В объятьях олигарха — страница 39 из 73

— Деньги, всюду деньги. — Психиатр горестно сжал ладонями виски, но тут же глаза его радостно блеснули, словно он обнаружил спасительный выход из положения.

— Батенька мой, но вам не надо отдавать всю сумму сразу. Вернете по частям, когда окажетесь при деньгах.

— Я не убивал Верещагина, ни разу не был у него на квартире. Даже не знаю, где он живет.

— Конечно, не убивали. То есть вам кажется, что не убивали. Состояние аффекта допускает… Но труп–то налицо. И свидетели есть.

— Не может быть. Какие свидетели?

— Соседка. Кстати, милая девчушка, студентка. Она видела, как вы вышли из квартиры с окровавленными руками. И почтальон видел.

— При чем тут окровавленные руки, если Гария Наумовича задушили?

— Ну вот, батенька мой, мы и признались, — психиатр довольно похлопал себя по груди, как по подушке. — Видите, как просто. А ведь я не следователь. Следователь знает много всяких штучек, которые непременно выводят преступника на чистую воду. Давно перечитывали «Преступление и наказание»?

— Не помню… Герман Исакович, если можете, проясните, пожалуйста, совершенно непонятное обстоятельство.

— Слушаю вас.

— Оболдуев не может не понимать, что я никогда не наберу полтора миллиона. Это абсурд. Зачем ему расписка?

Психиатр обрадовался.

— В самую точку, государь мой. Прямое попадание. Зачем ему эта расписка! Прекрасно сказано. — Он внезапно посерьезнел. — Видите ли, психология олигархов не менее запутанная, загадочная вещь, чем капризы так называемых писателей. Полагаю, дело вот в чем. Они любят, чтобы все вокруг были им должны. Неважно в чем. Деньги, услуги… Так они чувствуют себя увереннее. Распиской вы даете понять, что как бы признаете его превосходство. Только и всего.

— Ну, если это так важно… — Я взял жалобную ноту. — Как–то все сразу обрушилось на меня, как ком с горы. Вот она, судьба человеческая, доктор. Вчера еще полное благополучие — прекрасный контракт, возможность общения с великим человеком, радужные планы — и вдруг… Вот эта клетушка, лишение всех прав, туманные перспективы, нелепое обвинение… Что будет со мной, Герман Исакович?

— В каком, извините, смысле?

— Что будет, если откажусь от расписки?

— О-о, что вы, что вы, Виктор! — Он замахал руками, отгоняя от глаз какие–то кошмарные видения. — Не надо отказываться. Не надо даже думать об этом.

— Но все–таки? Заставят силой?

— Что вы, к чему такие ужасы. Никто не будет настаивать. Кольнут пенбутальчик, пять кубиков, и вы, батенька мой, признаетесь в том, что собственную матушку четвертовали, зажарили на сковородке и съели. Ха–ха–ха! Извините за черный юмор. Силой заставят. Скажете тоже! Чай, в Европе живем.

— Понятно… — Я сам себе был противен со своим плаксивым голосом. — А ведь меня, доктор, даже не покормили, хотя я здесь уже неизвестно сколько.

— Как так?! — Возмущение было искренним, с гневным блеском золотых очечков, с горловыми руладами. — Не может быть! Вопиющее нарушение Венской конвенции… Сейчас мы это поправим.

Он подкатился к двери, отворил, кого–то позвал, пошушукался — и вернулся удовлетворенный.

— Что же сразу не сказали, Виктор? Голодом морить — последнее дело. Не басурманы какие–нибудь. Не генералы с лампасами. Вон вчера передачу смотрел у Караулова — жуть. Воруют продовольствие и из солдатиков делают дистрофиков. Фотографии — как из Бухенвальда. Вот тебе, батенька мой, и демократия. За что, как говорится, боролись. Нет, нам до настоящей демократии еще далековато. Народ наш темен, необуздан, семьдесят лет идолам поклонялся, такое даром не проходит. Перед руссиянским народом, Виктор, лишь два пути открыты: либо нового тирана посадить на трон, либо, как встарь, к варягам на поклон. Согласны со мной?

В каком я ни был плачевном состоянии, скачки его мыслей меня заинтересовали.

— При чем тут народ, если генералы воруют?

— A-а, проняло. Задело писательскую жилку… Народ, батенька мой, глумиться над собой позволяет, собственных детей отдает на растерзание. Вы сами по убеждениям какого курса придерживаетесь? Полагаю, либерального? Как вся творческая интеллигенция?

— Никакого. Мне на все курсы наплевать.

— Вот именно! — возликовал Герман Исакович. — Вот оно — лицо руссиянского властителя дум. Ему на все наплевать. А уж коли ему наплевать, то народу тем более. Приходи и владей, кто не ленивый… Но давайте, голубчик мой, посмотрим на проблему мироустройства с другой стороны…

Досказать он не успел — дверь отворилась, и прелестная блондинка в коротких шортиках внесла поднос с ужином. Кокетливо поздоровавшись, она поставила на стол тарелку с чем–то серым и на вид вязким, зеленую кружку с бледным чаем и положила краюху черного хлеба, намазанную чем–то желтым.

— О-о, Светочка, — проворковал Герман Исакович. — Чудесное дитя, как всегда ослепительна… Погляди, узнаешь этого джентльмена?

Девушка бросила на меня игривый взгляд и смущенно пролепетала:

— Конечно, Герман Исакович.

— Это он, не ошибаешься?

— Как можно, Герман Исакович? Я же не слепая.

