В одном лице — страница 31 из 94

— Только не Верди, — сказала Эсмеральда, увидев, что я с задумчивым видом стою у граммофона.

Я выбрал Джоан Сазерленд в ее «знаковой роли»; я знал, как Эсмеральда любит «Лючию ди Ламмермур» — эту пластинку я и поставил, совсем негромко.

— Билли, сегодня у тебя счастливая ночь — и у меня тоже. У меня тоже никогда не было вагинального секса. И пусть я даже и забеременею, неважно. Если дублерша запорола свой выход, на этом все — можно ставить точку, — сказала Эсмеральда; она умылась и почистила зубы, но, кажется, еще не совсем протрезвела.

— Эсмеральда, не сходи с ума, — сказал я. — Еще как важно, что ты можешь забеременеть. У тебя будет еще много шансов.

— Слушай, ты хочешь попробовать или нет? — спросила Эсмеральда. — Я хочу попробовать в вагину, Билли, — я прошу тебя, господи ты боже мой! Я хочу знать, каково это!

— Понял.

Конечно, я надел презерватив; я надел бы и два, если бы она попросила. (Она точно еще не протрезвела — тут не было никаких сомнений.)

Так это и произошло. В ту ночь, когда умер наш президент, я впервые занялся вагинальным сексом — и мне правда, правда понравилось. Кажется, как раз во время сцены безумия Лючии у Эсмеральды случился очень громкий оргазм; честно говоря, я так и не понял, кто из них двоих взял ми-бемоль: Джоан Сазерленд или Эсмеральда. В этот раз мои уши не были защищены; я едва расслышал лай хозяйкиной собачки — так звенело у меня в ушах.

— О-хре-неть! — услышал я голос Эсмеральды. — Это было потрясающе!

Я сам был потрясен (и испытал облегчение); мне не просто правда, правда понравилось — я был в восторге! Был ли этот вид секса не хуже (или лучше), чем анальный? Он был другим. В дипломатических целях я всегда говорю — если меня спрашивают, — что и анальный, и вагинальный секс мне нравятся одинаково. Все мои страхи относительно вагин оказались необоснованными.

Но, увы, я несколько затормозил с ответом — я размышлял о том, как мне понравилось, но вслух ничего не сказал.

— Билли, а тебе как? — спросила Эсмеральда. — Тебе понравилось?

Знаете, не только у писателей есть такая проблема, но для писателей это правда, правда больной вопрос; наш так называемый ход мысли, хоть он и беззвучен, совершенно невозможно остановить.

— Вовсе и не бальная зала, — сказал я. И это после всего, что пришлось пережить в тот день бедной Эсмеральде.

— Не что? — спросила она.

— А, это просто так говорят у нас в Вермонте! — выпалил я. — Просто бессмыслица какая-то, ей-богу. Я даже не уверен, что именно означает это «не бальная зала».

— Но почему это звучит как отрицание? — спросила Эсмеральда. — «Вовсе и не» само по себе звучит отрицательно, «вовсе и не бальная зала» звучит как сильное разочарование.

— Нет, нет — никакого разочарования! Я в восторге от твоей вагины! — воскликнул я. Сварливая собачка снова тявкнула; Лючия начала повторяться — она вернулась к началу, где была еще доверчивой юной невестой, которую так легко было выбить из колеи.

— Значит, я «не бальная зала» — как будто я всего лишь какой-нибудь спортзал или кухня или вроде того, — сказала Эсмеральда. Затем настала очередь слез — слез по Кеннеди, по ее единственному шансу стать основным сопрано, по ее неоцененной вагине — целого потока слез.

Невозможно взять назад слова «вовсе и не бальная зала»; это просто-напросто не то, что следует говорить после первого вагинального секса. Конечно, я не мог взять назад и то, что заявил Эсмеральде об ее увлечении политикой — о ее недостаточном стремлении сделаться сопрано.

Мы провели вместе Рождество и начало следующего года, но между нами уже возникло недоверие. Однажды ночью я, видимо, что-то бормотал во сне. Утром Эсмеральда спросила:

— Тот симпатичный мужчина в «Цуфаль» — ну, в тот жуткий вечер, — что там он говорил о писательском курсе? Почему он назвал тебя юным прозаиком, Билли? Он тебя знает? Вы знакомы?

Ну как вам сказать — на этот вопрос не было простого ответа. А потом, однажды вечером после работы — это было в январе шестьдесят четвертого — я перешел на другую сторону Кернтнерштрассе и повернул на Доротеергассе к «Кафе Кефих». Я отлично знал, кто собирается там по ночам — исключительно мужчины и исключительно геи.

«Смотрите-ка, а вот и юный прозаик», — скорее всего, сказал Ларри, или, может, просто спросил: «Ты ведь Билл, да?» (Кажется, как раз в тот вечер он сказал мне, что решил прочесть писательский курс, о котором я просил, — но занятия тогда еще не начались.)

Тем вечером в «Кафе Кефих» — за несколько вечеров до того, как он подкатил ко мне, — Ларри, вероятно, спросил:

— А как же дублерша сопрано? Где эта милая, милая девушка? Не самая обычная леди Макбет, а, Билл?

— Уж точно не обычная, — должно быть, пробормотал я. Мы просто болтали; в ту ночь ничего не произошло.

Позднее той же ночью я лежал в постели с Эсмеральдой, и она спросила у меня нечто важное.

— Знаешь, я каждый раз поражаюсь — ты говоришь как настоящий австриец, при том что грамматика-то у тебя так себе. Билли, откуда у тебя взялся такой немецкий? Поверить не могу, что не спросила раньше!

