С возвращением баяна словно вернулось и прошлое. Веселые молодые дни до войны, служба на «Славном», лихая жизнь на «пятачке»; там не знаешь, что ждет тебя через час, а возьмешь в руки баян — и ни войны, ни немцев, до которых можно доплюнуть, — поет душа. Может, потому и доставили ребята инструмент в госпиталь, что понимали — нет без него жизни старшине Лешке Поморцеву.
Играл, изливал душу на баяне Алексей в дальнем углу бывшего институтского парка. Собирались вокруг раненые. Кто на костылях, кого приводили товарищи, кто добирался на собственных. Слушали Алексея, сколько позволяло время, а стоит подняться — просили: «Поиграй еще, кореш».
До холодных дней, пока не затворили на замок двери в парк, терзал Алексей баян. С заморозками снова явилась нестерпимая тоска. В помещении играть позволяли редко. Меж тем он окреп. Мускулы снова затвердели под кожей. Если бы не нога… Были дни — походит, походит Алексей, а потом лежит, корчится от боли, не рад белому свету.
А сильней болей была все та же тоска. В ноябрьские дни, когда стало чуть полегче ходить, решился на отчаянный поступок. Уж очень нестерпимым сделалось бесконечное пребывание в госпитале. Захотелось ухватить вечерок настоящей жизни, а там — хоть амба!..
Неподалеку от Фонтанки, где находился госпиталь, как помнил Алексей, против цирка, жила его знакомая Зоя. В последний раз встречались — уже началась война. Прощались под лай зениток, паливших в чистое желтое небо. Такого не забудешь. Адрес Зои он запамятовал, а так на глаз запомнил и дом, и лестницу, и дверь в квартиру. «Вот бы навестить!..» Знал Алексей, многих, ой как многих недосчитался Ленинград с той белой ночи, но отчего-то верил — выжила его знакомая. Жива и здорова и, вполне возможно, проживает на прежнем месте. Мало ли людей осталось… Куда как больше, чем померло. И решил Лешка в предпраздничный вечер, когда будет и в госпитале свое веселье, сбежать часа на два-три, провести время. Авось и не заметят.
План был задуман хитро. Другие слонялись по госпиталю в тапочках. Им бы надо еще найти обувь. А у Алексея обувь была при себе.
Вечером, когда передавали доклад из Кремля и все устремились к репродукторам, удалось стянуть из гардероба едва налезшую ему женскую шинель и чью-то шапку. Шинель надел поверх госпитального халата. Презрев столь неподходящий для военного моряка вид, вылез в окно уборной и спустился на мокрый снег. Крадучись, как вор, пробирался вдоль зданий набережной. Хромая, пересек скользкие камни на подъезде к мосту. Вот и знакомый дом. Теперь во двор, налево, третий этаж…
Не сразу решившись — мало ли что может быть, — дернул ручку допотопного звонка. Электрический не работал.
Услышал шаги. Дверь широко распахнулась.
Ну и повезло!
Она!
Стояла о приготовленной для кого-то улыбкой. В синем крепдешиновом платье, с ожерельем на шее. Причесанная, пахнущая духами. Увидев его, отшатнулась, но, видно, узнала.
— Здравствуй, Зоя!
— Алексей, ты?! В таком виде, откуда?
— С того света, на часок, на побывку.
Шепотом наскоро объяснил, как ловко удалось улизнуть из госпиталя.
— С ума сошел! Как же можно! Ты же врачей подведешь…
Пытался объясниться.
— А ну их… скука заела. Мочи больше нет…
— Нельзя, нельзя!.. — как-то излишне напористо заспешила Зоя. — Тебе надо назад в госпиталь… Я провожу, буду заходить. Я же не знала, что ты рядом… — Видя, что он не собирается отступать, продолжала: — И потом у меня гости — лейтенанты. Узнают — все равно направят. Будет хуже…
Как дурацки ни выглядел Алексей в своем наряде, в женской, не по росту короткой шинели, в белых больничных штанах, наспех заправленных в невероятные ботинки, а посмотрел он на свою бывшую подругу так, как смотрел на новичков перед очередной «психовой» атакой фрицев.
Скрипнула где-то дверь, в переднюю прорвались звуки танго, хрипел патефон, громкий мужской смех, звон разбившейся рюмки. Значит, не врала — гости… Из коридора выскочила раскрасневшаяся девушка.
— Ах!
— Маруся, — полушепотом проговорила знакомая Алексея. — Принеси мое пальто. Потихоньку… Займи их, я скоро… И стопочку водки с чем-нибудь. Человеку необходимо согреться.
— А-а, согреться?! Благодарю за заботу.
Алексей рванулся к двери и с сердцем захлопнул ее за собой.
Слетел с лестницы, слышал, сверху кричали:
— Алексей, Алеша!.. Алексей!
Он не ответил. Эх, сказал бы он ей сейчас! Неудобно было орать на всю лестницу.
В госпиталь вернулся нахально — с парадного хода. Переполох был первостатейный. Полковник — главный врач — сгоряча грозил трибуналом. Чудак человек, разве страшен Лешке трибунал!.. Хоть в штрафники… Но шумел полковник, наверно, больше для острастки других. Алексея никуда не таскали, и фортель его остался безнаказанным.
В феврале сорок пятого с военной медициной было покончено. Из госпиталя выписали. Раздумывали недолго — списали «вчистую». Пробовал было просить, чтобы оставили. Он электрик и без ноги на флоте не оказался бы балластом. Не согласились. Разъяснили, как маленькому, — войне и так скоро конец, а он парень со специальностью. Дела и в тылу достаточно. В общем, выписали пенсионную книжку — греби, моряк…
Форму, хоть ладно, вернули. Рад был несказанно. Могли бы ведь выдать и солдатское. Алексей застегнул бушлат на медные пуговицы, вскинул на плечо баян. Через два дня с ордером на жилплощадь в кармане хромал по Невскому, отыскивая улицу, где надо было жить дальше. Думал он тогда сперва малость отдохнуть от пережитого, потом куда-нибудь на работу, забывать понемногу о проклятой войне.
