В одном лице — страница 10 из 94

После «Дэвида Копперфильда» мисс Фрост позволила мне отведать Томаса Харди. Кажется, мне было тогда почти пятнадцать? Думаю, да; так получилось, что Ричард Эббот проходил тот же роман Харди с учениками Фейворит-Ривер, только они были уже старшеклассниками, а я тогда был всего лишь в восьмом классе, в этом я точно уверен.

Помню, как я недоверчиво посмотрел на заглавие — «Тэсс из рода д’Эрбервиллей» — и с явным разочарованием спросил мисс Фрост:

— Это что, про девчонку?

— Да, Уильям, — про очень невезучую девчонку, — мгновенно ответила мисс Фрост. — Но что важнее для тебя как для молодого человека, это книга о мужчинах, которых она встречает. Не дай тебе бог, Уильям, когда-нибудь стать таким, как те мужчины, с которыми повстречалась Тэсс.

— Вот оно что, — сказал я. Вскоре я понял, что она имела в виду, говоря о мужчинах, с которыми повстречалась Тэсс; и действительно, я не хотел бы сделаться похожим на них.

Об Энджеле Клэре мисс Фрост сказала только: «Та еще лапша». А когда я непонимающе на нее взглянул, пояснила:

— Как переваренная вермишель, Уильям, — вялый, мягкотелый, безвольный.

— Вот оно что.

После школы я мчался домой — читать, скорее читать! Я несся по страницам книг, не в силах послушаться мисс Фрост и притормозить. Каждый вечер после ужина я летел в публичную библиотеку Ферст-Систер. Я взял за образец детство Ричарда Эббота — и буквально жил в библиотеке, особенно по выходным. Мисс Фрост вечно заставляла меня пересесть на тот диван или стул, где освещение было поярче.

— Уильям, не порти глаза. Они тебе еще пригодятся, раз уж ты всерьез взялся за чтение.

Как-то вдруг оказалось, что мне уже пятнадцать. Настало время «Больших надежд» — впервые в жизни мне захотелось перечитать книгу, — и у нас с мисс Фрост вышел тот неловкий разговор о моем желании стать писателем. (Это было не единственное мое желание, как вам уже известно, но второе желание я с ней обсуждать не стал — по крайней мере тогда.)

Так же неожиданно пришло время поступать в академию Фейворит-Ривер. Именно мисс Фрост, всячески способствовавшая моему общему образованию, открыла мне, какой удачей для меня стала свадьба мамы с Ричардом Эбботом. Поскольку они поженились летом 1957‑го — а точнее, поскольку Ричард Эббот официально меня усыновил, — я превратился из Уильяма Фрэнсиса Дина-младшего в Уильяма Маршалла Эббота. Так что я начал обучение в старших классах под новым именем — и был этому рад!

Ричард жил в преподавательской квартире в одном из общежитий интерната, и мы с мамой переехали к нему; мне даже досталась отдельная комната. Общежитие было недалеко от Ривер-Стрит, где стоял дом бабушки с дедушкой, и я часто их навещал. Пусть бабушку я недолюбливал, зато деда обожал; конечно, я по-прежнему видел дедушку на сцене, в женских образах, но с началом учебы в академии я уже не мог присутствовать на всех репетициях «Актеров Ферст-Систер».

На дом в академии задавали намного больше, чем в начальной и средней школе, а вдобавок Ричард Эббот стал руководителем так называемого Клуба драмы. Постепенно Ричард со своими грандиозными шекспировскими планами переманил меня в Клуб драмы, и пьесы из репертуара «Актеров Ферст-Систер» я смотрел уже только на премьерах. Театр в академии, где проходили представления Клуба драмы, был просторнее и современнее, чем маленький допотопный городской театр. (Тогда я как раз открыл для себя слово «допотопный». За время учебы в Фейворит-Ривер я сделался немножко снобом — по крайней мере, так в один прекрасный день сообщила мне мисс Фрост.)

И как моя неуместная влюбленность в Ричарда Эббота оказалась «вытеснена» (как я уже говорил) пылкой страстью к мисс Фрост, так и место двух одаренных любителей (дедушки Гарри и тети Мюриэл) в моем сердце заняли двое несравнимо более талантливых актеров. Ричард Эббот и мисс Фрост вскоре стали звездами театра Ферст-Систер. Дуэтом невротической Гедды и мерзкого асессора Бракка дело не ограничилось; осенью 1956-го мисс Фрост сыграла Нору в «Кукольном доме». Ричарду, как он и догадывался, досталась роль Торвальда Хельмера, скучного невнимательного мужа. Непривычно подавленная тетя Мюриэл почти месяц не разговаривала с родным отцом из-за того, что именно дедушка Гарри (а не Мюриэл) получил роль фру Линде. Ричарду Эбботу и мисс Фрост удалось уговорить Нильса Боркмана сыграть несчастного Крогстада, что угрюмый норвежец и исполнил, жутковатым образом соединив в своем персонаже добродетельность и обреченность.

Но куда важнее, чем надругательство нашего разношерстного любительского сборища над Ибсеном, было прибытие в академию новых преподавателей — семейной пары по фамилии Хедли. С ними приехала их единственная дочь, нескладная девочка-подросток по имени Элейн. Мистер Хедли был учителем истории. Миссис Хедли играла на фортепьяно и давала уроки вокала; она заведовала несколькими школьными ансамблями и дирижировала хором академии. Чета Хедли подружилась с мамой и Ричардом, так что и нам с Элейн приходилось встречаться довольно часто. Я был на год старше и считал себя намного взрослее Элейн, чья грудь явно запаздывала в развитии. (Я даже решил, что у Элейн вообще не предвидится никакой груди, поскольку уже заметил, что миссис Хедли в общем-то плоскогруда — даже когда поет.)

