В обличье вепря — страница 39 из 72

Они собрали чемоданы и пошли на Юденгассе, предъявили там свои пропуска и двинулись дальше к Рингплатц, где столики возле «Шварце Адлера» были сплошь заняты горожанами, которые нежились на нежданном-негаданном мартовском солнышке. Уличное движение на Зибенбюргерштрассе было упорядоченным и не слишком плотным. Мимо них прошел трамвай: кондуктор высунулся наружу, стоя на подножке, точно так же, как делал в свое время отец Густля Риттера. Внезапный грохот со стороны склада пиломатериалов: с лебедки, как это часто случалось, сорвался груз. Обычное, ничем не примечательное течение жизни. Добравшись до дома на Масарикгассе, они обнаружили, что дверь заперта и в квартире — полный порядок.

Сплошная ложь, думал Сол, покуда мама восторгалась по поводу нетронутого фарфора, а отец выбивал из своего кресла клубы пыли. Так же, как и бумаги у него в кармане: такая же ложь, придуманная лжецами, лжецом подписанная, и носит ее с собой человек, который верит лжи. И Герт Шолем, который показал всем прочим пример неистинного неповиновения, тоже был лжецом, если его и впрямь возмутила фальшь тогдашней дорожной сцены. А потом ему представилась вероятность слишком фантастическая, чтобы вообще принимать ее во внимание: а что, если Герт Шолем рассчитывал на то, что люди попытаются его спасти, отбить?

Он к лжецам присоединяться не намерен, сказал он себе. В июне небо над городом снова озарилось ярким белым светом прожекторов. Тех несчастных, кто слишком торопился покинуть гетто, не успев получить надлежащих бумаг и вида на жительство, выволакивали из домов и гнали на железнодорожную станцию, откуда товарные поезда увозили их в Транснистрию, в тамошние лагеря. Как-то раз Сол вернулся домой и застал отца за странным занятием: тот тщательнейшим образом читал и перечитывал все, что было напечатано у них в бумагах самым мелким шрифтом. За спиной у него неуклюже суетилась мать.

— А мы ведь так и не подали опись, — сказал отец. Голос у него дрожал. — Вот, смотри: «Все евреи обязаны представить опись своего имущества, включая недвижимость, акции, драгоценности, ковры, кухонную утварь, мебель, наличные деньги, скот и все остальные принадлежащие им вещи». Вот еще, где-то здесь должно быть, ага, вот: «…составлена в двух экземплярах и подана уполномоченным Еврейского совета в Еврейской больнице».

— А мы даже не обратили на это внимания, Соломон, — запричитала мать, — О господи, что же нам теперь делать?

— Именно об этом я и говорил Петре, — сказал отец, — Внимательно просмотри все свои бумаги. А потом проверь еще раз.

Петре Вальтера арестовали во время акции три недели назад. И с тех пор никто о нем не слышал.

— Просто не обращай на это внимания, — сказал матери Сол. — Все равно сделать мы ничего не сможем. — Потом, заметив, что его ответ довел ее чуть ли не до слез, добавил: — Если бы кто-то что-то заметил, за нами бы уже давно пришли. Людей не забирают за то, что они не подали опись своего имущества. Откуда они узнают о том, что у нас вообще есть какое-то имущество, если мы сами сначала их об этом не известим?

Людей не забирают ни за что, подумал он. Или забирают за что угодно: за то, что у тебя нет документов, за то, что у тебя неправильные документы, за то, что у тебя правильные документы, за то, что ты нарушил комендантский час, и за то, что ты его не нарушал. Разрешение всех этих противоречий наступало только по ночам, с приходом грузовиков, набитых полицаями, под магниево-белым светом, который выбеливал улицы и слепил мужчин, женщин и не успевших очнуться ото сна детей: они шаркают ногами, они выходят из дверей, вцепившись в чемоданы и вещмешки. Прожектора не оставляли никакой неясности, они вылизывали город и опускали лучи туда, куда хотели. То, что происходило при свете этих лучей, то, что, если верить слухам, происходило на железнодорожной станции, то, что он сам впервые увидел на берегу реки примерно год тому назад, — все это было правдой. А вот вера его отца в то, что правила существуют для того, чтобы им подчиняться, что послушание есть гарантия безопасности, что безопасность вообще может быть чем-то гарантирована, — все это была одна сплошная ложь. Слова Якоба он теперь понимал все более и более ясно. Они были простыми, эти слова, и ситуация была — проще некуда. А потом, в сентябре второго года немецкой оккупации, и то и другое сделалось более сложным.


Якоб опаздывал. Сейчас, должно быть, уже почти восемь часов. Сол оглядывался каждые несколько секунд. Тополевая аллея вела вверх по склону, туда, где, собственно, и начинался сам парк. Если посмотреть налево, земля шла под уклон, к подножию холма. Он почувствовал, как в нем опять поднимается приступ паники: ему нельзя было здесь больше оставаться. Он уже не знал, чему верить, а чему нет. Уже не знал.

Якоб объявился внезапно, четыре дня тому назад: Сол шел через площадь в нижней части Франценгассе, Якоб возник из ниоткуда и пристроился в ногу.

— Нужно поговорить, — сказал он вместо приветствия.

Сол встревоженно открыл было рот, но его тут же перебили:

— Не здесь. Вон там свернешь налево.

Вечер выдался теплый, и на улицах было полным-полно спешащего по домам люда. На перекрестке, возле блокпоста, собралась небольшая толпа. Подойдя поближе, Сол достал из кармана документы и помахал ими поверх двух старушечьих голов. Один из полицаев отмахнулся в ответ дубинкой — проходи. Он оглянулся было на Якоба, но оказалось, что тот каким-то образом умудрился проскользнуть через блокпост впереди него и теперь ждал, отойдя чуть в сторону.

