В одном лице — страница 12 из 94

Можно было бы поговорить с дедушкой Гарри; уж он бы меня понял. Можно было бы рассказать ему о том, как я скучаю по мисс Фрост, о моей влюбленности в нее и в старшеклассников — даже о самой первой неуместной влюбленности в моего отчима, Ричарда Эббота. Но я не стал обсуждать все это с дедушкой Гарри — тогда не стал.

Был ли Гарри Маршалл настоящим трансвеститом? Или он просто иногда переодевался в женскую одежду? Сказали бы в наши дни, что он был латентным геем и вел себя как женщина, когда позволяли обстоятельства? Честно говоря, не знаю. Если уж даже мое поколение было затравленным, то поколению дедушки, был ли он гомосексуалом или нет, и подавно приходилось держаться тише воды, ниже травы.

Итак, мне казалось, что средства от тоски по мисс Фрост мне не найти — если только я не придумаю причину с ней увидеться. (Раз уж я, в конце концов, собирался стать писателем, то должен был без труда выдумать убедительный повод снова зачастить в городскую библиотеку.) Вот я и придумал себе легенду: якобы я могу писать только в городской библиотеке, где меня не будут то и дело отвлекать друзья из академии. Откуда бы мисс Фрост знать, что друзей у меня немного, а те, что есть, — такие же робкие, как я сам, и не осмелились бы никому помешать.

Поскольку я сказал мисс Фрост, что хочу стать писателем, она, наверное, поверит, что я хочу сделать свои первые шаги именно в городской библиотеке Ферст-Систер. По вечерам там можно было встретить разве что горстку пенсионеров; может, еще пару мрачных старшеклассниц, обреченных продолжать свое образование в Эзра-Фоллс. Некому будет мешать мне в пустынной городской библиотеке (и уж детей там точно не будет).

Я боялся, что мисс Фрост меня не узнает. Я уже начал бриться и воображал, что во мне что-то переменилось, — сам себе я казался ужасно взрослым. Я предполагал, что мисс Фрост знает о моей новой фамилии и что она, вероятно, видела меня хотя бы иногда за кулисами или в зрительном зале маленького театра Ферст-Систер. Она определенно знала, что я сын суфлерши, — я же был тем самым мальчиком.

В тот вечер, когда я объявился в городской библиотеке — не взять книгу на дом и не посидеть в читальном зале, а заняться работой над собственной книгой, — мисс Фрост встретила меня необыкновенно долгим взглядом. Я было решил, что она не может меня вспомнить, и сердце мое разрывалось; но она помнила куда больше, чем я думал.

— Подожди, не подсказывай — ты Уильям Эббот, — неожиданно сказала мисс Фрост. — И видимо, ты хочешь прочесть «Большие надежды» в рекордный третий раз.

Я признался ей, что пришел не затем, чтобы читать. Я сказал мисс Фрост, что хочу спрятаться от друзей — чтобы писать.

— Ты пришел сюда, в библиотеку, чтобы писать, — повторила она. Я вспомнил, что у мисс Фрост есть привычка повторять сказанное собеседником. Бабушка Виктория как-то предположила, что мисс Фрост нравится повторять чужие слова, потому что так можно хоть немного растянуть беседу. (А тетя Мюриэл заявила, что никому не нравится разговаривать с мисс Фрост.)

— Да, — сказал я мисс Фрост. — Чтобы писать.

— Но почему здесь? Почему именно в библиотеке? — требовательно спросила мисс Фрост.

Я не знал, что ответить. Потом в голове всплыло слово, а за ним и второе, и я от волнения выпалил их одно за другим.

— Ностальгия, — сказал я. — Наверное, я ностальгирую.

— Ностальгия! — воскликнула мисс Фрост. — Ты ностальгируешь! — повторила она. — Уильям, сколько же тебе лет?

— Семнадцать, — ответил я.

— Семнадцать! — трагически возопила мисс Фрост. — Ну, Уильям Дин — прости, то есть Уильям Эббот, — если ты в семнадцать лет уже ностальгируешь, может, из тебя и правда выйдет писатель!

Она была первой, кто мне об этом сказал, — какое-то время никто, кроме нее, не знал, кем я хочу стать, — и я ей поверил. Тогда мисс Фрост казалась мне самым искренним человеком из всех, кого я знал.

Глава 3. Маскарад

Фамилия того борца с великолепным телом была Киттредж. Мощные пластины мышц неестественно четко выступали на его гладкой груди, словно у героя комиксов. Узкая дорожка темно-русых, почти черных волос спускалась по его животу от пупка, а член (как же меня ужасает это слово!) загибался к правому бедру или же странным образом изначально рос с уклоном вправо. Мне некого было спросить, что может означать такой изгиб. В раздевалке спортзала я обычно смотрел в пол; мой взгляд почти никогда не поднимался выше его крепких волосатых ног.

У Киттреджа густо росла щетина, но кожа при этом была идеально гладкая, и обычно он бывал чисто выбрит. Однако я считал, что наиболее сногсшибательно он смотрится с двух-трехдневной щетиной — с ней он казался старше большинства учеников и даже некоторых преподавателей, в том числе мистера Хедли и Ричарда Эббота. Осенью Киттредж играл в футбол, а весной в лакросс, но самое зрелищное применение своему прекрасному телу он нашел в борьбе, которая к тому же отвечала присущей ему жестокости.