У Элейн была сильная близорукость; в те времена от нее не было иного средства, кроме толстенных очков, в которых глаза казались такими большими, словно вот-вот выскочат из орбит. Но мать научила ее петь, и у Элейн обнаружился звучный чистый голос. Даже обычная ее речь была певучей и ясной.

— Элейн умеет звучать, — говорила миссис Хедли. Звали ее Марта; красотой она не блистала, зато доброты ей было не занимать, и именно она первой заметила, что мне трудно выговаривать некоторые слова. Она сказала маме, что можно попробовать кое-какие упражнения для голоса и что пение тоже может пойти на пользу, но той осенью пятьдесят шестого я еще учился в средней школе, и чтение поглотило меня без остатка. Упражнения для голоса и пение интересовали меня в последнюю очередь.

Все эти перемены обрушились на меня разом, и жизнь внезапно понеслась, набирая обороты: осенью пятьдесят седьмого я уже учился в академии Фейворит-Ривер; я все еще перечитывал «Большие надежды» и (как вы уже знаете) обмолвился мисс Фрост, что хочу стать писателем. Мне было пятнадцать, а Элейн Хедли была близорукой, плоскогрудой, громогласной четырнадцатилетней девчонкой.

Однажды сентябрьским вечером в дверь постучали; в это время еще шли занятия, и никто из учеников к нам зайти не мог, если только ему не стало плохо. Я открыл дверь, ожидая увидеть в коридоре смущенного ученика, но передо мной стоял Нильс Боркман, наш обезумевший режиссер; он выглядел так, будто только что увидел призрак — возможно, какого-нибудь прежнего знакомого, прыгнувшего во фьорд.

— Я видел ее! Я слышал ее голос! Из нее выйдет великолепная Хедвиг! — воскликнул Нильс Боркман.

Бедная Элейн Хедли! Так уж сложилось, что она была подслеповата и вдобавок плоскогруда, зато обладала пронзительным голосом. (У Хедвиг в «Дикой утке» тоже не все в порядке со зрением, и для сюжета это важно.) Элейн, это бесполое, но кристально чистое дитя, будет выбрана на роль многострадальной Хедвиг, и Боркман снова обрушит (ужасающую) «Дикую утку» на ошеломленных жителей Ферст-Систер. Еще не оправившись от своего неожиданного успеха в образе Крогстада, Нильс взял себе роль Грегерса.

«Моралист несчастный» — так охарактеризовал Грегерса Ричард Эббот.

Боркман был тверд в своем намерении воплотить в Грегерсе идеалиста и в результате непреднамеренно довел до совершенства шутовскую грань своего персонажа.

Никто, и менее всех суицидальный норвежец, не мог объяснить четырнадцатилетней Элейн Хедли, действительно ли Хедвиг намеревается застрелить дикую утку и случайно попадает в себя, или же — как говорит доктор Реллинг — Хедвиг убивает себя намеренно. Тем не менее из Элейн вышла отличная Хедвиг — по крайней мере, реплики она произносила громко и отчетливо.

Одновременно грустно и смешно звучала фраза доктора о пуле, попавшей в сердце Хедвиг: «Пуля попала в грудь». (Никакой груди у бедняжки Элейн не было и в помине.)

— Дикая утка! — вскрикивает четырнадцатилетняя Хедвиг, заставляя зрителей вздрогнуть.

Это происходит как раз перед ее уходом со сцены. Ремарка гласит: «Прокрадывается к полкам, достает пистолет». Что ж, у нас выходило немного иначе. Элейн Хедли хватала пистолет и, потрясая им, громко топала за кулисы.

Больше всего Элейн переживала, что в пьесе нет ни слова о дальнейшей судьбе дикой утки.

— Бедняжка! — сокрушалась Элейн. — Она же ранена! Она пыталась утопиться! Но эта ужасная собака вытащила ее со дна моря. А они еще держат утку на чердаке! Разве может дикая утка жить на чердаке?! А после того как Хедвиг кончает с собой, кто поручится, что психанутый старый вояка — или даже этот нытик Ялмар — просто ее не пристрелит?! Просто ужас, как обращаются с этой уткой!

Разумеется, то сострадание, которого столь ревностно добивался Генрик Ибсен и которое старался вызвать у своих простодушных зрителей Нильс Боркман, предназначалось вовсе не утке. Но Элейн Хедли, тогда еще слишком юная и слишком невинная, пронесет через всю жизнь отголосок своего участия в той бессмысленной мелодраме, что сотворил из «Дикой утки» Нильс Боркман.

До сего дня мне не приходилось видеть профессиональной постановки этой пьесы; ее правильное, насколько это вообще возможно, исполнение может оказаться невыносимым для зрителя. Но Элейн Хедли станет моим хорошим другом, и я не готов предать Элейн, оспаривая ее интерпретацию пьесы. Гина (мисс Фрост) заслуживает сострадания намного больше, чем другие персонажи, но именно дикая утка — нам даже ни разу не показывают эту дурацкую птицу! — завоевала львиную долю сочувствия Элейн. Оставшийся без ответа или вовсе не имеющий ответа вопрос — «А что будет с уткой?» — нашел во мне отклик. Он станет одним из наших с Элейн приветствий при встрече. У всех детей есть свой тайный язык.