— Давай быстрее, — сказал Якоб. — До комендантского часа всего ничего.

— А что случилось? Куда мы идем? — начал спрашивать его Сол.

Они пересекли Херренгассе и пошли по Арменишегассе: улица сузилась, пешеходов стало меньше, и сплошь одни евреи.

— Мой пропуск здесь недействителен, — сказал он.

Якоб фыркнул:

— А для чего он действителен? Давай шагай. Уже недалеко осталось.

Они свернули в переулок и пошли между сплошными задними стенами стоящих впритирку друг к другу высоких и узких домов. Якоб уверенно шел впереди, так, словно дорога эта была ему хорошо знакома. Переулок стал еще уже, а потом и вовсе уперся в глухую стену. Чуть не доходя до нее, Якоб толкнул калитку и вошел во внутренний дворик. Короткая металлическая лестница привела их к двери, которая распахнулась сама, как только он к ней подошел. Сол шагнул следом, дверь захлопнулась у него за спиной, и он очутился в темноте.

Чиркнула и зажглась спичка. Тусклый свет керосинки тронул низкий потолок и кирпичные стены подвала. Дверь в дальней части помещения вела в другую комнату, но там света не было. Человек со смутно знакомым Солу лицом установил на место ламповое стекло и поднял глаза.

— Мне пора, — сказал у него за спиной Якоб.

Сол обернулся.

— Погоди. Так что ты хотел мне сказать? Якоб?

Но Якоб смотрел на человека с керосинкой. В подвале было холодно, несмотря на теплую погоду.

— Ты?..

Человек кивнул:

— Все готово.

— Песах тебе все объяснит, — сказал Якоб. — Мы с тобой еще увидимся, и довольно скоро.

С этими словами он скользнул через дверь наружу и был таков. Сол ошарашенно повернулся к человеку с лампой.

— Вы меня не помните? — сказал незнакомец. Ростом он был ниже, чем Сол; лет, наверное, под пятьдесят, — Впрочем, я не уверен, что мы вообще с вами встречались, — Он улыбнулся, — Песах Эрлих. Театр. Я раньше был режиссером в театре.

Он протянул руку.

— В театре? — непонимающе повторил за ним Сол, — В каком театре?

Эрлих не ответил. Но тут Сол услышал, как кто-то осторожно спускается по деревянной лестнице в той темной комнате, что оставалась за спиной у режиссера. Смутная тень материализовалась в человеческую фигуру, и вспыхнувшая вдруг в душе у Сола тревога сменилась узнаванием. В дверном проеме стояла Рут.

С тех пор как он в последний раз ее видел, она похудела. Другая стрижка. На губах — жирная полоса красной помады. Первое желание было — броситься к ней навстречу; но что-то его удержало.

— Рут… — выдавил он из себя после долгой паузы. Он вглядывался в ее лицо, — Где ты была все это время?

Рут покачала головой и обратилась к Эрлиху:

— Якоб уже ушел?

Эрлих кивнул. Сол с нетерпением смотрел на них.

— Что ты здесь делаешь, Рут? Что вообще здесь происходит?

Рут не сводила глаз с Эрлиха еще пару секунд, и Сол подумал — что их связывает? Были такие времена, когда в подобной ситуации он мог бы почувствовать укол ревности. Теперь все было слишком очевидно — и слишком поздно для чего бы то ни было. Слишком поздно для них с Рут, слишком поздно для Якоба, самого зрячего из них всех. Истину Якоба бессмысленно было отрицать, но она была холодной и злой. Были такие времена, когда он сумел бы занавесить окна теплой, по-человечески теплой ложью, отгородиться от всего мира так, чтобы остались только они с Рут, вдвоем.

— Твой вид на жительство подписан Поповичем, — сказала Рут.

— Да, — подтвердил Сол, — А ты откуда знаешь?

— На следующую субботу запланирована акция, — сказала она, — Немцы подняли квоты.

Слова обрушились на него, как поток ледяной воды. Она помолчала немного. Он терпеливо ждал, спешить было некуда. Теперь он понял, зачем его сюда привели.

— Ваши имена внесены в список, — сказала она, — Твоей матери, твоего отца и твое.


А сейчас понедельник, утро. Якоб за ним не придет. Его задержали, или бросили в тюрьму, или застрелили. Его прогнали, заломив руки за спину, через внутренний двор дворца культуры. Он сидел в тамошних застенках, с руками, скрученными за спиной, и с одним-единственным вопросом, который назойливо стучит ему в уши. Они всерьез решили выбить из него правду. Якобу уже не спастись. Сол терялся в сомнениях и не знал, что ему делать. Оставаться он здесь просто уже не мог, ни секундой дольше. Он вдохнул холодного свежего воздуха, поднял голову к безоблачному синему небу и стал ждать дальше. Со склада пиломатериалов за старым складским помещением доносился приглушенный гомон. Шум шоссе, проходившего с той стороны склада, был еще тише: проехал грузовик, потом еще какой-то грохот, наверное, тачка. Он попытался представить, как вообще он может поступить дальше. Держись реальности, сказал он себе. Только того, что реально. Истина Якоба оказалась на поверку даже еще более жесткой, чем он ожидал. Ему не хотелось думать о том, что может означать отсутствие Якоба, так что он завис на нейтральной территории, где-то между заповедной зоной никогда не существовавшего Фишля и миром уже не существующего Герта Шолема. Сдавайся, подумал он. Больше ничего ты сделать не сможешь. Для тебя не осталось места, нигде. Разве это не «реально»? Разве это не «истина»?