бы два раза в месяц. Актер этот давно умер – мир его праху! Много счастливых минут он доставил зрителям своей блистательной игрой. Любил его и Станиславский. Но все меняется, и все проходит.
Недоброжелателей было больше, чем сторонников. Как там Олег Николаевич лавировал в создавшемся лабиринте внутритеатральных взаимоотношений, не представляю. Лично я от подобной ситуации бежал бы на край света. Он не бежал. Первые постановки Ефремова в МХАТе, конечно же, вызвали интерес, особенно у театралов. Сколько-нибудь резкого поворота к лучшему сразу не ощущалось. Ефремов, видимо, и не рассчитывал на чудо, на какую-то волшебную палочку. Теперь уже, глядя издали, можно понять, что перестройка театра шла не по линии его ломки до основания и постройки нового современного здания на старом месте, а скорее напоминала реконструкцию, при которой бережно сохранялось все уцелевшее, ценное, а обветшалое разваливалось и заменялось крепким новым. Но одно – иметь дело со строительным материалом: кирпичом, железом, штукатуркой, метлахской плиткой, другое – с живыми людьми. Опять-таки, признаюсь, я продолжал плохо верить в успех Ефремова.
– Если за четыре года не добьюсь успеха, – говорил мне Олег в тот памятный вечер, – брошу все и уйду, буду только актером.
Четыре года прошли. Заметных сдвигов не было. Так, кое-что мелькало. Но Ефремов не ушел с легендарного капитанского мостика. «Что там ему вдали мерещилось? Каким способом он произведет эту реконструкцию? – думал я. – Если не уходит, не отчаялся, значит, что-то видит вдали…»
Дело театральных историков – проследить, как шаг за шагом происходило обновление МХАТа. Теперь каждый видит, что реконструкция произведена, МХАТ обновлен, воскрес из руин. Я считаю это и подвигом, и чудом. А дальше… дальше еще любопытнее. Лидер повлек за собой лучших актеров страны. К нему в МХАТ пришли Евстигнеев, Мягков, Вертинская, Борисов, Табаков, Доронина, Смоктуновский, да всех и не переберешь. И от прославленных актеров старшего поколения МХАТа А.О. Степановой и М.И. Прудкина я слышал в адрес их главного режиссера много добрых слов…
Вместо послесловия. «Летят журавли»
…Я уже упоминал о том, как при свете крохотной коптилочки, можно сказать – от нечего делать, написал пьесу «Вечно живые»; сначала я ее назвал «Семья Серебрийских». Какой долгий путь она совершила к сцене!
Добавлю, пожалуй, что в то время, когда писал пьесу, среди домашних забот по хозяйству было выменивание водки на пшеницу. Вот как это происходило. Отцу на работе выдавали водку, а я на базаре нашел одного почтенного крестьянина, который всегда эту водку охотно брал и платил не деньгами, а пшеницей. Это был величественный и благообразный старец, лицом и бородой напоминающий апостола Павла. Выражение его лица всегда было спокойным, и только в глазах, в самой их глубине, таилась хитрость, а за хитростью угадывалось хищничество, но эти тайные страсти скрывались глубоко; за вальяжностью поведения, статной осанкой, неторопливостью в движениях их было почти не видно, но, я думаю, они и составляли сущность его натуры. Он даже после первых рыночных знакомств приезжал ко мне домой производить обмен. Приезжал он на лошади, запряженной в розвальни, одетый в хороший, чистый, просторный тулуп; старец, как и положено хитрым людям, вежливо вступал в комнату, не проходил на середину, но останавливался у порога, стоя будто бы в почтительной позе, ждал, когда я достану бутылку из буфета, и, взяв ее, передавал мне мешочек с пшеницей, которую я пересыпал в кастрюлю, вежливо, без наклона головы говорил «спасибочко» и уходил до новой встречи. Эту пшеницу я парил, потом прокручивал в мясорубке, заливал водой, слегка добавлял молока и ставил в горшке в печь. Каша была густой, сытной, а если удавалось ее сдобрить маслом, то и вкусной. Этой кашей, как основной пищей, мы перебивались долго.
Пьеса писалась легко и сладостно. В Костроме я ее никому не читал. В первый раз прочитал тому самому Виталию Блоку, с которым познакомился в клубе «Красный луч» и который оказался соседом по жилью. Виталий – человек добрый – тут же мне предложил перепечатать рукописный экземпляр. Александра Федоровна – мама Блока– работала в журнале «Крестьянка» и «пошла навстречу» сыну. Благодаря им я получил напечатанный на машинке экземпляр.
