— Хорош?
— Хорошее видали. Мал, говорил. А сам? Зачем волос дерёшь? Принято у вас, что ли, так?
— Это у вас принято, а здесь, в заповедном краю, предписано. А мал я когда хочу, — обиженно пробурчал Афонька.
— Каком краю? Речка вроде моя, бережок сердцу милый.
— То-то твоя, а говоришь, ум. Ближе носа ничего не видишь.
— Так покажи.
— Смотри.
Вдруг поблёкли краски, дым густой, как из люльки дедовой, окутал пространство, загремели трубы призывно, зацокали кони, и аромат городской вдарил в голову. Разошлось… Стоит девушка посреди ларей с товарами, рынок не рынок, ярмарка не ярмарка, народу много, да народ странный, ходьми ходит, руками щупает, примеряется, а Алёнку будто не замечает.
— Где это мы?
— Край заповедный, Маруськино обзывается. Раз в год здесь чудная продажа идёт. Торгуют и тёмные, и белые, и серые, и золо́тые, да не за деньги отдают, товар на два меняют. Кому повезёт, тот судьбу встретит.
— А что за товар-то в ходу? Чем оплату берут?
— Так чем богата, тем и берут. Только у тебя богатства-то вон коса одна.
— Почему одна? Есть ещё Росиницы подарочек.
— Это ты брось. Чудо на чудо не меняют. Твой оберег двух таких Маруськино стоит. А вот судьбу свою ты обменяла, седьмой годок уж пошёл. Помнишь? Да где уж вам помнить. Шёл по вашему селу слушок: приехал барин, за старый материал новым отдаёт. Помнишь?
— Помню.
— Чего отдала?
— Старую прялку, ещё прабабкину.
— Угу. Та прялка нить судьбы вашего рода тянет, чуть не так пошла, бабушка твоя, опосля матушка, в светлой горнице закроются, натянут волос свой, вплетут в ткань узорами, и пойдёт снова прибыль. Теперь искать нам её на ярмарке. Меня Росиница отослала помощником. Мы с тобой поверх того связаны ещё. Я тоже как-то… — Афонька почесал затылок. — Должок не отдал, вот теперь маюсь с тобой, отдаю. Как найдём прялку, свободны оба. Правда, изменить уже ничего не сможешь, пока волос не отрастёт. Потому и плата за товар — коса твоя.
— Да и так я свободна. Что ты меня морочить удумал?
— Коли не веруешь, покажу. Хочешь?
— Хочу.
Схватил Афонька кнут с прилавка да как вдарит в дорогу, пыль столбом. Тут дождь мелкий пошёл, прибил к земле духоту и пелену, грязи развёл под ноги. И видится Алёнке странное: не ожерелье у неё на шее, а верёвица серая, длинная, тянет, дышать тяжко. Той верёвицей, как кушаком, перехвачена рубаха Афоньки, далее верёвица по рядам ведёт к палатке малой. Там за прилавком Стрыгун торгует… Пышет от лица жар чумной, брови чёрные с пеплом седины сдвинуты. Торгует верёвицами, хомутами да удавками невидимыми. Подошла к нему женщина лет тридцати, плечи худы, щёки впалы — в чём жизнь теплится? Дитя отдала малое, свои оковы тут же бросила и взлетела голубкой в небеса. Дитя кричит, а супруг Стрыгуницы ей песню ноет, завывает, унимает свет. Вот люльку вкурил, втянул душонку нежную, упала тряпицей плоть человечья.
Алёнка оцепенела, горячо в груди, мокро очам, страсть вдарила в солнечное сплетение, прошла морозом по горячей коже, в горле криком осела, кинулась к чёрному остановить, но кушак помешал да и голос отнял кто. Афонька обнял молча, на ухо шепчет:
— Чужой судьбы не меняй, жалость — штука каверзная, крепись духом, голос верну. Нам надобно искать то, что барину отдала. Пошли по рядам, чем крепче сила, тем тише слово. Иди со мной об руку, всё примечай, а торговаться не спеши. Обещай!
