В одном лице — страница 24 из 94

— О, Билли, но это же не преступление! — весело сказала миссис Хедли. — Удивительно только, что ты думаешь именно обо мне — я ведь вовсе не красавица, — и немного странно, что тебе так легко даются слова «тренировочный лифчик». Не нахожу тут видимой закономерности, — сказала она, помахав все растущим списком слов, с которыми мне приходилось сражаться.

— Я и сам не знаю, что мне в вас нравится, — признался я.

— А как насчет твоих ровесниц? — спросила миссис Хедли. Я покачал головой. — И Элейн тоже? — спросила она. Я замялся, но Марта Хедли положила мне на плечи свои сильные руки и заглянула мне в лицо. — Билли, все в порядке, Элейн и сама не верит, что интересует тебя в этом смысле. И это все только между нами, не забывай. — Мои глаза снова наполнились слезами; миссис Хедли притянула мою голову к своей жесткой груди. — Билли, Билли, ты ни в чем не виноват! — воскликнула она.

Тот, кто в эту секунду постучал в дверь кабинета, несомненно, услышал последнее слово — «виноват».

— Войдите! — крикнула миссис Хедли так пронзительно, что я сразу понял, откуда у Элейн иерихонская труба вместо голоса.

Это оказался Аткинс — всем известный недотепа; я и не знал, что он занимается музыкой. А может, у Аткинса были проблемы с голосом или у него не получалось выговаривать какие-нибудь слова.

— Я могу зайти попозже, — сказал Аткинс Марте Хедли, при этом не переставая таращиться на меня; или же он не мог поднять глаза на нее — либо одно, либо другое. И дураку было ясно, что я только что плакал.

— Приходи через полчаса, — сказала ему миссис Хедли.

— Хорошо, только у меня часов нет, — ответил он, не сводя с меня глаз.

— Возьми мои, — сказала она. И вот когда она сняла с руки часы и отдала ему, я понял, что меня в ней привлекает. Марта Хедли не просто обладала мужеподобной внешностью — она и действовала всегда властно, по-мужски. Мне оставалось только воображать, что и в сексе она тоже доминирует — может заставить кого угодно исполнять ее желания, и поди с ней поспорь. Но почему мне это нравилось? (Разумеется, эти размышления я не стал включать в свою выборочную исповедь.)

Аткинс молча таращился на часы. Неужели он такой кретин и недотепа, что не может определить по ним время, изумился я.

— Через полчаса, — напомнила ему Марта Хедли.

— Тут римские цифры, — уныло проговорил Аткинс.

— Просто следи за минутной стрелкой. Досчитай до тридцати минут. И тогда возвращайся, — сказала миссис Хедли. Аткинс вышел, все еще глядя в циферблат; дверь кабинета он оставил открытой. Миссис Хедли встала с дивана и закрыла дверь.

— Билли, Билли, — сказала она, оборачиваясь ко мне. — То, что ты чувствуешь, это нормально — все в порядке.

— Я подумывал поговорить с Ричардом, — сообщил я.

— Хорошая мысль. С Ричардом можешь обсуждать что угодно, я в этом уверена, — ответила Марта Хедли.

— Но не с мамой, — сказал я.

— Твоя мама, Мэри… Моя дорогая подруга Мэри… — начала миссис Хедли и замолчала. — Нет, не с мамой, ей пока не говори, — сказала она.

— Почему? — спросил я. Кажется, я уже знал почему, но хотел услышать это от самой миссис Хедли. — Потому что она немножко травмирована? — спросил я. — Или потому что она вроде бы злится на меня — хотя не понимаю почему.

— Не знаю насчет травм, — сказала Марта Хедли, — но, похоже, твоя мама действительно на тебя сердится — я тоже не понимаю почему. Мне показалось, что ее довольно легко выбить из колеи — если затронуть определенные темы.

— Какие такие темы? — спросил я

— Некоторые вопросы сексуальности ее расстраивают, — сказала Марта Хедли. — Билли, дело в том, что она кое-что от тебя скрывает.

— Вот как.

— Что мне не нравится в Новой Англии — так это пристрастие к секретам! — неожиданно воскликнула миссис Хедли; она взглянула на запястье, где раньше были часы, и рассмеялась. — Интересно, как там Аткинс управляется с римскими цифрами, — сказала она, и расхохотались уже мы оба. — Знаешь, ты ведь можешь рассказать Элейн, — сказала Марта Хедли. — Ей ты можешь рассказать все что угодно. И потом, я думаю, она уже и так знает.

Я и сам так думал, но ничего не сказал. Так значит, мою мать довольно легко «выбить из колеи». Я жалел, что не проконсультировался с доктором Грау, пока тот был еще жив, — пусть это и означало бы знакомство с его теорией о том, что гомосексуальность якобы излечима. (Это пригасило бы мою ярость в следующие годы, когда мне предстояло ближе познакомиться с этой идиотской карательной доктриной.)

— Мне правда помог наш разговор, — сказал я миссис Хедли; она посторонилась, уступая мне дорогу к двери кабинета. Я боялся, что она схватит меня за плечи или даже снова притянет меня к своей жесткой груди и я не смогу сдержаться и начну ее обнимать — или даже целовать, — хотя для этого мне пришлось бы встать на цыпочки. Но Марта Хедли не притронулась ко мне; она просто стояла рядом.