По совету того же Виталия я прочел эту пьесу в «Красном луче» на группе и потом отнес в ЛИТ, где получил отказ. Старичок – работник ЛИТа – сказал: «Читал, товарищ Розов, вашу пьесу, плакал, но запрещаем».
Я ушел довольный, так как старичок плакал. А драматургия не была моей профессией. Пьесу запретили, видимо, потому, что там убивали героя. Время было еще военное, и в произведениях литературы и в кино героя, как правило, не убивали, чтобы зрителям не было страшно идти на фронт. Я сунул куда-то экземпляр пьесы и жил себе поживал, то горюя, а то и радуясь.
После неожиданного шума вокруг спектакля Центрального детского театра «В добрый час!» ко мне обратились из Малого театра с предложением:
– Виктор Сергеевич, не встретитесь ли вы с молодежью нашего театра? Может быть, у вас есть какая-нибудь пьеса, прочли бы ее нам?
– Нет, новой пьесы у меня нет.
– Тогда давайте просто устроим беседу. У вас и какой-нибудь старой пьесы нет?
– Нет.
– Жаль.
– Ай! Погодите. У меня где-то валяется одна старая пьеса, если я ее найду, принесу, прочту. Но она очень старая, я ее написал в сорок третьем году. (В это время шел уже 1955 год.)
– Ничего, принесите, почитайте.
Я пошарил дома по углам; жили тогда ещё в одной комнате, а хламу уже накопилось много, и не без труда, но все же отыскал сильно пожелтевшие и даже потрепанные по краям страницы пьесы, напечатанной на машинке Александрой Федоровной. Рукописный же экземпляр, конечно, был давно потерян, может быть, пошел на растопку крохотной, величиной с самовар, железной печурки, которой я отапливал комнату во время войны.
Я вообще не храню рукописи и письма; нет, нет, не выбрасываю в мусоропровод, а сую куда попало, и пригласительные билеты в ЦЦРИ, ВТО, Дом дружбы или еще куда, даже бесчисленные повестки на писательские собрания тоже не рву и не бросаю; но где все это лежит – не знаю. Когда в Москве накапливается порядочная куча, увожу на дачу вместе с журналами, и все это лежит и на чердаке, и во времянке, и в сарае. Толку от бумаги нет, но и сжигать на костре жалко, почему – не знаю. Я с давних времен, с момента приезда в Москву, не выбрасываю ни одной бумажки. Помню, в 1937 году – в юбилейный гибельный год Пушкина – я, беднейший студент, покупал все газеты и журналы, где писалось о поэте, хранил пригласительные билеты на посвященные ему вечера, все, все, связанное с именем Пушкина; а много лет спустя по просьбе знакомого сотрудника Литературного музея отдал их в музей – когда-нибудь кому-нибудь пригодятся. А недавно, к 40-летию Победы, смешно сказать, тот же музей попросил меня дать рукопись главы «Прикосновение к войне», а я не мог найти не только эту главу, но и достаточно пухлую рукопись всей книги. Куда сунул – не помню, но где-то лежит наверняка.
Почему же я не храню и в то же время не выбрасываю ни одной бумажки? (Нет, подумал и решил, что написал неправду. В войну растерял многое – я уже печалился об этом в другой главе; а раза два я получал столь мерзкие анонимные письма, что в порыве чувства брезгливости рвал их и выбрасывал в унитаз. Однако теперь об этом сожалею – ничего не следует делать сгоряча.) Что-то в скапливании написанной бумаги есть от Плюшкина и даже от слуги Хлестакова, Осипа: «…и веревочка в дороге пригодится…». А главное, пожалуй, оттого, что просто жалко – ведь это моя жизнь! Пусть сожгут, когда меня не будет, тогда ничье сердце не опечалится, не дрогнет.
Так вот, я прочитал рукопись пьесы «Семья Серебрийских» в Малом театре молодым актерам и услышал добрые слова. Но о постановке пьесы речи не зашло, да это и не было целью нашей встречи.
Дальше с этой пьесой произошла дьявольская путаница. Ее попросили для прочтения в Театре имени Ермоловой, и, представьте себе, она понравилась Андрею Михайловичу Лобанову – руководителю театра. Но уже не помню, каким образом почти одновременно я дал почитать ее во МХАТ, и – о ужас! – пьеса тоже заинтересовала театр. Меня вызвали во МХАТ. Я сидел в кабинете Михаила Николаевича Кедрова, а рядом – директор театра Алла Константиновна Тарасова, член художественного совета Борис Николаевич Ливанов, завлит Евгений Данилович Сурков, какие-то еще знаменитые и знаменитейшие люди, среди которых я чувствовал себя незаслуженно попавшим на Олимп. Уважение и почтение к окружающим сковывало меня. О пьесе говорилось хорошо и с предположением поставить ее.