В одном лице — страница 27 из 94

Это не значит, что меня больше не тянуло к женщинам; совсем наоборот. Но мне казалось, что поддаться этому влечению — значит снова задавить в себе гея, вернуться к прежнему состоянию. Не говоря уж о том, что все мои тогдашние друзья и любовники были убеждены, что любой, кто называет себя бисексуалом, на самом деле обычный гей, одной ногой еще стоящий «в шкафу». (Наверное, в девятнадцать, двадцать и двадцать один год какая-то часть меня тоже в это верила.)

И все же я знал, что бисексуален — так же ясно, как знал, что меня привлекает Киттредж и как именно он меня привлекает. Но в юности я сдерживал свою страсть к женщинам — так же, как раньше подавлял влечение к мужчинам. Даже в таком юном возрасте я, видимо, чувствовал, что бисексуальные мужчины не вызывают доверия; по крайней мере, в то время им точно не доверяли — а может, и никогда не будут.

Я никогда не стыдился своего влечения к женщинам, но как только начал заводить любовников — а в Нью-Йорке обзавелся еще бо́льшим количеством друзей-геев, — быстро усвоил, что из-за этого влечения другие геи относятся ко мне с недоверием, подозрением и даже страхом. Так что я предпочел помалкивать о своей тяге к женщинам и просто смотрел на них. (Летом шестьдесят первого, во время нашего путешествия по Европе, бедный Том как раз поймал меня на этом.)

Наша группа была совсем небольшая; в смысле, группа американских студентов, которых приняли в Институт на 1963/64 учебный год. Мы погрузились на круизный лайнер в Нью-Йоркской бухте и пересекли Атлантику — совсем как мы с Томом два года назад. Я быстро выяснил, что среди студентов моего курса геев нет, по крайней мере открытых — впрочем, никто из них все равно не интересовал меня в этом смысле.

Мы поехали в Вену на автобусе через Западную Европу — и за две недели пересмотрели больше достопримечательностей, чем мы с Томом за целое лето. По пути я получше познакомился с сокурсниками. Кое с кем даже подружился — с гетеросексуальными (вроде бы) парнями и девчонками. Пара-тройка девчонок мне приглянулись, но еще до прибытия в Вену я решил, что группа все же ужасно маленькая; было бы не самым мудрым решением переспать с кем-то из однокурсниц. Кроме того, я уже пустил слух, будто «стараюсь хранить верность» девушке, оставшейся в Штатах. В общем, дал понять, что я парень с нормальной ориентацией и не очень расположен к общению.

Получив место единственного англоговорящего официанта в «Цуфаль», я окончательно отдалился от Института европейских исследований: студентам этот ресторан был не по карману. Я исправно ходил на лекции на Доктор-Карл-Люгер-плац, но все остальное время вел себя как и полагается молодому писателю в чужой стране, то есть — самое важное — старался проводить время наедине с самим собой.

С Эсмеральдой я познакомился случайно. Я приметил ее в опере — во-первых, из-за телосложения (меня всегда привлекали высокие и широкоплечие женщины), во-вторых, из-за того, что она делала пометки в блокноте. Она стояла в дальнем конце зала Штаатсопер и что-то яростно строчила. В тот первый вечер я решил, что она театральный критик; хотя она была всего на три года старше меня (осенью шестьдесят третьего года Эсмеральде было двадцать четыре), выглядела она взрослее.

Но я стал замечать ее снова и снова — она всегда стояла позади — и сообразил, что, будь она критиком, она сидела бы в зале. Но она стояла, как я сам и все прочие студенты. В те времена студентам в Опере разрешалось стоять за креслами; для них это было бесплатно.

Венская Опера высилась на перекрестке Кертнерштрассе и Опернринг. От «Цуфаль» до нее было всего десять минут пешком. Когда в Опере давали представление, в «Цуфаль» готовили ужин в две смены: ранний ужин перед оперой и второй, более роскошный, после. Если я работал в обе смены, как обычно и бывало, я попадал в оперу после начала первого акта и уходил до конца последнего.

Однажды во время антракта Эсмеральда со мной заговорила. Должно быть, я выглядел как американец (что меня страшно расстроило), потому что заговорила она по-английски.

— Что с тобой такое? — спросила Эсмеральда. — Ты вечно опаздываешь и вечно уходишь, не дожидаясь конца!

(По ней-то сразу было видно, что она американка; как выяснилось, она родилась в Огайо.)

— Работа такая, я официант, — ответил я. — А с тобой что такое? Почему ты все время что-то записываешь? Хочешь стать писателем? Я вот да, — признался я.

— Я просто дублерша — я хочу стать сопрано, — сказала Эсмеральда. — Так ты хочешь стать писателем, — повторила она медленно. (И меня тут же к ней потянуло.)

Как-то раз, когда я не работал в «Цуфаль» в последнюю смену, я остался в опере до занавеса и предложил Эсмеральде проводить ее домой.

— Не хочу я «домой» — мне там не нравится, стараюсь пореже там появляться, — сказала Эсмеральда.

— Понял.

Мне тоже не нравилось мое жилище в Вене — и я тоже нечасто сидел дома. Но почти каждый вечер я работал в ресторане на Вайбурггассе и пока что не очень представлял, куда можно пойти в Вене ночью.

Я привел Эсмеральду в ту гей-кофейню на Доротеергассе; она была неподалеку от Оперы, и раньше я бывал в ней только днем, когда там сидели в основном студенты — в том числе девушки. Так что я еще не знал, что ночная клиентура «Кафе Кефих» состоит из одних мужчин — то есть из одних геев.