— Билли, с голосом у тебя все в порядке, никаких проблем с языком или нёбом я у тебя не нашла, — сказала она. Я и забыл, что она заглядывала мне в рот на самом первом нашем занятии.

Тогда она попросила меня дотронуться языком до нёба, потом придержала кончик языка ватной палочкой, а второй палочкой в это время прощупала под языком, очевидно, в поисках чего-то, чего там не оказалось. (Я смутился, потому что эта возня у меня во рту вызвала у меня эрекцию — еще одно свидетельство «инфантильных половых наклонностей», по выражению доктора Грау.)

— Не хочу говорить плохо об усопших, — сказала мне на прощание миссис Хедли, — но надеюсь, Билли, ты понимаешь, что покойный доктор Грау и наше единственное оставшееся в живых медицинское светило — то есть доктор Харлоу — полные кретины.

— Вот и Ричард так говорит, — сообщил я.

— Слушай Ричарда, — сказала миссис Хедли. — Он славный парень.

Лишь годы спустя мне в голову пришла мысль: в нашем маленьком, далеко не элитном интернате уже просматривались черты взрослого мира — там были по-настоящему добрые и чуткие взрослые, которые старались сделать взрослый мир более понятным и сносным для подростков, но были и заплесневелые радетели нравственности (вроде доктора Грау, доктора Харлоу и им подобных) и неизлечимые гомофобы, которых породили люди их поколения и склада.

— Как на самом деле умер доктор Грау? — спросил я миссис Хедли.

История, которую мы услышали от доктора Харлоу на утреннем собрании, заключалась в том, что зимней ночью Грау поскользнулся и упал во дворе школы. Дорожки обледенели; вероятно, старый австриец ударился головой. Доктор Харлоу не сказал нам напрямую, что герр доктор Грау просто-напросто замерз насмерть, — кажется, он употребил слово «гипотермия».

Утром тело обнаружили дежурные по кухне. Один из них рассказывал, что лицо Грау было белым как снег, другой утверждал, что старый австриец лежал с открытыми глазами, но третий возражал, что глаза были закрыты; однако все они соглашались, что тирольская шляпа доктора Грау (с засаленным фазаньим пером) была найдена на некотором расстоянии от тела.

— Грау был пьян, — сказала мне Марта Хедли. — В одном из общежитий у преподавателей была вечеринка. Возможно, Грау действительно поскользнулся и упал — и, вполне вероятно, ударился головой, но он точно был пьян. Он пролежал в снегу без сознания всю ночь! Он замерз насмерть.

Доктор Грау, как и значительная часть преподавателей Фейворит-Ривер, выбрал работу в академии из-за лыжного курорта по соседству, но на лыжи старик не вставал уже многие годы. Доктор Грау был ужасно толстый; он утверждал, что все еще прекрасно держится на лыжах, но признавал, что, упав, уже не сможет подняться — не сняв предварительно лыжи. (Я представлял, как Грау барахтается на склоне, дрыгая ногами, чтобы освободиться от креплений, и вопит про «инфантильные половые наклонности» на английском и немецком языках.)

Я выбрал немецкий в качестве иностранного языка, но только после того как меня заверили, что в академии имеется еще три преподавателя немецкого; у герра доктора Грау мне учиться не пришлось. Остальные преподаватели немецкого тоже были австрийцы — и двое из них тоже обожали лыжный спорт. Моя любимая преподавательница, фройляйн Бауэр, была единственной, кто не катался на лыжах.

Выходя из кабинета миссис Хедли, я внезапно вспомнил, что говорила фройляйн Бауэр о моем немецком; я делал множество грамматических ошибок, и порядок слов доводил меня до бешенства, но произношение у меня было идеальное. Однако когда я сообщил об этом Марте Хедли, она нашла это открытие не особенно интересным — если вообще стоящим внимания.

— Тут дело в психологии, Билли. Ты можешь сказать что угодно, в том смысле, что физически ты способен выговорить любое слово. Но либо тебе не даются слова, которые как-то в тебе отзываются, либо…

— Вы имеете в виду, отзываются в сексуальном смысле, — перебил я.

— Возможно, — сказала миссис Хедли и пожала плечами. Похоже, ее не особенно интересовала сексуальная подоплека моих проблем с произношением, как будто рассуждения о сексе (любого рода) относились к столь же малоинтересным темам, как и мой великолепный немецкий выговор. Конечно же, по-немецки я говорил с австрийским акцентом.

 — Я думаю, ты злишься на свою маму не меньше, чем она на тебя, — сказала Марта Хедли. — Порой мне кажется, Билли, что это злость мешает тебе говорить.

— Вот как.

Я услышал чьи-то шаги на лестнице. Это был Аткинс, все еще не сводивший глаз с часов миссис Хедли; удивительно, как он не споткнулся о ступеньки.

— Тридцать минут еще не прошло, — доложил Аткинс.

— Я ухожу, можешь войти, — сказал я, но Аткинс застыл как вкопанный, не дойдя до площадки третьего этажа.

Я спустился мимо него по широкой гулкой лестнице; уже почти в самом низу до меня донесся голос миссис Хедли:

— Заходи, пожалуйста.

— Но еще не прошло тридцать минут. Еще не… — Аткинс не договорил (или не мог договорить).

— Еще не что? — услышал я вопрос Марты Хедли. Я замер на лестнице. — Ты можешь, я знаю, — ласково сказала она. — Ты ведь можешь сказать отдельно только первый слог, правда?