В начале было воспитание — страница 23 из 59

Виллих: Но есть ли у тебя достаточно душевной силы и внутренней твердости, чтобы их победить? Не хочется тебе об этом напоминать, но то, что я тебе говорил, ты часто пропускала мимо ушей...

Кэтхен (более серьезно): Нет, я внимательно слушаю и все запомню.

Виллих: Бедная девочка, как бы я хотел, чтобы все было не так серьезно! (После некоторой паузы.) Первого твоего врага зовут недомыслие. Ведь перед тем, как украдкой положить книжку в карман, тебе следовало хорошенько подумать. Почему ты не сказала нам ни слова о своем занятии? И как можно вообще додуматься до того, чтобы читать тайно? Если ты полагала, что в чтении нет ничего предосудительного — а так оно и есть — ты могла бы просто попросить нас разрешить тебе читать тем вечером, тем более что ты днем раньше связала больше, чем тебе было задано. Неужели ты путаешь, что мы бы не выполнили твою просьбу? Или ты полагала, что совершаешь что-то недозволенное, и поэтому хотела скрыть это от нас? Конечно, нет, ведь ты не настолько коварна. [...] Твой второй враг, дорогая моя, — это ложный стыд. Ты стыдишься признаться в том, что поступила неверно. Отбрось страх. Твой враг побежден. Не бойся признаться даже в самых незначительных прегрешениях. Открой свою душу нам, впусти в нее сестер. Ты ведь еще не совсем испорченная девушка, чтобы стыдиться признаться себе самой в том, что ты делаешь. Поэтому будь всегда, в каждой мелочи правдива с самой собой. Даже ради шутки никогда не говори неправду.

Мать, как я погляжу, убрала из твоих волос белую ленту. Ты утратила на нее право, и тут уж ничего не поделаешь. Ты запятнала душу ложью, но теперь ты смыла с себя свой грех. Ты рассказала мне о своем проступке так искренно, что я не думаю, что что-то осталось недосказанным или было изложено превратно. Ты еще раз доказала свою честность и искренность, дитя мое. Поэтому можешь вновь носить белую ленту, вот она. Но, как видишь, эта лента уже не такая красивая, что и понятно — ведь ты же совершила проступок. Но, дитя мое, знай: главное — не как эта лента выглядит, а чего стоит тот, кто ее носит. Если ценность этого человека увеличится, то я ему с большим удовольствием в знак признания вручу дорогую ленту, отделанную серебром.

После этого господин Виллих отпустил приемную дочь, испытывая все же некоторые опасения по поводу ее излишней живости и темпераментности, кои и могут явиться причиной повторения позорных поступков. Впрочем, он верил в то, что ее ясный ум и его педагогическое умение все же выведут девушку на путь истинный и что она приобретет достаточную душевную твердость, чтобы решительно расправиться с пороком.

К сожалению, через некоторое время Кэтхен опять солгала. [...] Дело было вечером, и мать спрашивала детей, как они в течение дня выполняли свои обязанности. Каждый нашел, чем похвастаться, и Кэтхен не была исключением. Она перечислила все то, что сделала в этот день добровольно, а не по необходимости. Однако она забыла заштопать чулки, но, когда мать ее спросила, выполнена ли работа, обманула ее, ответив утвердительно, надеясь на то, что завтра утром она, как обычно, встанет раньше других девочек и наверстает упущенное.

Но это оказалось невозможным. Дело в том, что по своей невнимательности Кэтхен забыла убрать чулки, и они попались на глаза матери, которая, увидев, что они не заштопаны, сразу же положила их в шкаф. Таким образом, задавая ей вопрос о том, выполнено ли задание, она хотела проверить ее честность. Как хотелось ей повторить вопрос или хотя бы строго посмотреть на дочь! Но она хорошо помнила запрет мужа уличать Кэтхен во лжи прилюдно и не нарушила его. Однако в душе она была глубоко обижена тем, что девочка, и глазом не моргнув, опять ей нагло лжет.

На следующий день мать встала тоже раньше, чем обычно, т.к. она догадывалась о планах дочери. Войдя в ее комнату, она обнаружила, что Кэтхен давно встала, оделась и что-то в растерянности ищет. Она попыталась протянуть матери руку в знак приветствия и придать своему лицу дружелюбное выражение. Вот тут-то мать и поняла, что наступил самый благоприятный момент. „Зачем ты лжешь мне своим взглядом и выражением лица? — сказала она. — Это ни к чему. Твои уста мне вчера уже солгали. Вот здесь, в шкафу, лежат твои чулки со вчерашнего обеда, как видишь, совершенно незаштопанные. Как ты смела мне вчера опять лгать?“

Кэтхен: Ах, мама, я не имею права жить на этом свете.

Мать (холодно и отчужденно): Вот твои чулки. Я не хочу тебя сегодня видеть. Можешь идти на уроки, можешь не идти — мне все равно; ты подлая девчонка.

После этого мать вышла из комнаты, а Кэтхен, всхлипывая, села за стол и принялась штопать, чтобы как можно быстрее наверстать то, что нужно было сделать еще вчера. Но едва она принялась за дело, как в комнату вошел господин Виллих. На его лице были написаны одновременно строгость и печаль. Отец принялся молча ходить по комнате из угла в угол.

Виллих: Ты плачешь, Кэтхен, что случилось?