Хотя я нечасто видел, чтобы он угрожал кому-то напрямую, его агрессивность наводила страх, а сарказм резал как бритва. В академии Киттреджа почитали в первую очередь как атлета, но мне запомнилось, как мастерски он умел уязвить. Киттредж знал, как задеть за живое, и при этом обладал физической силой в подкрепление своих слов; никто не осмеливался бросить ему вызов. Его недоброжелатели предпочитали помалкивать. Я же одновременно и презирал его, и обожал. Увы, презрение нимало не ослабляло мою влюбленность; влечение к нему было бременем, которое я тащил на себе весь третий год в академии; Киттредж учился в выпускном классе, и я думал, что мне остается мучиться всего лишь до конца года. Я мечтал о том дне, уже недалеком, когда страсть к нему перестанет меня терзать.

Однако меня ждал удар, и бремя мое лишь стало тяжелее: Киттредж завалил иностранный язык; его оставили в школе еще на год. Так что нам предстояло параллельно учиться в выпускном классе. К тому времени Киттредж не просто выглядел старше прочих учеников Фейворит-Ривер — он и был старше.

В самом начале этих нескончаемых (для меня) лет нашей совместной каторги я неверно расслышал имя Киттреджа. Мне показалось, что все зовут его Джок — как порой насмешливо называют тупоголовых качков. Разумеется, я решил, что это его прозвище — у всех, кто был так же крут, как Киттредж, были прозвища. Но вскоре выяснилось, что его имя — настоящее имя — Жак.

Оказалось, что все так и звали его Жаком. Вероятно, ослепленный восторгом, я вообразил, что мои соученики тоже без ума от его красоты — и потому инстинктивно офранцузили кличку Джок, ведь Киттредж был так хорош собой.

Он родился и вырос в Нью-Йорке, где его отец занимался чем-то связанным с международной банковской системой — или, может, международным правом. Мать Киттреджа была француженка. Ее звали Жаклин — женский вариант имени Жак.

— Моя мать, хотя я не верю, что она мне настоящая мать, чересчур о себе воображает, — не раз повторял Киттредж (на себя бы посмотрел). Не потому ли Жаклин Киттредж назвала единственного сына в свою честь?

Я видел ее всего однажды — на борцовских состязаниях — и пришел в восхищение от того, с каким вкусом она была одета. Она, несомненно, была красива, хотя в моих глазах и не так привлекательна, как ее сын. Красота миссис Киттредж была скорее мужественной — у нее были точеные черты лица и даже такая же выдающаяся челюсть, как у сына. Как мог Киттредж думать, что она не его мать? Они ведь были так похожи.

— Да это тот же Киттредж, только с сиськами, — как всегда, громко и безапелляционно сказала мне Элейн Хедли. — Как она может не быть его матерью? Разве что она его старшая сестра. Брось, Билли, — будь они одного возраста, она сошла бы за его близняшку!

Весь матч мы с Элейн таращились на мать Киттреджа; ее это, похоже, нисколько не беспокоило. Со своим резко очерченным лицом, высокой грудью, идеально сидящей по фигуре одеждой миссис Киттредж, несомненно, привыкла притягивать взгляды.

— Интересно, удаляет ли она волосы на лице, — сказал я Элейн.

— Зачем бы? — спросила Элейн.

— Легко могу представить ее с усами, — ответил я.

— Ага, но с безволосой грудью, как у него, — ответила Элейн. Быть может, мы засматривались на миссис Киттредж отчасти потому, что видели в ней копию сына, но она будоражила воображение и сама по себе, и это меня беспокоило. Она была первой женщиной, заставившей меня ощутить, что я слишком молод и неопытен, чтобы ее понять. Помню, я подумал, что, должно быть, страшновато иметь такую мать — даже Киттреджу.

Я уже знал, что Элейн влюбилась в Киттреджа — она сама мне рассказала. (Неловко вышло, что нам обоим запомнилась его безволосая грудь.) Той осенью пятьдесят девятого я еще не открыл Элейн правду о своих собственных влюбленностях; у меня не хватало духу признаться ей, что мне нравятся и мисс Фрост, и Жак Киттредж. И как я мог рассказать Элейн о странном влечении к ее матери? Я все еще время от времени мастурбировал, воображая невзрачную и плоскогрудую Марту Хедли — эту высокую ширококостную женщину с большим тонкогубым ртом, чье продолговатое лицо я мысленно соединял с телами юных моделей в тренировочных лифчиках из маминых каталогов.

Возможно, Элейн стало бы полегче, если бы она узнала, что я разделяю ее несчастную любовь к Киттреджу, который поначалу отвечал нам обоим безразличием или едким сарказмом (или тем и другим одновременно). Однако в последнее время он немного смягчился — после того, как Ричард Эббот дал нам троим роли в шекспировской «Буре». Со стороны Ричарда было мудрым решением самому сыграть Просперо, поскольку в академии просто не нашлось бы ученика, способного вытянуть роль «законного», как указывает Шекспир, герцога миланского и любящего отца Миранды. За двенадцать лет на острове Просперо в совершенстве овладел волшебством, и не многие выпускники могли бы сыграть такое могущество на сцене.

Ну ладно — допускаю, что у Киттреджа получилось бы. Ему досталась роль Фердинанда, и тот вышел восхитительно чувственным; Киттредж весьма убедительно изображал любовь к Миранде, причиняя тем самым нескончаемые страдания Элейн Хедли, своей партнерше по сцене.