Сказал, повернулся и пошел в свою комнату. Закрыв двери, услышал, что в кухне затихли, да и как было не затихнуть… Женщины переглядывались — что же это такое происходит с беспокойным жильцом?
С Алексеем и вправду происходило нечто необычное.
Галкин сдержал свое слово. Неделю Алексей уже работал на хлебозаводе. Дежурный монтер-электротехник было его звание. Сгодилась приобретенная на флоте специальность. Ой, как еще сгодилась! И сам прежде не думал, что так может получиться.
Но до чего же было непривычно с утра не валяться на койке, а спешить на работу, идти в темный еще час по скользким, тускло освещенным улицам, вешать свой номерок и шагать через двор, а потом в дежурную, принимать смену… Жил он до сих пор в свое удовольствие — что захочу, то и делаю. А тут не успевал подняться в «дежурку», как уже вызывали. Нужен монтер то в один цех, то в другой, то в управление. И скакал Алексей по лестницам с чемоданчиком, которым на время снабдил его напарник.
Электрохозяйство было старое. Лишь кое-где проводку успели заменить, а так многое держалось, что называется, на честном слове. Горит свет, и ладно. Алексей к такому на флоте не привык. Вступал он в споры, требовал материалы. Были — давали, не было — выкручивайся, как хочешь, сам. И он научился выкручиваться. Что удавалось, чинил добротно и обстоятельно, как там, на флоте, когда от ремонта порой зависела и сама жизнь. За несколько дней новый монтер, бывший морячок, понравился и начальству, и тем, кто его узнал на заводе. Работали тут все больше женщины. Старые, пережившие голод работницы и молодые девчата из деревни или демобилизованные. Вскоре он заметил — иногда его вызывали, можно сказать, зазря. Позовут девчонки и скажут: «Погляди, пожалуйста, искрит вроде у нас…» Он посмотрит. Ничего не искрит. Тогда стал понимать — звали из озорства, желая поглядеть на него, что ли… Решил он такие штучки пресечь в корне. Однажды сказал заигрывающим с ним девчатам: «Ничего тут нет. Одна трепотня. Еще раз напрасно вызовете — гореть будете, не приду».
Поймал себя на мысли вскоре, что на кого ни посмотрит из заводских молодых женщин, невольно сравнивает их с Аней, и всегда в ее пользу. Аня лучше, так думалось постоянно, и вообще, черт знает почему, о ней думалось все время. Идет он утром по переулку, навстречу спешат навьюченные бидонами молочницы, а он думает о ней. Стоит на стремянке где-то под потолком, зачищает концы для соединения — и опять мысль: «Где же она, куда делась?» В столовой сидит в ожидании щей, жует свежий хлеб, а в голове опять Анька и тот, будь он неладен, вечер, когда он поднял шум… Гнал он ее из головы, хотел забыть. Нет, не получалось. Думалось о ней и денно и нощно. Сам не понимал. Никогда еще такого с ним не случалось. И тревожное приходило в голову. Ну а если она совсем не вернется, съехала с квартиры? Не найти ему ее. А возможно, и вообще она с другим. Становилось от этих мыслей не по себе.
Но еще хуже бывало дома.
Лишь оставался у себя в комнате — только и прислушивался. Хлопнет дверь с лестницы — не Анюта ли это вернулась? Придет Алексей домой с работы и снова слушает, нет ли ее у себя, а может, она приходила, пока его не было. Появилась в ту ночь, когда он поднял аврал, и с тех пор снова исчезла. Спугнул он тогда их с подружкой, как пташек.
Пробовал в такие минуты опять взяться за чтение, но не читалось. Вынимал из футляра баян — редко стал брать его в руки, — пробегал пальцами по кнопкам, да что-то не игралось. И баян опять укладывался в футляр.
И такая вдруг брала тоска, хоть беги, было бы куда бежать. И понимал тогда, что лишь один человек мог бы сейчас его понять. Отругать за дурость, а потом простить и приласкать, позабыв старое. Была этим человеком Анька — Анюта. Ну разве не порадовалась, не улыбнулась бы тому, что поставил он себе заслон на пути в полуподвал на Кузнечном и носится с утра с контрольной лампой по хлебозаводским цехам?
А тут еще подкатило.
С чего это началось? Ведь, кажется, совсем позабыл о своей прежней деревенской жизни, а тут… С тех пор, как тогда вдохнул запах печеного хлеба, будто такого же, с горячей ломкой горбушкой, которого ждал от матери, когда она пекла хлебы. Не давали покоя, все вспоминались Анькины слова: «Мать у тебя есть?» И стыд. Казалось, совсем потерянный стыд врезался в душу. Как же он так? Словно и не было у него никого на свете, кто о нем думал. Мать. Она-то как же? Может, ждет его не дождется. В деревне, верно, его уже схоронили. Числят в пропавших без вести. Не один он такой оттуда. Но мать не числит. Мать, понятно, надеется, что жив. Глядит, наверно, в окошко на хромого почтаря дядьку Филарета, нет ли ей чего от Алешеньки, а он вон тут здоровехонек.
Здоровехонек?!