Кэтхен: Ах, отец, Вы уже все знаете.

Виллих: Я хочу услышать это от тебя.

Кэтхен (пряча лицо в платок): Я опять солгала.

Виллих: Бедный ребенок. Что же, ты совсем не можешь контролировать свои поступки?

Кэтхен ничего не смогла ответить из-за слез и испытываемой душевной горечи.

Виллих: Я не буду много говорить, дитя мое. Ты давно знаешь, что лгать — это отвратительно, а я знаю, что время от времени, когда ты не вполне контролируешь себя, ты все же говоришь неправду. Как же нам быть? Ты должна действовать, Кэтхен, и я как друг тебе помогу.

Вот ты вчера опять оступилась, пусть сегодняшний день будет днем траура. Возьми эту черную ленту и носи ее сегодня целый день. Закрепи ее в волосах, пока твои сестры еще не встали.

„Успокойся, — продолжал господин Виллих после того, как Кэтхен выполнила его указание. — Я твой верный друг и помогу тебе справиться с твоим пороком. И, чтобы ты повнимательнее относилась к себе самой и своим поступкам, приходи каждый вечер перед сном в мою комнату и записывай в книгу, которую я уже приготовил, следующие слова: „Я сегодня ни разу не солгала“ или „Я сегодня солгала““.

Не бойся упреков с моей стороны. Их не будет, даже если ты будешь вынуждена записать неприятные для тебя вещи. Надеюсь, уже одно воспоминание о том, что ты была нечестна, надолго отобьет у тебя охоту ко лжи. Но я должен сделать еще кое-что, что поможет тебе в течение дня не грешить и благодаря чему ты будешь записывать вечером в мою книгу только приятные вещи. Я запрещаю тебе, начиная с сегодняшнего вечера, когда ты снимешь знак траура вообще носить в волосах какую-либо ленту. Этот запрет будет действовать неопределенное время, пока твои записи не убедят меня в твоей серьезности и искренности. Я должен убедиться, что ты полностью поборола в себе склонность ко лжи. И тогда ты уже сама сможешь решать, какого цвета ленты тебе носить» (J. Heusinger, Die Familie Wertheim, 1800-(2), цит. по: Rutschky, S.192).

Несомненно, Кэтхен убеждена в том, что такой порок свойственен только ей — низко падшему созданию. Понять же, что доброму и великодушному воспитателю сказать правду подчас не менее мучительно, чем ей самой и что именно поэтому он так ее и третирует, Кэтхен сможет, лишь пройдя курс психоанализа.

А как обстоят дела с отцом маленького Конрада? Не страдает ли он теми же психическими расстройствами, что и многие отцы в наше время?

«Я твердо решил воспитывать его, не прибегая к побоям, но из этого ничего не получилось. Вскоре я был вынужден взяться за розги.

Произошло следующее: как-то к нам пришла Кристль и принесла куклу. Конрад тут же захотел поиграть с ней, а потом никак не отдавал ее назад. Как же поступить в такой ситуации? Если бы я ему принес книжку с картинками и сказал, чтобы он вернул куклу хозяйке, он, наверное, сделал бы это. Но мне это не пришло в голову, а если бы и пришло, то не знаю, поступил бы я таким образом или нет. Ибо я вдруг осознал, что пришло время дать понять Конраду, что он обязан беспрекословно повиноваться отцу. Я сказал: „Конрад, отдай, пожалуйста, куклу Кристль!“ „Нет!“ — ответил он возбужденно. „Но ведь Кристль тоже хочет играть“, — настаивал я. „Нет!“ — упорствовал он, прижал куклу к груди и повернулся ко мне спиной. Тогда я еще раз повторил свое требование серьезным тоном: „Конрад, ты должен немедленно отдать куклу Кристль, я этого хочу“.

Тогда он с размаху швырнул куклу девочке прямо под ноги.

Боже, как я испугался! На мгновение мелькнула мысль, что даже если бы пала моя лучшая корова, это не вызвало бы у меня такого страха. Я не позволил Кристль поднять куклу и велел сыну самому сделать это. „Нет! Нет!“ — закричал Конрад. Тогда я принес розги и показал их ему. „Подними куклу или я ударю тебя“, — пригрозил я. Ребенок по-прежнему упорствовал: „Нет!“

Я замахнулся, уже хотел ударить его, и, надо же, это увидела моя жена. Она закричала: „Прошу тебя, не надо, ради Христа!“

Я как бы оказался меж двух огней и после короткого раздумья поднял куклу, отвел ребенка в другую комнату, запер дверь, чтобы жена не могла войти, швырнул куклу на пол и медленно, подчеркивая каждое слово, произнес: „Или ты поднимешь ее, или я ударю тебя“. Но мой Конрад по-прежнему, как заведенный, твердил: „Нет, нет, нет“.

Я ударил его легонько, но это не подействовало.

И только когда я хорошенько выпорол его, он поднял куклу. Я взял его за руку, отвел обратно и приказал: „Верни куклу Кристль!“ Он повиновался.

Затем он с плачем бросился к матери и хотел было зарыться головой в ее колени. Но у моей жены хватило ума оттолкнуть его со словами: „Убирайся прочь и не приходи, пока не исправишься!“

Правда, она сказала это со слезами на глазах, и потому я попросил ее уйти. Конрад еще покричал полчаса, а потом более-менее успокоился