В одном лице — страница 14 из 94

Я понимал, что Элейн Хедли просто валяет дурака, обращаясь ко мне как Миранда к Калибану, — но когда мы подошли к общежитию, свет из окон упал на ее заплаканное лицо. С задержкой на минуту-другую насмешка Киттреджа над любовью Фердинанда и Миранды все же сработала; Элейн плакала.

— Ты мой единственный друг, — прорыдала она.

В порыве жалости я обнял ее за плечи; это вызвало новую волну одобрительных возгласов от невидимых зрителей. Догадывался ли я, что этой ночью начинается мой маскарад? Осознанно ли я создавал у мальчишек впечатление, что Элейн Хедли — моя девушка? Притворялся ли я даже в этот момент? Сознавал я это или нет, но я использовал Элейн Хедли как прикрытие. Некоторое время мне удавалось морочить голову Ричарду Эбботу и дедушке Гарри — не говоря уж о мистере Хедли, его невзрачной жене Марте и (пусть недолго и в меньшей степени) моей матери.

Да, я заметил, что мама переменилась ко мне. Она была такой ласковой, пока я был маленьким. Став подростком, я начал задаваться вопросом, что же случилось с тем маленьким мальчиком, которого она когда-то любила.

Я даже начал один свой ранний роман вот такой длиннющей вымученной фразой: «Если верить моей матери, сочинителем я сделался задолго до того, как начал писать книги, но мало того, что я сочинял и придумывал — я еще и отдавал выдумкам предпочтение перед тем, что, как она полагала, обычно нравится людям, — то есть перед реальностью».

Мамина оценка моего «чистого воображения» была не слишком-то лестной. Она считала художественную литературу легкомысленной; нет, хуже того.

Однажды на Рождество — кажется, это было первое Рождество за несколько лет, когда я приехал в Вермонт повидать своих, — я строчил что-то в записной книжке, и мама спросила:

— И что же ты теперь пишешь, Билли?

— Роман, — ответил я.

— Ты небось в восторге, — неожиданно сказала она дедушке Гарри, который со временем стал туговат на ухо — видимо, сказалась работа на лесопилке.

— Я? С чего это я должен быть в восторге, что Билл пишет очередной роман? Не то чтобы мне не понравился твой последний роман, Билл, ясен пень, он мне понравился! — тут же заверил меня дедушка Гарри.

— Ну разумеется, понравился, — сказала ему мама. — Романы — это же почти как переодевание в женщин, правда?

— Ну как тебе сказать… — начал дедушка Гарри и замолчал. С возрастом Гарри все чаще прерывал себя и умолкал, не договорив.

Я по себе знаю, каково это. Еще подростком, почувствовав, что мама уже не так мила со мной, как раньше, я тоже приобрел привычку обрывать себя и не говорить того, что собирался сказать. Теперь-то я от нее избавился.

Спустя много лет после того, как я окончил академию Фейворит-Ривер, на пике моего интереса к транссексуалкам — я имею в виду свидания с ними, а не превращение в одну из них, — я ужинал с Донной и рассказал ей о жизни дедушки Гарри на сцене в женском образе.

— Только на сцене? — спросила Донна.

— Да, насколько мне известно, — ответил я, но ее было не обмануть. Одним из немногих неприятных свойств Донны было то, что она всегда чувствовала, если от нее что-то пытались скрыть.

Бабушки Виктории не было в живых уже больше года, когда я впервые услышал от Ричарда, что никому не удается убедить дедушку Гарри расстаться с одеждой покойной супруги. (На лесопилке дедушка Гарри, ясен пень, одевался как дровосек.)

В конце концов я рассказал Донне, что дедушка Гарри проводил вечера в нарядах своей покойной жены — в уединении своего дома на Ривер-стрит. Я оставил за скобками приключения Гарри с переодеванием в том самом доме престарелых, который они с Нильсом Боркманом много лет назад построили для стариков Ферст-Систер. Остальные обитатели жаловались, что Гарри постоянно ошарашивает их своими перевоплощениями. (Как однажды сказал мне дедушка Гарри, «ты и сам должен был заметить, что у невежд и обывателей отключается чувство юмора, если дело касается переодеваний».)

К счастью, когда Ричард Эббот сообщил мне о происшествиях в доме престарелых, дедушкин дом на Ривер-стрит еще не успели продать. Мы с Ричардом быстро переселили дедушку Гарри в знакомую обстановку, в дом, где он столько лет прожил с бабушкой Викторией. Бабушкину одежду тоже перевезли на Ривер-стрит, и сиделка, которую мы с Ричардом наняли, чтобы круглосуточно присматривать за дедушкой Гарри, не возражала против перевоплощения Гарри в женщину — видимо, уже окончательного. Сиделка с теплотой вспоминала множество женских персонажей, которых Гарри Маршалл сыграл на сцене.

— Билли, а тебе приходило когда-нибудь в голову переодеться в женщину? — однажды спросила меня Донна.

— Честно говоря, нет, — ответил я.