— Умница. — Психиатр заботливо огладил ее ягодицы и пояснил, глядя на меня: — Наша Светланочка своими глазами видела, как вы выходили от Верещагина. Свидетельница наша лупоглазая. Кстати, студентка пятого курса.

Я ничуть не удивился появлению в комнате соседки покойного (?) юриста, это вполне укладывалось в фантасмагорический спектакль, разыгрываемый господином Обол- дуевым. Лишний виртуальный штрих. Однако по–прежнему не понимал, какова моя роль в нем.

— Что скажете, Виктор Николаевич?

— Что я могу сказать? Видела и видела, что теперь поделаешь.

— Напрасно вы так с ним обошлись, — порозовев, укорила прелестница. — Дядя Гарик был добрый человек, всем бедным помогал.

— Это точно, — посуровев, подтвердил Герман Исакович. — Известный спонсор и меценат. И тебе, голубка, помогал?

— А как же. Учебники покупал, оплачивал жилье. В оперу иногда водил.

— Видите, батенька мой, свидетель надежный, лучше не бывает. Скоро золотой диплом получит. Получишь, дитя мое?

— На все ваша воля.

Меня больше не интересовала их дешевая, хотя и забавная интермедия, разыгрываемая в традициях театра абсурда.

Я придвинул к себе тарелку, понюхал и уловил тошнотворный запах собачьих консервов.

— Что это? Я же не пес подзаборный, в конце концов.

— Ну–ка, ну–ка… — Герман Исакович ложкой подцепил серое, вроде каши, вещество, слизнул чуток, почмокал. — А что? Вроде ничего? Мясцом отдает. Где взяла, голубушка?

— Как где? На кухне. Что дали, то принесла.

Жрать все–таки хотелось, сгоряча я сунул в пасть краюху, откусил, прожевал — и тут же вывернуло наизнанку. Хлеб был сдобрен чем–то вроде машинного масла. Так меня не трепало даже после доброй попойки. Изо рта вместе с горечью хлынула коричневая пена и какие–то желеобразные сгустки.

— Голубчик вы мой, — забеспокоился Герман Исакович. — Может, не надо так спешить?

Отдышавшись, с проступившими слезами я угрюмо заметил:

— Если вы этими паскудными штучками намерены лишить меня воли, зря стараетесь. У меня ее отродясь не было.

— Известное дело, откуда ей взяться у руссиянского писателя… Но я бы вам, Виктор, от всей души посоветовал, не упрямьтесь. Черкните расписочку и все беды останутся в прошлом. А так только хуже будет для всех.

— Мне надо подумать.

— Это сколько угодно, хоть до завтрашнего дня… Пойдем, Светочка, грех мешать. Господин писатель думать будут…

— А что же с кашкой? — растерялась девушка. — Кашку забрать? Господин писатель, вы не станете больше кушать?

У меня было огромное желание влепить тарелку в ее смеющееся хорошенькое личико, но я его переборол. Они так славно на пару потешались надо мной, но ведь тем же самым до поры до времени занимался и Гарий Наумович, юрист «Голиафа»…

* * *

Проснулся я оттого, что где–то рядом мыши скреблись. Горожанин, я ни разу не слышал, как скребутся мыши, но первая мысль была именно такая: мыши. Тусклая лампочка все так же мерцала под потолком, и я не мог понять, сейчас день или ночь. Но тревожное ощущение неопределенности во времени было ничто по сравнению с терзавшей меня жаждой. По кишкам словно провели наждаком, и во рту скопились горы пыли. Я кое–как собрал и протолкнул в горло капельку сухой слюны.

Скрип, как ногтем по стеклу, усилился и шел явно от двери. Я тупо смотрел на нее, потом сказал:

— Войдите, не заперто.

Дверь отворилась (или сдвинулась?), и в образовавшуюся щель проскользнула Лиза. Осторожно прикрыв за собой дверь, она одним махом перескочила комнату и очутилась у меня на груди. Замолотила крепкими кулачками.

— Не верю, слышите, Виктор? Не верю, не верю!

— Во что не веришь, малышка? — Я деликатно прижал ее к себе, чтобы успокоилась. Если это был сон, то самый сладкий из всех, какие довелось увидеть в жизни.

— Не верю, что вы это сделали.

— Что сделал?

— Убили Верещагина. Он подонок, подлец, но вы не могли это сделать… Скажите, что это неправда!

— Так ты из–за этого переживаешь? Конечно, неправда и правдой не может быть никогда. Странно, что усомнилась.

— Я усомнилась? — Она отстранилась — и я разжал руки. — С чего вы взяли? Я просто хотела услышать это от вас. Теперь утром пойду к папе и все ему расскажу. Он найдет того, кто вас оклеветал, будьте уверены.

— Утром? Значит, сейчас ночь?

— Разумеется… Что с вами, Виктор?

В ту же секунду я осознал, чем грозит ее визит.

— Кто–нибудь видел, как ты пришла сюда?

— Нет, вроде нет.

— Что значит «вроде»? Ты прошла по всему дому ночью и никто тебя не заметил? Здесь повсюду глаза и уши.

— Я… Ну я… не особенно задумывалась об этом…

— В твоем возрасте, Лиза, пора бы научиться задумываться кое о чем.

В бездонных глазах забрезжила обида.

— Вы как–то странно со мной разговариваете. Разве я виновата… Ох, простите меня! Я бездушная девчонка- эгоистка. Я даже не спросила, как вы себя чувствуете?