Но перед тем как закрыть дверь, мисс Фрост глянула на меня и улыбнулась.
— Если вдруг понадобится помощь с репликами — например, будут вопросы насчет ударения или произношения, — вы знаете, где меня искать.
Я и не догадывался, что мисс Фрост заметила мои проблемы с произношением; при ней я говорил очень мало.
Я был слишком смущен, чтобы ответить, но Элейн не колебалась ни минуты.
— Раз уж вы об этом заговорили, мисс Фрост, у Билли есть одна сложность с репликой Ариэля, мы как раз пытаемся с ней разобраться, — сказала Элейн.
— В чем сложность, Уильям? — спросила мисс Фрост, устремив на меня свой пронизывающий взгляд. (Слава богу, хоть «членов» в лексиконе Ариэля не обнаружилось!)
Когда Калибан называет Просперо тираном, Ариэль (невидимый) произносит: «Ты лжешь». Поскольку Ариэль невидим, Калибан думает, что это Тринкуло назвал его лжецом. Далее в той же сцене Ариэль повторяет «Ты лжешь» в адрес Стефано, а тот решает, что и его Тринкуло обозвал лжецом, и бросается на шута с кулаками.
— Мне надо дважды повторить: «Ты лжешь», — объяснил я мисс Фрост, старательно выговаривая фразу.
— Иногда у него получается «ты лжишь», — сказала Элейн.
— Ой, боже, — сказала библиотекарша, на секунду зажмурившись от ужаса. — Посмотри на меня, Уильям, — сказала она. Я посмотрел; хотя бы раз можно было взглянуть на нее в открытую. — Скажи мне «дрожь».
Это оказалось несложно. Сладкая дрожь пробивала меня при одном только взгляде на мисс Фрост. «Дрожь», — сказал я, глядя ей прямо в глаза.
— Ну вот, Уильям, просто держи в голове, что «лжешь» рифмуется с «дрожь», — сказала мисс Фрост.
— Давай, попробуй, — сказала Элейн.
— Ты лжешь, — произнес я, как и полагалось невидимому Ариэлю.
— Пусть все твои трудности решаются так же легко, Уильям, — сказала мисс Фрост. — Обожаю прогонять реплики, — сообщила она Элейн, закрывая дверь.
Меня впечатлило, что мисс Фрост вообще знает, что такое «прогонять реплики». Когда Ричард спросил ее, играла ли она на сцене, мисс Фрост поспешно ответила: «Только в воображении. В молодости — постоянно». Однако на сцене «Актеров Ферст-Систер» она, несомненно, сделала себе имя.
— Мисс Фрост — настоящая ибсеновская женщина! — заявил Ричарду Нильс, но ролей ей досталось немного — за исключением женщин тяжелой судьбы в «Гедде Габлер», «Кукольном доме» и «Дикой (чтоб ее) утке».
В общем, сколько бы мисс Фрост ни утверждала, что играла лишь в воображении (будучи при этом прирожденной ибсеновской женщиной), она явно была не понаслышке знакома с «прогоном реплик» — и всячески поддерживала нас с Элейн.
Поначалу нам было не особенно удобно — я имею в виду, устраиваться на кровати мисс Фрост. Матрас был двуспальный, но не очень широкий, а латунная рама — довольно высокая; если мы с Элейн чинно садились рядышком на краю, то не доставали ногами до пола. А если ложились на живот, то приходилось извиваться, чтобы посмотреть друг на друга; только привалив подушки к латунным прутьям изголовья, мы могли лечь на бок лицом друг к другу и прогонять реплики — держа перед собой копии пьесы, чтобы сверяться с текстом.
— Мы с тобой как пожилая семейная пара, — сказала Элейн; это сравнение мне и самому приходило в голову.
В тот первый вечер в бункере мисс Фрост Элейн в конце концов задремала. Ей приходилось вставать раньше, чем мне; из-за поездок автобусом в Эзра-Фоллс она была вечно уставшая. Когда мисс Фрост постучала в дверь, Элейн спросонья перепугалась, прижалась ко мне и обхватила за шею. Хотя на первый взгляд картина выходила вполне романтичная, по нашим физиономиям было ясно, что романтикой тут и не пахло. Так что мисс Фрост просто сообщила:
— Мне пора закрывать библиотеку. Даже Шекспиру нужно отдохнуть и выспаться.
Как известно всякому, кто хоть раз участвовал в театральном представлении, после тяжелых репетиций и бесконечного заучивания — пока реплики не начинают отскакивать от зубов — рано или поздно заканчивается даже Шекспир. Мы сыграли «Бурю» четыре раза. И все четыре раза я успешно выговорил «ты лжешь», хотя на премьере меня и в самом деле пробила дрожь — мне показалось, что я увидел в зале мать Киттреджа. Правда, в антракте Киттредж сообщил, что я обознался.
— Та, кого ты считаешь моей матерью, сейчас в Париже, — презрительно сообщил мне Киттредж.
— Вот как.
— Наверное, ты спутал с ней еще какую-нибудь немолодую дамочку, которая тратит слишком много денег на шмотки, — сказал Киттредж.
— У тебя очень красивая мать, — сказал я ему. Я был совершенно искренен и не имел в виду ничего дурного.
— Твоя погорячее будет, — невозмутимо заявил Киттредж. В его замечании не было ни тени сарказма, ни капли непристойности; он сообщал такой же очевидный факт, как то, что его мать (или не-мать) сейчас в Париже. Вскоре словечко «горячий» в том значении, которое придал ему Киттредж, станут наперебой употреблять все мальчишки в академии Фейворит-Ривер.
