Далеко ездить приходилось редко. Азарт, бывало, сотней своих широких шагов домчит экипаж до края города. Мама посмеивалась над очередным отцовским увлечением и называла Азарта «нашим Холстомером».
Но мне было не до смеха. Я глаз не мог оторвать от рысака, которого успел нарисовать уже десятки раз. Стоило Незамутину подать коляску к конторским дверям, как я был уже тут как тут и, замерев, смотрел на коня и всю его упряжь.
Ожидая выхода отца, Незамутин браво сидел на широких козлах. Его огненная борода торчала вперед. На меня Незамутин не обращал ни малейшего внимания, Но я терпеливо ждал. Вот сейчас выйдет отец, я попрошу взять меня с собой. Попрошусь так старательно и жалостливо, что он махнет рукой и кивнет в знак согласия.
Улыбка еще не сходила с лица папы, а я, кинувшись в пролетку, уже забивался в угол мягкого сиденья, чтобы рядом с ним лететь по булыжной мостовой.
Но Незамутин пробыл в кучерах недолго. Вместе со своей татарской семьей он уехал на Волгу, на родину. Азарту нашли другого кучера — выходца из донских казаков, доброго усача Владимира. Для коня началась новая и мало похожая на прежнюю жизнь. Владимир стал для Азарта другом. По двору недавно столь норовистый жеребец прогуливался без поводка, идя за кучером, как преданный пес. Раньше, когда Азарта впрягали в оглобли, вместе с Незамутином в том участвовали еще два конюха. Владимир преспокойнейшим образом справлялся один. Теперь уже рысак и его кучер никого не приводили в трепет.
С Владимиром дружил и я. При Незамутине о таком не могло и мечтаться. Я порой ездил на козлах рядом с кучером. И — подумать только! — иногда он давал мне подержать вожжи Азарта.
Да, мне повезло, но отец считал, что Владимир испортил Азарта. С добряком кучером он-де утратил свой рысистый кураж. И вида у выезда прежнего не стало. Владимир сидел на козлах в чесучовой куртке и брезентовых сапогах. На голове белая фуражка. Так было летом. Но нечего было надеяться, что он зимой наденет кучерской цилиндр. Впрочем, и отец, к тому времени занятый по горло производственными делами, утратил интерес к лошадям и коляскам.
Дальнейшая судьба Азарта была грустна. В Вятку начали поступать машины, да и никто, кроме моего отца, потом не решался ездить в графском экипаже. С годами Азарт превратился в обычную разъезжую лошадь. Рысака, которого некогда кормили специальным сортом овса, теперь можно было видеть за городом на выгоне, пасущегося по соседству с обыкновенными рабочими конягами.
В годы, о которых идет речь, дела на фабрике шли успешно. Молодая Советская республика по призыву Ленина училась от мала до велика. Нужда в школьных пособиях была огромна. Производство их в Вятке расширялось. Отцу доверили его полностью. Он был единоначальником. «Красного директора» из выдвиженцев — рабочих, которых тогда ставили на каждое крупное предприятие, — на нашей фабрике не было.
Отец часто ездил в Москву. В Наркомате просвещения отца знали.
Время в красной столице было трудное. С продуктами приходилось тяжело. А в Вятке голода не было никогда. Правда, то, что существует белый хлеб, я узнал лишь лет в семь. До того, довольствуясь вятским ржаным, и не подозревал, что на свете есть булка.
Снаряжая отца в Москву, ему собирали большую плетеную корзину с продуктами. Укладывались завернутые в промасленную бумагу куры, крутые яйца, сваренная в соленой воде говядина и прочие продукты, годные для долгого хранения.
Возвращался он похудевший, деятельный, полный столичных впечатлений. Я просыпался от звуков его громкого голоса. Он рассказывал маме об успешных делах, о том, что успел побывать и в театрах. Слышались, сразу запомнившиеся слова: «имажинисты», «Вахтангов», «Турандот», «Мейерхольд»… Последнее имя меня почему-то особенно занимало. Мейерхольд!.. Мне тут представлялось что-то взъерошенное, морозно-холодящее.
Известно, какой бурной жизнью, борьбой течений, спорами, ниспроверганием привычного и утверждением всяческого новаторства жила в те годы творческая интеллигенция столицы. За московскими и петроградскими спорщиками тянулись и кое-где в провинции.
До Вятки новые течения доходили в малой степени, но увлечение искусством было немалым.
Фабрика учебных пособий тут была впереди.
В центре нового здания, на втором этаже, помещался клуб с маленькой, одетой в сукно, сценой. Дверь со сцены вела в контору, в которой во время представлений устраивалась артистическая.
На этой сцене выступали звезды местного театра. В голодные годы в Вятку съехались значительные артистические силы. Драматические актеры, певцы, музыканты. Помню, какая-то балерина изображала на клубной сцене умирающего лебедя. Пели отличный баритон Еремин и лирическое сопрано Роза Изгур. Будущий профессор Ленинградской консерватории пианист Мервольф давал концерты..
Но «представляли» и свои. Играли спектакли служащие фабрики. Был и свой премьер — счетовод. В «Без вины виноватых» он играл Незнамова. В самом конце спектакля распахивал белую косоворотку и обнажал грудь с медальоном. Агафоновна, которая, сидя в первом ряду, держала меня на руках, в этом месте обливалась слезами. Много лет позже, увидев пьесу Островского в кино, она заявила:
— Нет. В Вятке лучше представляли, чувствительней.
