В объятьях олигарха — страница 38 из 73

сь»… Разбери после этого, где сон, где явь.

А тут, после утренней пробежки через бурелом Данилка Гамаюн отозвал в сторонку:

— В монастырь найдешь дорогу, Митяй?

— В какой монастырь?

— Дак в тот, где зазноба осталась.

Митя насторожился, но в глазах у сотника ничего, кроме приязни.

— Найду, коли надо, а что?

— Ничего. Можешь навестить, но так, чтобы к вечеру вернуться.

— Зачем мне это? — не поддался Митя.

— Не хочешь, не надо. Я ведь…

— А кто разрешил?

— Моего слова, выходит, мало? — ненатурально нахмурился сотник.

— Сам знаешь, что мало, Гамаюн.

— Что ж, верно… Улита тебе кланяется. Доволен старик, как ты русалку изобразил.

* * *

У ворот в поселок, на дощатом настиле встретил его не кто иной, как кудлатый Егорка, гонец по особым поручениям. Заплясал, обрадовался, словно вернувшемуся родичу. Когда шли по улице, женщины в палисадниках приветливо их окликали, махали платками — и не только Егорке, как в первый раз, но и Мите. Двое голопузых детенышей вывалились из калитки, с визгом покатились под ноги. Егорка подбросил к небу одного, Митя — детеныш повис на ноге — второго. Значит, его принимали за своего. Он и сам чувствовал себя своим. Серые избы, огороды, скотину на дворах, просветленные лица женщин — все вокруг видел каким–то новым, умиленным зрением.

Миновали кирпичное здание, где его принимал полковник Улита (следующие два раза Митя встречался с ним в лесном бункере); так же на крылечке сидел дюжий детина в тельняшке, с звуковым ускорителем, но на сей раз не грозился пульнуть, напротив, весело окликнул:

— Эй, Егорша, заходи, чайку попьем. Баранки свежие есть.

— Некогда, — отозвался гонец. — Тетка Дуня вернулась, не знаешь?

Детина надулся.

— Не сторож я твоей тетке, Егорша.

В самом конце улицы, у крайнего дома, на огороде молодая женщина, низко согнувшись, пропалывала клубничную грядку. Митя ее не сразу узнал. В длинном сером платье, раскинувшемся колоколом, с головой, туго схваченной темной косынкой, волос не видать, — крестьянка и крестьянка. Женщина подняла голову, сверкнули изумруды глаз, и Митя обмер, будто от изнеможения. Даша выпрямилась, уронила руки, покачнулась — и снова он услышал заветное, сердечное:

— Ой, Митенька!

Чуть позже сидели в избе у оконца, и Даша угощала его клюквенной настойкой. Егорка откланялся, не заходя на двор. Понимал, времени у них мало, и не стал мешать.

Разговор вязался плохо, Митя чувствовал, перед ним другая женщина, незнакомая, не та, которая была раньше, не «матрешка», не мутантка, не просветленная, а какая–то чужая. Как поживаешь, спросил Митя. И Даша охотно рассказала, что поживает хорошо, в трудах и молитвах, ни о чем не жалеет и никуда больше не стремится. С ней еще восемь на- сельниц, но сегодня с утра все отправились в лес по грибы.

— Тебя почему не взяли?

— На мне ужин и уборка по дому, — спокойно ответила Даша. — Сам ты как, Митенька?

Митя сказал, что у него тоже все в порядке, на днях поставили в дружину. Похвалился, что прошел первое испытание и все им довольны, включая полковника Улиту.

— Не о том говорим, да, Митенька? — улыбнулась Даша.

— О чем еще говорить? — будто удивился Митя. — Повидались, и ладно.

Черная тоска его давила, похожая на наркотическую ломку.

— Спасибо за угощение… Пожалуй, пойду. К вечеру добраться надо, а путь неблизкий.

Стал подниматься, круша железо в позвоночнике, но Даша первая вскочила, повисла на нем. Так тяжко повисла, что оба упали на пол. И там, лежа на полу, Даша по секрету прошептала в ухо:

— Не могу без тебя, Митенька. Как хочешь, а вовсе не могу. Пожалей меня, голубчик.

Также шепотом Митя уточнил:

— Может, без секса скучаешь?

— Наврала я все, Митенька. Ничуточки мне не хорошо, плохо. Покоя как не было, так и нет. Не могу без тебя, миленький мой.

— Что же делать? Надо терпеть.

— Возьми с собой.

— Куда? В лагере женщин нету, мужики одни.

Поплакала Даша немного, и так они крепко обнялись, что усыпили друг дружку. Разбудили их женщины, когда вернулись домой. Солнце уже пошло на закат, и Митя заспешил. Даша кинулась провожать, но ее не пустили. Пожилая бабенка напутствовала его в сенцах:

— Не оставляй ее надолго, женишок. Точится бедняжка.

— Как это точится?

— Худеет, линяет, разве не видишь? Старается, как умеет, а выйдет худо. Помочь только ты можешь. Иначе помрет.

— От какого же вируса?

— Любовь — самая страшная болезнь на свете, москвич. — В печальных женских глазах мерцало высшее знание, какое дается лишь страданиями, но Митя даже именем ее не поинтересовался.

В$ю обратную дорогу думал о Даше, о том, что могло случиться с крохотным матрешкиным умишком.