Мы только что закончили заниматься любовью. Ну да, на этот раз получилось не столь впечатляюще — хозяйская собачка не лаяла и в ушах у меня не звенело, — но это был вагинальный секс, и мы оба получили удовольствие.

— Никакого больше анального секса, Билли, — мне он теперь не нужен, — сказала Эсмеральда.

Разумеется, мне-то анальный секс был еще как нужен. К тому же я понимал, что мне не просто понравилась вагина Эсмеральды; я уже успел привыкнуть к мысли о том, что теперь мне будут нужны и вагины тоже. Конечно, меня покорила не одна конкретная вагина Эсмеральды. Не ее вина, что у нее не было члена.

Мне кажется, во всем был виноват вопрос «Откуда у тебя взялся такой немецкий?». Он заставил меня задуматься о том, откуда «берутся» наши желания; а это темная и извилистая дорожка. Той ночью я понял, что расстанусь с Эсмеральдой.

Глава 6. Фотографии Элейн, которые я храню

В свой предпоследний год учебы в академии Фейворит-Ривер я был на третьем курсе немецкого. Той зимой, после смерти доктора Грау, часть его учеников досталась фройляйн Бауэр — в том числе и Киттредж. Группа была слабая; герр доктор Грау объяснял материал не очень-то вразумительно. К окончанию академии нужно было завершить три курса иностранного языка; в свой выпускной год Киттредж был на третьем курсе немецкого, а это значило, что в прошлом году он завалил экзамен — или же поначалу взялся изучать другой иностранный язык, а потом почему-то переключился на немецкий.

— Разве твоя мама не француженка? — спросил я. (Я предполагал, что дома у него говорят по-французски.)

— А я задолбался оправдывать ожидания моей так называемой матери, — сказал Киттредж. — Ты сам-то разве не задолбался?

Сначала я удивлялся, как это такой умник, как Киттредж, может быть не в ладах с немецким, но потом, уже безо всякого удивления, обнаружил, что он попросту ленив. Он был из тех учеников, которым все легко дается, но к своим талантам относился наплевательски. Иностранные языки требуют терпеливого повторения и упорной зубрежки; раз Киттредж смог выучить реплики для пьесы, значит, способности у него были — на сцене-то он всегда держался уверенно. Но ему недоставало дисциплины, а она требуется для изучения любого языка — уж тем более немецкого. Артикли — «все эти сраные der, die, das, den, dem», как сердито бурчал Киттредж, — выводили его из терпения.

Вообще-то Киттредж должен был окончить академию в прошлом году, но я по глупости согласился помогать ему с домашними заданиями. В результате Киттредж просто переписывал мои переводы — и на выпускном экзамене сел в лужу: там-то списать было неоткуда. Я-то вовсе не хотел, чтобы Киттредж завалил немецкий; я понимал, что в этом случае его оставят еще на один год, когда я тоже окажусь в выпускном классе. Но отказать ему, если он просил о помощи, было трудно.

— Ему трудно отказать, и точка, — скажет мне потом и Элейн. Я до сих пор виню себя, что не догадался о происходившем между ними.

В зимнем семестре начались прослушивания для очередной пьесы — «весеннего Шекспира», как называл ее Ричард Эббот, чтобы отличать от того Шекспира, что он ставил в осеннем семестре. В академии Фейворит-Ривер мы иногда играли Шекспира даже зимой.

Как ни обидно это признавать, но, похоже, именно участие Киттреджа в постановках Клуба драмы вызвало ажиотаж вокруг наших школьных пьес — даже несмотря на Шекспира. Когда Ричард зачитал на утреннем собрании список исполнителей «Двенадцатой ночи», его объявление вызвало небывалый интерес; затем список вывесили в столовой академии, и ученики в буквальном смысле выстраивались к нему в очередь.

Орсино, герцогом Иллирийским, стал наш преподаватель и режиссер Ричард Эббот. Герцог, не нуждаясь в подсказках моей матери, начинает «Двенадцатую ночь» всем знакомыми пафосными словами: «Любовь питают музыкой; играйте»[5].

Сначала Орсино объявляет о своей любви к графине Оливии — ее играла занудная тетя Мюриэл. Оливия герцога отвергает, и тот (не теряя времени) тут же влюбляется в Виолу и об этом тоже спешит заявить во всеуслышанье — «вероятно, он больше влюблен в саму любовь, чем в какую-то из дам», как выразился Ричард Эббот.

Мне всегда казалось, что Мюриэл согласилась сыграть эту роль со спокойной душой только потому, что Оливия отвергает Орсино. Ричард все-таки был все еще слишком ведущим актером для Мюриэл; ей никак не удавалось полностью расслабиться в присутствии своего красавца-зятя.

Элейн выбрали на роль Виолы, которая потом переодевается в Цезарио. Как сразу отметила Элейн, Ричард уже просчитал, что Виоле предстоит изображать мужчину: «Виола и должна быть плоскогрудой, потому что большую часть пьесы она переодета мужчиной», — сказала мне Элейн.

Мне было немного не по себе от того, что Орсино и Виола в итоге влюбляются друг в друга — учитывая, что Ричард был заметно старше Элейн, — но, похоже, саму Элейн это не волновало. «Вроде бы в те времена девушки раньше выходили замуж», — вот и все, что она сказала по этому поводу. (Не будь я таким тупицей, я сообразил бы, что у Элейн уже имеется любовник старше нее!)