Не спалось. Протерев ладонью немытое, запотевшее стекло, я смотрел на убегавшие огоньки города, в котором, как думалось мне, знал все.
Вятка навсегда уходила в прошлое. Грусти не было. Что такое город детства, я не знал. Я и понятия не имел о том, как будет мне потом дорог город, где я впервые увидел синий простор бесконечно разлившейся весной реки, где услышал первый гудок парохода и где однажды ощутил аромат расцветшего в палисаднике куста сирени. Не знал, что годы и десятилетия будет помниться морозная зима, растаявший снег в валенках и первый класс в школе, где еще стояли, наверное с полвека не сдвигаемые с места, кафедры прежней гимназии, а на стене висел перевитый красными и черными лентами небольшой печатный портрет Ленина.
Поезд подошел к Котельничу, и вскоре перед моими глазами поплыла величественная белая лестница. Широко раскинувшись, она поднималась к окнам вокзала. Яркий свет падал на ступени, которые мраморно розовели отраженными огнями.
Это было последним удивительным видением вятской земли. Вскоре за окном уже не стало ничего, кроме мути непроглядной осенней ночи. Мной завладели неясные, влекущие мечты о будущем. Мы ехали в загадочный для меня далекий город на другой, незнакомой реке. Там ждал нас отец, уже снявший квартиру в пригороде.
Прошло немало лет. Задумчивый в своей увядающей красе Павловск, хмурый и прекрасный Ленинград, четыре года войны, памяти о которых хватило на всю жизнь. Потом снова Ленинград, сперва израненный и угрюмый, а затем — словно умытый, зазеленевший листвой на улицах, где прежде ее не было, и помолодевший. Только через тридцать лет после той мглистой ночи за окнами вагона я снова ехал в Киров, как уже давно называлась привычная для меня старая Вятка.
Скорый поезд, мерно постукивая, шел в сторону детства. С каким нетерпением я ждал встречи с белой лестницей! Ну вот наконец и Котельнич! Но что это?.. Мраморная красавица оказалась деревянной лестницей в два марша, ступеней в двадцать. Вовсе не такая широкая, как запомнилась, была она серой от времени, с перилами — крест-накрест сбитыми перекладинами. Выглядела совсем обыденно, да ни на что иное и не претендовала кроме того, что служила подъемом к скромному, возвышавшемуся над платформой вокзалу.
Трудно развеивалось сказочное видение прошлого. Но опять пролетели годы, и опять я вспоминаю ту поразительную лестницу и снова хочу верить — она была.
Вятка долго не расставалась со мной, еще несколько лет говорившим быстро, с особым вятским мягким оканьем, с непременными многократными повторами: «Я-то, ты-то, они-то…» Меня и в школе долго называли Вяткой: Не по-ленинградски мы с младшим братом Димой носили шубки на черном бараньем меху. По-вятски у нас дома готовили пельмени и ели блины с мороженым молоком. Запах кожи и дегтя до сих пор будит во мне воспоминания о шорных лавках и торговых рядах с настежь, как ворота, растворенными железными дверьми. Там в начале каждого лета нам всем покупали пахучие сандалии. И, хотя нас было четверо, от одного к другому сандалии не переходили. К осени протирались их подошвы до дыр.
Всю мою жизнь мне сопутствуют чудом уцелевшие в блокаду картины вятского художника Демидова, чье имя с каждым годом все больше и больше обретает законное признание.
Далекая полузабытая Вятка напомнила о себе на третий год войны, когда уже позади оставались дымные дни Сталинграда, бои на берегах реки Миус и город Новочеркасск, где в городском саду схоронили мы нашего горячего комбрига полковника Аксючица.
Не помню, в каком украинском селе вечером сидел я в помещении класса, в котором почему-то осталась всего одна парта. Не очень удобно за ней устроившись, составлял при свете керосиновой лампы списки солдат из прибывшей маршевой роты, годных для службы в саперах.
Большая прокуренная комната гудела голосами парней и дядек в еще не обношенных, топорщащихся шинелях, со свеже-зелеными, непотертыми вещмешками за плечами. Пахло смесью едкого дыма махорки, обильно смазанных кирзовых сапог и соленого солдатского пота прошедшей не один километр роты.
Я уже заканчивал список. Узнавшие, что их «пишут в саперы», отходили довольные. Как-никак сапер есть сапер, не пехота!
И вот в эти минуты проскрипела и хлопнула дверь из коридора. Невидимый в дыму, тот, кто вошел, прокричал:
— Вятские-то есть?!
В услышанном не было ничего удивительного. На войне, где только собирались не перезнакомившиеся между собой солдаты, повсюду искали они земляков. Встреча на фронте со «своим», рязанским или омским — пусть и жили они до тех пор лет по тридцать, не подозревая о существовании друг друга, — рождала успокоительное сознание того, что ты здесь не одинок. Рядом «наши», «свои» — будто родные и близкие.
На возглас, послышавшийся от двери, никто не отозвался. Тогда тот же голос уже со слабой надеждой переспросил:
— Вятских-то что, кировских, или нету?
Меня словно толкнуло. Ведь все-таки я был хоть и давним, но земляком вопрошавшего. Я крикнул:
— Есть!