Допустим, Даша занедужила любовью, о которой писали в старых книгах, и допустим, это смертельно. Но эта штука не может быть заразной, почему же тогда, обнимая ее, погрузившись в глубокий сон, он сам вдруг поверил, что они уже на небесах? И почему так тягостно пробуждение?

В лагере, едва на подламывающихся ногах добрел до блиндажей, к нему кинулся Леха Жбан и сообщил потрясающую новость, которая враз вышибла из башки все глупости.

— Завтра пойдешь в стратегический центр, — выдохнул Леха.

— Что еще за центр?

— Не верил про Марфу, сам ее увидишь.

В сдавленном голосе Лехи звучало нечто большее, чем уважение. Может быть, зависть.

— Откуда знаешь? — спросил Митя.

— От верблюда, — ответил друг.

ГЛАВА 20ПАШИ ДПИ. ДОКТОР ПАТИССОН

Он похож на игральный автомат, это трудно объяснить. Плотный, в светлом костюме, с круглым, добрым лицом, украденным очечками с сильной оптикой и с золотыми дужками, аккуратно, в стиле «ретро» причесанный, на высоком, розово–влажном лбу как минимум два высших образования, а приглядишься и мелькнет в голове — да это же игральный автомат.

Вошел он незаметно, я дремал на топчане и во сне думал, куда действительно подевались часы «Сатурн»? Где снимал их в последний раз?

Привиделось и другое: я душил тучного, усатого Гария Наумовича, давил в ванне, наполненной кислотой, и попутно пинал по ребрам, нога проваливалась, как в глину. Сон был не то чтобы злобный, но какой–то примитивный, с криминальным душком.

Гостя я увидел уже воссевшим на один из привинченных к полу табуретов и сперва не мог разобрать: кто это, незнакомец, или бедный Гарий Наумович вырвался из кислотной ванны? Свет в комнату посылала тусклая, без плафона лампочка с потолка.

— Герман Исакович Патиссон, — звучным голосом представился гость. — Послан, батенька мой, провести профилактическую беседу.

— А вы кто?

— Хороший вопрос, — одобрил гость, почесав подбородок. — Свидетельствует о здравом рассудке. А то уж мне доложили, будто вы немного не того… Честно говоря, я не удивился. С писателями это часто бывает. Пишут, пишут, сочиняют, а после — хрум! — необратимый психопатогенный сбой. Обыкновенно это связано с неудовлетворенным авторским самолюбием. Скажу больше, моя бы воля, я каждого из тех, кто именует себя литератором, прежде чем взять у него рукопись, непременно отправлял бы в Кащенко на экспертизу.

Я уселся на топчане, спустил ноги на пол.

— Почему в Кащенко, не в институт Сербского? Там вроде всех проверяют…

— Не всех, голубчик мой, далеко не всех. Только особо важных персон. К примеру, серийных убийц либо крупных бизнесменов. А у вас–то что? Подумаешь, замочили адвокатика. По совести, Гарику туда и дорога. Мерзопакостный был человечишка.

— Я никого не замачивал.

— Охотно верю. Но хитрить со мной не надо, Виктор Николаевич. Я вам не враг. Больше того, возможно, я единственный человек, кто может помочь в вашей беде.

— Каким образом?

— Видите ли, я специалист как раз в области психических аномалий. Пользовал и знаменитостей, к сожалению, не могу называть фамилии, врачебная тайна. Поверьте, от моего заключения зависит, как обойдется с вами многоуважаемый Леонид Фомич. Отдаст под суд или сперва попробует подлечить. Сколько вы денежек заныкали? Неужто впрямь полтора миллиончика?

— Ни копейки не брал… Вас не затруднит подать сигареты?

— Извольте. — Герман Исакович протянул пачку «Примы», взяв со стола. Под выпуклыми стеклами глаза походили на налимьи.

— Хорошо бы еще огонька.

— Чего нет, того нет. Не курю. — Он сокрушенно развел руками, будто извиняясь за такую промашку. — У вас что же, спичек нет?

— Не дают, гады. Сигареты дали, а спичек нет. Издеваются.

— Ай–яй, изуверы, — посочувствовал психиатр, — Впрочем, их можно понять. Среди писательской братии в последнее время участились случаи самосожжения. Причем, заметьте, не на какой–то банальной идеологической почве, а исключительно в знак протеста против нищенских гонораров. Короче, от недоедания.

Пока он кривлялся и ухмылялся, улыбчиво меня изучая, я пришел к мысли, что с этим человеком лучше всего изображать беспомощного, придурковатого интеллигента, впавшего в отчаяние. Погрузился ли я в отчаяние на самом деле, я не мог со сна определить. Кошки скребли на душе, так это не первый день. Не первая зима на волка, как любил выражаться один мой приятель. Совершенно беззубый при этом. Кстати, литературный критик.

— Герман Исакович, вы культурный человек, вы же понимаете, что меня оболгали. И я не могу сообразить, кому это нужно. Помогите Христа ради, походатайствуйте перед господином Оболдуевым. Кто–то сознательно ввел его, добрейшей души человека, в заблуждение.

— Конечно, конечно… Обязательно помогу, Виктор Николаевич, но при вашем содействии. Ведь что от вас требуют? Подписать какую–то бумажку. Так, кажется? Полная чепуха. Что значит какая–то бумажка, подписанная или не подписанная? Есть вещи намного более важные. Ваша жизнь, например.

— Признание в убийстве — не совсем уж такая чепуха. И потом, господин Оболдуев требует расписку на полтора миллиона долларов. Представляете, что это такое?