Алёнка зарылась в рубаху солёную от слёз, кивнула. Грудь отпустило, рыдания вошли в тело Афоньки и там эхом растворились. Одно слышимо в ответ:
— Терпи.
Терпит. Смотрит на непотребства, молчит. Тут балаган шумный по правую сторону. Чёрт жжёный, хвост пухом, глаз углём, тело пузырём, представляет страхи людские на показ, за верёвки дёргает искусно, вроде как кукол тряпичных воспитает по своему подобию. Алёнка видит: одна из них сроду Даниле, пуговки голубые вместо глаз, то от напасти какой увернётся, твари ползучей, то от угла мрачного. Чем больше страху на него нагоняет нечисть, тем меньше образ делается, вот и иссох почти, солома сыпется из тельца полотняного.
Вспомнила сестрица, как болеет Данила, из дому не ходит, людей чурается, ножки слабы да хромы. Нет мочи мимо пройти, ноги ведут к балагану. Дёргает Афонька за кушак, а толку? Вроде как сила в Алёнке возникла, чистая, большая, род вперёд толкает, попробуй перебей.
Подошла она, усмехается, чёрта хвалит.
Кукольник чернявый, так-то верно. Одно не споймаю — зачем травишь до смерти, глянь, представление-то окончание имеет, а не выкупят мелкого, задаром работаешь?
Хворь его поедом сожрёт. Тебе выгода есть, да прибыли нет.
— Коли хошь — выкупай. Чего отвлекаешь? За него страх беру твой. На шнур посажу, плясать заставлю, что собака служить мне станет. Торгуемся?
Алёнка призадумалась. Страх… А какой он у неё? Малый да хлипкий, тельце смоляное, ручки-палочки. Неужто обменяет?
— Меняю.
Тут что-то ей на плечи легло тяжкое, глыбкое, что колодец без дна, косу скрутило в кулак. Алёнка вздрогнула, но виду не показала. Взяла куколку у смоляного, соломой подбила, за пазуху схоронила. Дальше они по рядам ищут с Афонькой.
В самом конце у закусочной «Дыра от бублика» старушка торгует. Скрипит голосом, лохмотьями ветер гоняет:
— Кому новую жизнь хорошую, чиню-починяю, латаю, тку, волос к волосу, слово за слово, белым серебром чернь заматываю. Иглы вострые, нити хлёсткие. Подходи душу торговать, за малый напёрсточек с серебром — малая, за большой — старая.
Позади старухи — прялки строем. Настасьи Филипповны, прабабки, третья.
Афонька Алёнку отодвинул. Сам вышел вперёд.
— Почём, бабушка, прялочка, вон та, с узором по краю?
— Тебе-то зачем, соколик? Смотрю на тебя, нет, окромя глупости, в тебе судьбинушки. А за глупость уж плата взимается. То-то занесло в Маруськино.
— Ты говори, да не заговаривайся. Надобно. Зачем — не твоя беда.
— Надобность она тоже имеет цену. Больно молод духом. Не осилить тебе такой пряжи — помрёшь.
— Так тебе какая напасть? Жизнь моя. Бери, сговорились.
Протянул Афонька ладонь. На ней монетка золотая, янтарём кант по кругу. Старушка монетку взяла, прялку выдала. Говорит:
— Куплено.
Афонька в ответ:
— Уплочено, — и добавляет: — Здравия тебе, бабушка, и благоденствия за работу твою. Мою плату крепко держи, от себя не отпускай, мал золотник да дорог. Ну, с богом.
Схватил прялку — и бегом в другую сторону.
Старушка побледнела. «Стой!» — кричит. Монету обратно отдать желает, а прилипла к ладони, как вросла. Вот и скрылась из виду ведьма старая.