Потом Элейн сказала мне:
— Ты что это, Билли, — в друзья ему набиваешься?
Из Элейн получилась отличная Миранда, хотя премьера была не лучшим ее выступлением: ей пришлось воспользоваться подсказкой суфлера. Боюсь, в том была и моя вина.
«Добрая утроба подчас родит плохого сына», — говорит Миранда своему отцу — имея в виду брата Просперо, Антонио.
Я уже обсуждал с Элейн проблему добрых утроб — может быть, даже слишком часто. Я поведал Элейн свои соображения по поводу моего биологического отца — как все плохое в себе я приписывал генам сержанта (а не маминым). В то время я все еще относил свою мать к добрым утробам мира сего. Хотя в разговорах с Элейн я порой и отзывался о маме как о возмутительно «ветреной особе», но Мэри Маршалл — Дин ли, Эббот ли — была по сути своей невинна и неспособна на дурной поступок. Пусть мама была доверчивой и временами заторможенной — я использовал это слово вместо «слабоумной», — но уж точно не была «плохой».
Забавно, но слово «утроба» мне тоже не давалось — ни в единственном числе, ни во множественном. Мы с Элейн изрядно над этим потешались.
— Утроба, а не «внутроба», Билли! — кричала Элейн. — Начинается с «у»!
Смех да и только. Зачем бы мне понадобилась «утроба» (а уж тем более «утробы»)?
Но я уверен, что это из-за меня на премьере у Элейн в голове всплыло слово «особа»: «Добрая особа подчас родит плохого сына», — едва не выдала Миранда. Видимо, Элейн сообразила, что выходит что-то не то; она оборвала себя почти сразу после слова «добрая». Затем последовал кошмар любого актера: осуждающее молчание.
— Утроба, — прошептала мама; суфлерский шепот получался у нее идеально — ее практически не было слышно в зале.
— Утроба! — выкрикнула Элейн Хедли. Просперо (Ричард) аж подпрыгнул. — Добрая утроба подчас родит плохого сына, — произнесла Элейн, возвращаясь в образ Миранды. Больше такого не повторялось.
Разумеется, после премьеры Киттредж не мог промолчать.
— Тебе нужно поработать над словом «утроба», Неаполь, — сказал он Элейн. — Похоже, оно вызывает у тебя некоторое нервное возбуждение. Попробуй сказать себе: «У каждой женщины есть утроба — даже у меня. Не такое это большое дело». Можем потренироваться вместе, если тебе так будет легче. Например, я говорю «утроба», а ты отвечаешь: «В утробах ничего особенного нет», или я тебе: «утроба», а ты: «У меня она тоже есть!» — что-нибудь такое.
— Спасибо, Киттредж, — ответила Элейн. — Очень заботливо с твоей стороны.
Она прикусила нижнюю губу, что, как я знал, делала только когда страдала по Киттреджу и ненавидела себя за это. (Я и сам хорошо знал это чувство.)
И вот после месяцев драматической, во всех смыслах, близости наше общение с Киттреджем внезапно прервалось; мы с Элейн впали в уныние. Ричард попытался поговорить с нами о послеродовой депрессии, которая иногда нападает на актеров после спектакля.
— Это не мы родили «Бурю», — досадливо сказала ему Элейн, — а Шекспир!
Что до меня, то я скучал по прогонам реплик на латунной кровати мисс Фрост, но когда сознался в этом Элейн, она удивилась:
— С чего бы? Вроде мы там не обжимались.
Элейн нравилась мне все больше, пусть и только по-дружески; но даже в отчаянной попытке подбодрить друга не стоит перегибать палку.
— Ну это не потому, что мне не хотелось бы с тобой пообжиматься, — сказал я.
Мы сидели в ее спальне — как всегда, с открытой дверью; был субботний вечер, начало зимнего семестра. Это был уже новый, 1960 год, но мне все еще было семнадцать, а Элейн — шестнадцать. В академии Фейворит-Ривер шел вечерний киносеанс, и из окна спальни было видно, как мерцает свет проектора в новом спортзале, построенном в форме луковицы и соединенном со старым спортзалом, где зимой по выходным мы с Элейн часто смотрели матчи Киттреджа. Но в эти выходные борцы уехали на соревнования куда-то на юг — в Лумис или в Маунт-Хермон.
Когда автобусы спортивной команды возвращались в академию, нам с Элейн было их видно из окна ее комнаты на пятом этаже. Даже в январский мороз, когда все окна были закрыты, крики мальчишек разносились по всему двору, отражаясь от стен общежитий. Борцы и прочие спортсмены относили свои вещи из автобусов в новый спортзал, где располагались раздевалка и душ. Если фильм еще шел, некоторые из них оставались в зале, чтобы посмотреть хотя бы конец.
Но этим субботним вечером показывали вестерн; только недоумок будет смотреть конец вестерна, не зная, что было в начале, — заканчиваются-то они все одинаково (всеобщей перестрелкой и неизбежным справедливым возмездием). Мы с Элейн спорили, останется ли Киттредж в зале досматривать вестерн — если, конечно, автобус приедет до окончания фильма.
— Киттредж не тупица, — сказала Элейн. — Не будет он зависать в зале, чтобы посмотреть последние пятнадцать минут лошадиной оперы.
(Элейн была невысокого мнения о вестернах и называла их лошадиными операми только в добром расположении духа; обычно же она именовала их самцовой пропагандой.)