Нам с Эсмеральдой не потребовалось много времени, чтобы понять мою ошибку. «Днем тут все по-другому», — сказал я ей, когда мы уходили. (Слава богу, Ларри в тот вечер там не было, я ведь уже предложил ему провести курс писательского мастерства в Институте; но Ларри еще не сообщил о своем решении.)

Эсмеральду мой конфуз только развеселил: «Подумать только, на первом же свидании!» — восклицала она, пока мы шли вверх по улице Грабен в сторону Кольмаркт. На Кольмаркт обнаружилась единственная кофейня; я там не бывал, но выглядела она недешевой.

— У меня по соседству есть одно заведение, — сказала Эсмеральда. — Можем пойти туда, а уж потом проводишь меня домой.

К нашему обоюдному изумлению, оказалось, что мы живем в одном районе — по ту сторону Рингштрассе, за пределами центрального района, поблизости от Карлскирхе. На углу Аргентиньештрассе и Швиндгассе был кафе-бар — такой же, как сотни других в Вене. Он совмещал в себе бар и кофейню; когда мы уселись, я сообщил Эсмеральде, что тоже живу неподалеку. (Я часто приходил сюда писать.)

Так мы начали описывать друг другу наши далекие от идеала ситуации с жильем. Выяснилось, что оба мы живем на Швиндгассе, более того, в одном и том же доме. Но жилье Эсмеральды было больше похоже на нормальную квартиру. У нее была спальня, собственная ванная и крохотная кухонька, но прихожая была общая с хозяйкой; почти каждый вечер, возвращаясь домой, Эсмеральде приходилось проходить через гостиную хозяйки — ворчливой старушки, которая вечно смотрела телевизор, уютно устроившись на диванчике со своей сварливой собачкой.

Бормотание телевизора настойчиво просачивалось в спальню Эсмеральды, где она слушала оперы (в основном немецкие) на старом граммофоне. Ей велено было крутить свою музыку тихонько, хотя слушать оперу «тихонько» невозможно. Оперы звучали достаточно громко, чтобы заглушить звук хозяйского телевизора, и Эсмеральда слушала и слушала немецкие голоса, и пела сама — тоже тихонько. Как она сказала, ей нужно было совершенствовать немецкое произношение.

Поскольку мне самому не помешало бы поработать над грамматикой и порядком слов — не говоря уж о словарном запасе, — я тут же сообразил, как мы с Эсмеральдой можем друг другу помочь. Произношение было единственным, в чем мой немецкий был лучше, чем у Эсмеральды.

Другие официанты в «Цуфаль» старались меня подготовить: вот закончится осень, придет зима, туристы разъедутся — и настанут вечера, когда в ресторане уже не будет англоговорящих клиентов. Так что лучше бы мне подтянуть немецкий до начала зимы, предупреждали они. Австрийцы не особенно приветливы к чужестранцам. В Вене слово Ausländer (иностранец) всегда имело неодобрительный оттенок; все местные были немного ксенофобами.

Сидя в кафе-баре на Аргентиньештрассе, я начал описывать Эсмеральде свою ситуацию с жильем — на немецком. Мы уже решили говорить друг с другом по-немецки.

Эсмеральда носила испанское имя — оно означает «изумруд», — но сама по-испански не говорила. Ее мать была итальянкой, и Эсмеральда говорила (и пела) на итальянском, но, чтобы петь в опере, ей нужно было подтянуть немецкое произношение. Она пожаловалась, что в Штаатсопер ее положение дублерши сопрано, «запасного» сопрано, как называла себя Эсмеральда, служит предметом насмешек. Если ее и выпустят когда-нибудь на сцену в Вене, то лишь в том случае, если их «основное» сопрано внезапно даст дуба. (Или если вдруг подвернется опера на итальянском.)

Даже сейчас, когда она рассказывала мне все это на грамматически безупречном немецком, я слышал явные кливлендские нотки. Учительница музыки в начальной школе Кливленда обнаружила у нее талант певицы; затем Эсмеральда получила стипендию в Оберлинском колледже. Первый год обучения за границей Эсмеральда провела в Милане; она стажировалась в Ла Скала и влюбилась в итальянскую оперу.

Но этот немецкий, пожаловалась Эсмеральда, — будто щепки жуешь. Ее отец бросил их с матерью; он уехал в Аргентину, где встретил другую женщину. Эсмеральда пришла к выводу, что у женщины, с которой ее отец сошелся в Аргентине, по всей видимости, в предках были нацисты.

— Как еще объяснить, что я не могу справиться с произношением? — спросила меня Эсмеральда. — Я этот немецкий зубрила до опупения!

Бывает же такое: нас обоих бросили отцы, мы жили в одном доме на Швиндгассе и теперь обсуждали это в кафе-баре на Аргентиньештрассе — на ломаном немецком. Unglaublich! (Невероятно!)

Студентов Института расселили по всей Вене. Как правило, спальня у постояльца была отдельная, а ванная — общая с хозяевами; у поразительного числа студентов квартирными хозяйками были вдовы, и готовить на кухне квартирантам не разрешалось. Моя хозяйка тоже была вдовой, и у меня тоже была собственная спальня, а ванную я делил с разведенной хозяйской дочерью и ее пятилетним сыном Зигфридом. На кухне постоянно кто-нибудь суетился, наводя в ней совершенный хаос, но мне разрешалось варить себе кофе, а в холодильнике я держал пиво.