Потому ведь и не писал ничего, что считал себя теперь к делу негодным. Со злости тогда перестал посылать домой бумажные треугольники. Не хотел возвращаться инвалидом. Вот, если б с победой, как старики говорили: грудь в крестах. А такой… Кому он был нужен такой? Только чем дальше шла жизнь, тем все больше понимал Алексей: а ведь нужен еще, нужен. Вон и на хлебозаводе оказался нужен, и еще как! Кто его уверил в том, что он человек конченый? Не Санька ли Лысый? Нет, тот говорил, из инвалидности можно свою выгоду извлечь. У Саньки это, как и все, по-подлому. С Санькой было теперь отрезано навсегда. Ну его к чертям! Видеть его хитрой рожи больше не хотелось.
И опять думалось: «Мать-то, конечно, ждет».
Как-то вышел у них разговор с Галкиным. Встретились в обеденный перерыв в столовой. Сидели за одним столом. Оба ели винегрет. Небогатый был выбор закусок в заводском буфете. Зато хлеба уж давали достаточно.
— Ну, как работается? — спросил Глеб Сергеевич, когда с винегретом было покончено. Ждали, пока им принесут суп.
— Работаем, — отозвался Алексей. — Делаю, что положено.
— Не трудно?
Алексей искренне засмеялся:
— Чего же тут трудного? Ржавые ящики с рубильниками на новые менять. Это, Глеб Сергеевич, нам не задача.
Помолчав и о чем-то подумав, Галкин сказал:
— Завод наш — один из городских первенцев. Год-два, и начнем его переоборудовать. Придет время — перейдем на полную автоматику. Никакие кренделя тогда никто здесь руками не станет лепить. Идет уже о том разговор. Назначена специальная комиссия.
Принесли суп. Ели молча. Алексей опростал тарелку быстро. Галкин помедленней. Когда и его тарелка опустела, продолжал, как бы вернувшись к прерванному разговору:
— Я вот к чему. Хотел сказать, что тогда, после реконструкции, все у нас будет электрифицировано. Самая главная фигура станет здесь электрик.
— Высокой квалификации понадобятся люди, — согласился Алексей, понимая, что речь идет об инженерах и техниках. Хотел этими словами объяснить, что, разумеется, он тут ни при чем. Его дело скромное — монтерское.
Но Галкин, оказалось, начал разговор неспроста. Поднял голову, поглядел в упор на Алексея и спросил:
— Где же мы возьмем этих, высококвалифицированных, с улицы позовем, что ли? Свои кадры нужны.
Вместо ответа Алексей пожал плечами, а про себя подумал, что Галкин-то вовсе был не таким замкнутым, как показался ему поначалу в квартире.
— Сколько тебе лет, Алексей?
Он называл его на «ты», и получалось это у Глеба Сергеевича как-то естественно. На «ты» обращались к нему и другим ребятам на фронте их командиры, и не было в том ничего обидного. Даже так считалось: если заговорил вдруг комбат с тобой на «вы», что-то тут, значит, неладно. Чем-то он недоволен. Неспроста это «вы» появилось, хоть и было уставным. И потому сейчас обращение Глеба Сергеевича на «ты» обрадовало. Повеяло чем-то знакомым, уже позабытым. Алексей поспешно ответил:
— Двадцать пять. Двадцать шестой уже…
Галкин улыбнулся, потом опять стал серьезным и, как бы думая о чем-то своем, продолжал:
— Квалификация у тебя, конечно, есть. Монтер ты, говорят, хоть куда, только что же тебе на том останавливаться… Жизнь теперь, после войны, пойдет… За ней лишь поспевай.
Алексей понял — вон куда клонит.
— Так у меня же образование… — несколько растерянно продолжал он. Но Галкин, казалось, только того и ждал.
— Ну, понятно, образование у тебя невысокое, — закончил тот как бы за Алексея.
Потом поговорили еще о разном. Когда Галкин поднимался из-за стола, он, будто невзначай, бросил:
— А что касается образования, так оно во сне не приходит, а голова у вас, Алексей Прокофьевич, на плечах, и, по-моему, ничего голова.
Так и разошлись. Больше между ними в те дни разговора не было, хоть встречались в квартире. Но сказанное Галкиным не забывалось. Нет-нет да и подумывалось Алексею, верно ведь сказал сосед: голова — не нога, голова у него в порядке, и руки тоже действуют как надо. Что, если и верно взяться без дурости за ум, пойти получиться?.. Может, и не поздно еще? А сумеет ли, вытянет ли он? Ведь отвык учиться… С кем бы посоветоваться? И опять подумалось об Ане. Будь бы она здесь, рядом, она бы уж обязательно рассудила, что делать. Чуткая она, умная…
Но Ани не было.
Пришел день. Алексей решился написать письмо домой.
Не мог больше молчать. Получалось — словно скрывался. Возвратится ли он к себе в деревню, съездит ли на побывку — неизвестно, но о том, что жив и здоров, написать время настало. Тем более что теперь он при деле и на инвалидное положение жаловаться нечего. Демобилизовался, дескать, работает, как другие, и все тут.
Зашел как-то на почту и купил несколько листков почтовой линованной бумаги. Жесткая была бумага, сине-серого цвета. Не письма писать, а селедку заворачивать. Но другой бумаги не продавалось. Ладно, решил, сойдет и такая.
Взял и конверт с маркой. Хотел тут же присесть за стол рядом с другими. Писали люди куда-то письма. Но, подумав, на почте этого делать не стал. Что и как написать, сразу и не сообразишь. Сложил листки пополам, меж ними конверт, чтобы не мять ни того ни другого, и понес все это почтовое хозяйство домой.
Алексей попросил у Марии Кондратьевны чернил и ручку. Знал, что старуха получает письма и сочиняет на них ответы.