Но нет, она не забывалась.
Обиженным обосновался Алексей на новом месте. Обозлен был на весь мир. На немцев — ну, гады!.. На врачебную комиссию — списали все-таки, канальи… На женщин… И соседи в квартире не приглянулись ему с первого взгляда. Ползают людишки, как мыши в норах. Пробовал пойти на работу, да долго не протянул. Не по его характеру. Ему ли, кто три года под пулями презирал смерть, теперь трястись затемно в трамвае, стоять в обеденный перерыв в очереди в столовскую кассу, вырезать — будь они неладны — талоны на карточках, до вечера томиться в цехе?!
Сославшись на боли в своей культе, с завода уволился и больше никуда поступать не стал. Как проживет — не задумывался. Считал, будь что будет, и это все равно не жизнь. Приходила ему порой мысль — не лучше ли было сложить голову на «пятачке», как многие его дружки, чем так прозябать дальше?
Квартира, в которой до недавнего времени оставались одни женщины, а теперь жили еще двое мужчин, была им полностью терроризирована.
Немало их, таких вот моряков и бывших сухопутных солдат-инвалидов, слонялось в те дни по израненным улицам Ленинграда. Суетились на толкучках и при рынках, беспробудно пили; охмелев, нещадно дрались, пускали в ход и костыли. Хрипло ругались и кричали всякому, кто пытался их урезонить:
— Ты бы не здесь давал! Ты бы там давал!..
И посылали вдогонку отборный мат.
В те дни и в самом деле казалось, что уже никогда не избавиться этим искалеченным душам от их беды. С обидой и беспричинной злобой поглядывали они на тех, кто вернулся с войны целым. Словно и те были в чем-то виноваты.
В квартире он поднимался последним.
В десять, а то и в одиннадцатом часу распахивалась дверь из ближайшей к черному ходу комнаты. В кухне появлялся по пояс голый Алексей. Он был одет в лоснящийся от времени матросский полуклеш. Бахрома снизу над ботинками тщательно подстрижена. Похрамывая, чуть раскачиваясь, шел к раковине и отворачивал кран в полную силу. Кран в квартире зимой никогда не заворачивали до конца. Завернуть кран в морозы — значило поставить жильцов под угрозу остаться без воды. О том всякому, кто подходил к раковине, напоминала краткая надпись на прибитой к стене картонке. Не закрывать крана было, кажется, единственным квартирным правилом, которое выполнял Алексей.
Отвернув кран до предела, Алексей начинал мыться. Брызги летели во все стороны. Мокрыми становились стена и пол вокруг раковины. Мылся старательно, долго и отчаянно. Мылился первым попавшимся под руку мылом, если его кто-нибудь неосторожно оставлял. Не было мыла — мылся и так, но тогда еще дольше. Шея и лицо его при этом сперва розовели, а затем становились пунцовыми. Мускулы на лопатках словно совершали какой-то сложный танец. Татуировка — меч, разбивающий фашистскую свастику, — густо синела на правом предплечье. Потом он прикручивал кран, запрокидывал голову назад и, широко расставив ноги, с силой приглаживал назад волосы, почти черного от воды цвета.
Если в эту минуту в кухне кому-нибудь случалось быть, с Алексеем здоровались, и он ответно кивал на приветствие. С утра он бывал тихим. Однако сам предпочитал находиться на кухне в одиночестве и, когда его заставали моющимся, сокращал процедуру, чтобы поскорей убраться в свою комнату.
Проходило немного времени, и квартира наполнялась звуками баяна. Мелодии одна за другой обрывались так же внезапно, как и начинались. То ли проверяя репертуар, то ли разминаясь, Алексей добрый час испытывал терпение соседей, нещадно гонял свой проверенный инструмент.
Вдоволь наигравшись для души, он уходил из дому. Во втором часу пополудни покидал квартиру с черного хода. С парадной ходить не любил. Тот, кто в эти минуты находился в квартире, слышал, как сперва затихал баян, потом доносились тяжелые шаги и звук захлопнувшейся двери на лестницу.
Хромая, он спускался вниз. Причесанный и чистый, в застегнутом до горла бушлате, с баяном на плече, проходил двор и терялся в тени тоннеля. На улице сворачивал вправо и шел в сторону от Невского.
Так было каждый день. Куда уходил Алексей, в квартире не знали. Да никто его о том и не спрашивал.
А шел он в пивную-полуподвал в Кузнечном переулке. Там его ждали. Приходил туда, как на работу.
Началось это вскоре после того, как распрощался с заводом. В квартире Алексей скучал. От скуки однажды и забрел с баяном в пивную на Кузнечном. Мраморные столики, оставшиеся с довоенного времени, были почти все свободны. Алексей, уселся в углу в одиночестве. Заказал водки и пива. Закуски не брал. Чтобы получить закуску, надо было вырезать талон из продовольственной карточки, а карточка у него была давно «съедена». Выпив, вынул из футляра баян, стал негромко играть песню за песней. Играл для себя, задумчиво и печально. Белели кнопки баяна, в такт с музыкой раскачивалась эмблема морского электрика — красные, потускневшие молнии в кругу — на рукаве бушлата. Какая-то подвыпившая личность с висячими усами, в поношенной офицерской шинели без погон, подсела к столику со своей недопитой кружкой пива.