Когда по республике прокатилась триумфальная слава «Потопа» в Первой студии МХАТа, «Потоп» Бергера ставили повсюду. Ставили и у нас на фабрике. Из этого спектакля не запомнилось ничего, кроме того, как во входных дверях в бар сталкивались два его завсегдатая.
После представления «Потопа» мы с моим тогдашним приятелем — сыном истопника Подвальским Петькой — решили повторить «Потоп» своими силами.
Сцену и декорации соорудили из каких-то оставшихся непокрашенными оконных рам. Театр у нас был летний, открытый, на краю фабричного двора. «Швиштакль» — так Колька произносил это новое для него слово — мы намеревались сыграть вдвоем. Других исполнителей, видевших «Потоп», не нашлось. Мы уже начали репетировать момент встречи двух любителей выпить. Эту яркую сцену мы изображали примерно так:
— Здравствуйте!
— Здравствуйте!
— Проходите.
— Нет, вы проходите.
— Ну ладно, я пройду.
— Нет, ладно, лучше я пройду.
Тут мы начинали толкать друг друга выпяченными животами и, не выдержав, принимались хохотать. Разыгранная сцена приводила в восторг нас самих.
Но дальше этого столкновения дело на репетиции не пошло.
Наше внимание отвлекло какое-то заунывное пение за забором. Там находилось кирпичное здание еще действующего госпиталя. В щели в заборе можно было увидеть все, что делалось в соседнем дворе. Там шло отпевание покойника. Он лежал в гробу с белым лицом и зажмуренными глазами. Рядом стоял седобородый поп в искрящейся на солнце парчовой ризе. В одной руке он держал крест, другою размахивал кадилом. Поп что-то негромко бормотал, кончая каждую фразу пением. При этом он то и дело смотрел в небо, будто оттуда ему подсказывали, что надо петь. Жалостливыми голосами ему вторили женщины — все в черном и в черных платках, повязанных до самых глаз и щек. Другие, не-такие похожие друг на друга, плакали у изголовья покойника.
Потом гроб подняли, и несколько мужчин понесли его на полотенцах, перекинутых через плечи. Священник, помахивая кадилом, пошел вслед. Из-под длиннополой рясы попа было видно — на ногах его надеты обыкновенные русские сапоги.
В отдалении от нас заиграл духовой оркестр, и мы бросились на улицу.
Это были первые похороны, которые мне пришлось видеть в своей жизни. Мне они понравились.
Наш «швиштакль» так и не состоялся. Мы забыли о нем в тот же день и были рады тому, что кто-то без нашего участия разобрал декорации во дворе.
Каким все стало близким!
Художественный музей, обещанного посещения которого я всегда дожидался неделями, а потом с мамой и отцом, принаряженный, казалось, долго шел к нему по нашей улице, теперь очутился совсем рядом, в самой близости к бывшей Спасской. От фабричного дома он чуть подальше кинотеатра «Колизей», тогда самого вместительного в Вятке, хотя и деревянного. Не сменив названия, уцелевший десятилетия, он действует и ныне. Идут тут широкоэкранные звуковые боевики, а я помню чудо-фильм «Снегурочка». На экране падал снег и ехала Снегурочка с бородатым Дедом Морозом в санях. Звенели бубенцы на дуге коренной. Это не то за экраном, не то сопровождавший фильм пианист названивал бубенчиками. Но и сейчас мне кажется, в «Колизее» скакала настоящая тройка, а картина была звуковая. Недаром же нянька Агафоновна тогда была зачарована «Снегурочкой» не меньше меня.
Пройти еще совсем немного, и вот он, Художественный музей, замечательная вятская скромная и прекрасная картинная галерея.
Старинный бело-желтый, с портиком — ампирной колоннадой, он ничуть не похож ни на один из окружающих его домов и кажется сбежавшим сюда дворянским особняком старой Москвы.
Поразительно, как хорошо я помню его увешанные картинами залы! Почти точно могу на память показать, какая где висела запомнившаяся мне картина. Много ли я бывал в нем? Наверное, всего-то несколько раз, но сейчас мне кажется, я ходил в музей чуть ли не каждый день.
Что говорить о том, как я спешил к нему на свидание после долгой разлуки. Чтобы войти в его двери, теперь не надо подниматься по ступенькам, наоборот, требуется чуть сойти вниз. Колеса пробегающих мимо троллейбусов находятся почти на уровне подоконников окон первого этажа.
Толкаю дверь, вхожу в вестибюль и облегченно вздыхаю. Он тот же, кажется, нимало не изменившийся. Круто, под углом поднимается лестница с тяжелыми балясинами. Настежь отворены двери в нижний этаж. Там в бронзовых рамах, темнея, поблескивают полотна старых мастеров.
Пожилая служительница у входа в зал терпеливо и настороженно наблюдает за мной. Я произвожу странное впечатление. Стою и сам себе глупо улыбаюсь. Как передать ей охватившие меня чувства?
Наполненный картинами дом со стенами метровой толщины определил мою жизнь. Может быть, не будь поблизости от фабричного здания этой сокровищницы искусства, я бы не стал ни художником, ни литератором. Но то, что я увидел здесь впервые в семь лет, навсегда обручило меня с карандашами, бумагой, красками…