Сердце у Алёнки успокоилось, от щёк огонь отошёл. Вроде полдела сделано, да не всё на свои места поставлено. Повернёт ли тропка к свободе? Ряд за рядом, переулок за проулочком. Отпустило и тут же страхом, что чёрт одарил, шею скрутило, к земле тянет, голосом неведомым шепчет:
— Хороша краса, крепка коса, глубо́ко страх хоронится, а взять ближе мерещится. Тянет чёрная мгла за верёвицу туда, где решение неминуемо.
Крепко держит руку Афоньки девушка, да и не она держит, а он её, будто молча слово умеет высказать. И слов-то с ним рядом не надобно. Идут нога в ногу. Вот и палатка Стрыгуницы видится. Дым мохнатый духами полнится, всё чаще свою трубку раскуривает сила вечная, серая, кашель обуял: чем ближе, тем сильнее.
А Стрыгун хохочет, из правой козьей ноги табаку достаёт, с левого кармана горящей главой убиенного подкуривает. Песню похвальную, весёлую поёт, копытом пристукивает, бровью проводит:
⠀
— Кум куме товар торгует,
Чёрт в обиде ссору чует,
На позор ведёт душонку,
Собирает на кисет.
Раскурю себе тыщонку.
Тыщу душ отдам в ответ.
Светлоокие, хмельные, непокорные, седые.
Зазываю, подходите, счастье — ходовой товар.
Кто там во дыму? Степан? Родомир? Оксана? Ольга? Не, Афонька-хулиган.
Ты чего здесь воду мутишь,
Полынью речную крутишь?
Во Маруськино попался не за ради батагов?
⠀
— Я к тебе, Стрыгун.
— Ты ли? Может, она? Бледна, сирота духом, сердцем ведьма.
— Может, и я? — Алёнка выступила вперёд. — Ведьмой зовёшь? Зачем вам душа тёмная, муть болотная. Ведуньей звали — не ведаю, просто знаю. Белой рыбицей, говорят, могу озеро полонить, сети рыбакам полны набивать. Говорят много, слух такой сельский: в одном месте скажут, а до вашего Маруськино дойдёт. Я ж за откупом пришла. Смотри, какая коса, пшеном светит, в кулак не сожмёшь. Не ты ли просил моего себе? Отдам. Ослобони меня с молодцем от тяжести.
Стрыгун за косу ухватил, откуда только в руках ятаган взялся, резанул — и отпустило. Афонька от неожиданности на землю пал, ноги не держат. Алёнка засмеялась, звонко так, будто роса полевые колокольчики щекочет. Коса из рук Стрыгуна на шею ему скользнула, крепко перехватило дыхание, страх купленный к языку жмётся, слова не даёт.
Алёнка хохочет, речкой звучит.
— Ну что, здравствуй, отец неназванный, не ты ли мне опалу дарил? Не ты ли мне имя давал, Росиницей называл, бело тело в дух обращал? Вот и время пришло поквитаться.
Сняла ожерелье с шеи, пятую бусинку обломила, свет застил мир, слепит. Афонька ладонью укрылся, звон в ушах, образ Алёнки растаял. На её месте стоит дева грозная, белым платьем ветер подгибает, взглядом звёзды перемешивает. Хотел сказать, тут и дух вон.
Очнулся у реки. Сознание в себя принял, отряхнулся, венок возле подобрал. На берегу костёр горит, ночь, темно. Возле костра девица спит, кафтаном укрыта. Подошёл, присмотрелся — Алёнушка. Добудился. Коса при ней, краса при ней. Рядом прялка Настасьи Филипповны.
— Ты чё меня, нехристь, пробудил? Венок отпустила, только прилегла. — Оглянулась Алёнка. — Глянь, ночь уже, как время прошло, не упомню.
Подол огладила, косу поправила, спохватилась.
— Ой, кажись, подарок Росиницы утеряла. Ты не видал? А ты кто вообще? А откуда бабушкина прялка? Я её годов семь как заезжему продала.