Мое влечение к транссексуалкам было довольно избирательным. (Прошу прощения, но тогда мы еще не употребляли слово «трансгендер» — вплоть до восьмидесятых.) Трансвеститы меня никогда не интересовали, а из транссексуалок меня волновали только, что называется, «убедительные» — это одно из немногих прилагательных, до сих пор вызывающих у меня проблемы по части произношения. Кроме того, я не признавал искусственные груди, хотя против гормонов ничего не имел, — и, что неудивительно, предпочитал небольшой размер.

Собственная женственность очень много значила для Донны. Она была высокая, но стройная — даже руки у нее были тонкие — и с безупречно гладкой кожей (я знал немало куда более волосатых женщин). Она регулярно делала укладку и вообще была очень элегантная.

Донна стеснялась своих рук, хотя они были не настолько крупные и сильные, как у мисс Фрост. Донна не любила держаться со мной за руки, потому что у меня ладони были меньше.

Она приехала из Чикаго и пыталась обосноваться в Нью-Йорке — как я слышал, после нашего разрыва она переехала в Торонто, — но считала, что таким, как она, больше всего подходит Европа. Я брал ее с собой в писательские командировки, когда мои романы переводили на разные европейские языки. Донна утверждала, что Европа терпимее по отношению к транссексуалам, и вообще считала европейцев более просвещенными и толерантными, но ее смущала необходимость учить иностранный язык.

Она вылетела из колледжа, потому что на годы учебы как раз пришелся ее «кризис сексуальной идентичности», и теперь ей недоставало уверенности в своем интеллекте. Это был, конечно, полный бред, ведь она все время читала — и вообще была очень умна, — но так уж повелось, что есть определенный период, когда нам положено развивать умственные способности, и Донна чувствовала, что потеряла эти годы, пока принимала непростое решение стать женщиной.

Донна была на вершине счастья, когда мы приезжали в Германию, где я мог общаться с местными на их языке. Во время поездок, приуроченных к выходу немецких переводов моих романов, мы посетили не только Германию, но и Австрию и немецкоязычную часть Швейцарии. В Цюрих Донна просто влюбилась; он произвел на нее впечатление очень зажиточного города — как и на всех прочих туристов. Вена ей тоже страшно понравилась — я все еще более-менее ориентировался в городе, поскольку провел там студенческие годы. Больше всего Донну восхитил Гамбург — думаю, он показался ей наиболее изысканным из немецких городов.

В Гамбурге мои немецкие издатели всегда селили меня в отеле «Фир Йаресцайтен»; я думаю, на его счет можно отнести бо́льшую часть восхищения Донны Гамбургом, настолько это был шикарный отель. Но потом наступил тот ужасный вечер, после которого Донна уже никогда не бывала счастлива в Гамбурге — или, возможно, со мной.

Начиналось все довольно невинно. Журналист, бравший у меня интервью, пригласил нас в ночной клуб на улице Репербан; я был не в курсе, что это за улица и что за клуб, но журналист и его жена (или подруга) предложили нам с Донной сходить с ними посмотреть шоу. Их звали Клаус и Клаудия; мы вместе взяли такси до клуба.

Я должен был догадаться, что это за место, как только мы вошли — сразу, как увидел тощих парней у барной стойки. Это было «трансвеститен-кабаре» — шоу трансвеститов. (Как я понял, парни у бара были дружками исполнителей, поскольку клуб не был местом для съема и, за исключением этих парней, геев там практически не было.)

Шоу предназначалось для секс-туристов — в нем выступали мужчины в женской одежде на потеху гетеросексуальным парам. Мужские компании пришли посмеяться; женские — поглазеть на мужские члены. Исполнители были чистыми комиками; несомненно, они воспринимали себя как мужчин. Они не были и вполовину такими убедительными, как моя милая Донна; это были старомодные трансвеститы, даже и не пытавшиеся выдавать себя за настоящих женщин. Они были тщательно накрашены и одеты; они были очень симпатичные, но это были симпатичные мужчины, переодетые женщинами. В своих платьях и париках они смотрелись очень женственно, но никого не могли обмануть — и даже не старались.

Клаус и Клаудия явно не догадывались, что Донна тоже из них (но намного более убедительная и куда сильнее устремленная к своей цели — стать женщиной).

— Я не знал, — сказал я Донне. — Правда не знал. Прости.

Донна потеряла дар речи. Ей не приходило в голову, что одна из особенностей толерантной и просвещенной Европы в семидесятые — если говорить о сложных решениях, касающихся половой идентичности, — заключалась в том, что европейцы уже настолько привыкли к сексуальным различиям, что начали над ними шутить.

То, что сами участники шоу смеялись над собой, должно быть, страшно ранило Донну, которой пришлось столько пережить, чтобы начать всерьез воспринимать себя как женщину.

В одной из сценок здоровенный трансвестит делал вид, что ведет машину, а его невысокий партнер пытался сделать «ей» минет. Коротышку явно пугал размер члена «подружки» и то, как его неумелое обращение с этим монстром отражается на движении автомобиля.

Конечно, немецкого Донна не понимала; трансвестит болтал без передышки, критикуя качество минета. Я же был вынужден смеяться, и вряд ли Донна мне это простила.

Клаус и Клаудия явно подумали, что моя девушка просто типичная американка; они решили, что Донне не нравится шоу, потому что она закомплексованная ханжа. И невозможно было ничего им объяснить — не прямо же в клубе.