Толпившиеся у двери вновь прибывшие расступились, и вперед вышел солдат небольшого роста с красным, обветренным лицом. Совсем молодой, скуластенький, с широким, но небольшим носом. Щурясь на свет лампы маленькими, поблескивающими глазами, он еще раз окинул классную комнату, хотел увидеть, кто же откликнулся.
— Который тут наш, вятский?
— Я!
Глаза солдатика расширились. Он посмотрел на меня удивленно и немного недоверчиво. Видно, не ожидал, что земляк, с которым он надеялся по-свойски поговорить, окажется командиром.
— Вы, товарищ старший лейтенант? — неуверенно переспросил солдат, часто мигая.
Я подозвал его к парте, в свою очередь спросил:
— Из вятских, значит?
— Точно, из кировских. Халтуринские мы, — он назвал деревню, из которой был призван, и добавил: — Не слыхали?
— Нет, не слышал.
— Понятно, а вы откуда, товарищ старшой?
— Из самой Вятки. Из Кирова, конечно, по-нынешнему. Но не теперь, давно, — проговорил я, несколько смутившись своего, в общем-то, самозванства.
— Из городских, значит. Ну, ясно.
Он явно был разочарован. Хотелось, наверное, обменяться деревенскими новостями, а тут не свой брат колхозник, а человек из города, да еще офицер. Чтобы у него не закрались сомнения в том, что я вообще не кировский, не вятский, я продолжал:
— На Профсоюзной мы жили. У верхнего рынка. Бывал в Кирове, знаешь?
— Как не знать! С дедом репой там торговали. Только того рынка теперь нет. Дома там стоят.
— Может быть. Я давно не был. Еще на Карла Маркса жили. Где деревянный театр.
— Ноне театр каменный. Здоровенный, — поправил он меня. — Бываем в центре. Приходится. А репы сейчас мало садим. Спрос на нее малый. Хлеб, хлеб все боле.
Я знал вятский ржаной хлеб, но теперь, оказалось, растили и пшеницу. Разговор у нас не получался. Я спросил у солдата, как живут в его крае, и он отвечал, что жили сносно, да вот… война. Мужиков в деревне не осталось. Понаехали эвакуированные — понятно, сплошь женщины. Был он солдат обстрелянный. Возвращался на фронт после ранения из тылового госпиталя. Сумел побывать и дома. («Да зря… Только лишние слезы».) Хотел найти свою часть, но найти не удалось. Я спросил, не хочет ли в саперы. Солдат, не раздумывая, отказался.
— Специальность у меня — пулеметчик. В пулеметную роту пойду.
Сказал это с какой-то гордостью. С будто бы некоторым превосходством. Так говорят про себя мастера, любящие свое дело. Был он неказист, но я догадывался — передо мной малый умелый. В саперах такие — клад. Его военная специальность была из самых опасных. Ну а сапер? Тут как повезет. Но вятский мой земляк об опасности сейчас не думал. Его учили на пулеметчика. Пулеметчиком он уже воевал и, не было сомнений, успел хватить лиха. И вот снова шел в пулеметчики, не ища на войне чего-то внушающего надежду, что останешься жив и здоров.
И тут я вспомнил удивительных умельцев, вятских крестьян-кустарей, которых так ценил мой отец. Вспомнил этих быстро говорящих мужичков, с хитринкой в глазах, творящих просто чудеса из березы и капа.
Земля, на которой они жили, считалась малоурожайной, и семью тут кормили скорей кустарным промыслом. Но они были хлебопашцами, эти удивительные подельцы чудо-шкатулочек, и крестьянский труд считали своим кровным делом. И пусть своего хлеба им хватало едва до весны — кормилицей своей они называли землю и от нее не отрывались. Растить хлеб, сколько бы его там ни доставалось, было их давним призванием, от которого они не отступали, как бы ни были искусны в кустарщине.
Истинным вятичем был и этот халтуринский пулеметчик. Тосковал он по земле, а на войне делал то, чему тут его научили.
Я угостил солдата папиросой. Нас — офицеров — ими уже снабжал военторг. Пулеметчик взял папиросу с приметной осторожностью. Подхватил ее из пачки короткими, как бы вырубленными из сучков пальцами, но такими, видно, ловкими, что они могли делать и самую тонкую работу.
На прощание он сказал:
— Утробины наша фамилия.
Мы расстались. Деревни я его не запомнил. Не знаю, довоевался ли, остался ли жив этот халтуринский солдат. Ведь шел еще только третий год войны. С тех пор с «нашими», вятскими, встречаться на фронте больше не привелось.
Живой памятью о вятской земле сорок с лишним лет оставалась в нашей семье бывшая моя с младшим братом нянька, позже ставшая нам всем близким человеком. Неграмотная крестьянка из деревни Педуново Яранского уезда, удивительно смекалистая нянька приняла меня на руки в восемь месяцев. Шли годы, мы оказались в Ленинграде. Нянька Агафоновна сделалась членом семьи, не расставаясь с нами до последних дней своей жизни.
Поступив к нам до февральской революции, по рекомендации каких-то поляков Виржинских, она была стойка в своих привычках. Еще в Вятке, а потом в Павловске и Ленинграде мама упорно боролась за то, чтобы Агафоновна не называла ее «барыней». Давалось это няньке трудно. Ведь «у людей» она начала жить давно, отданная в услужение почти ребенком. Сперва жила в чиновничьей семье в Котельниче, а потом уж в горничных в губернско