В одном лице — страница 4 из 94

Летом шестьдесят первого, когда мы путешествовали с Томом, в разговоре каким-то образом всплыло, что Боб — мой дядя. (Знаю, знаю, я еще не успел рассказать про Тома. Вам придется меня простить; мне надо собраться с духом.) Это лето должно было стать для нас обоих очень важным: мы окончили школу, и впереди был первый год колледжа; наши с Томом семьи разрешили нам не работать летом, чтобы мы могли попутешествовать. Видимо, они предполагали, что этого лета нам хватит, чтобы покончить с сомнительными «поисками себя», однако, вопреки ожиданиям, ни Том, ни я не придавали этим каникулам большого значения.

Во-первых, нам было страшновато ехать в неведомую Европу, да еще и без денег; во-вторых, мы уже «нашли» себя, и невозможно было примириться с тем, кто мы есть, — по крайней мере, объявить об этом во всеуслышанье. Да, мы оба открыли в себе грани столь же непознанные (и столь же пугающие), как и та небольшая часть Европы, которую нам с грехом пополам все же удалось увидеть.

Даже и не вспомню, с чего мы вдруг заговорили о дяде Бобе; Том и раньше знал, что я в родстве со стариной Бобом Заходи-кто-хошь, как он сам его прозвал.

— Ну он мне не кровная родня, — начал объяснять я. (Каков бы ни был уровень алкоголя в крови дяди Боба, ни промилле уинтроповской крови там точно не было.)

— Да вы вообще не похожи! — воскликнул Том. — Боб же такой славный, такой простецкий.

По правде сказать, тем летом мы с Томом часто ссорились. Мы поплыли (по ученическим билетам) на какой-то из трансатлантических «Королев» из Нью-Йорка в Саутгемптон; затем пересекли пролив, сошли на берег в Остенде, и первым европейским городом, где мы заночевали, оказался средневековый Брюгге. (Город красивый, но девушка, работавшая в пансионе, где мы остановились, заинтересовала меня куда больше, чем колокольня на рыночной площади.)

— Ты, конечно, собирался спросить, нет ли у нее подружки и для меня? — сказал Том.

— Мы просто прогулялись по городу и поболтали, — ответил я. — Даже и не целовались почти что.

— Ах, и всего-то? — сказал Том; и когда потом он заметил, какой «славный и простецкий» мой дядя Боб, я понял это так, что меня-то он славным не считает.

— Я просто хотел сказать, что ты непростой человек, Билл, — пояснил Том. — Ты же не такой покладистый, как старина Боб, правда?

— Поверить не могу, что тебя так взбесила та девчонка в Брюгге, — сказал я.

— Видел бы ты себя, когда пялился на ее сиськи — и было бы там еще на что посмотреть! Знаешь, Билл, девчонки чувствуют, когда на них пялятся, — ответил он.

Но я был в общем-то равнодушен к той девушке из Брюгге. Просто ее маленькая грудь напомнила мне, как вздымалась и опадала удивительно девичья грудь мисс Фрост — а мои чувства к мисс Фрост еще не угасли.

Ох уж эти ветры перемен; в маленькие городки на севере Новой Англии они врываются не иначе как ураганом. Первое же прослушивание, после которого Ричард Эббот вступил в нашу маленькую труппу, сказалось даже на подборе актрис, поскольку с самого начала стало ясно, что все роли бравых юношей, порочных (или просто заурядных) мужей и вероломных любовников оказались в распоряжении Ричарда Эббота; а потому и партнерш следовало найти ему под стать.

Для дедушки Гарри, будущего тестя Ричарда, это был неудачный поворот: дедушка был как минимум слишком пожилой дамой, чтобы заводить романтические отношения с таким юным красавчиком, как Ричард (а поцелуи на сцене уж точно исключались!).

Тете Мюриэл с ее властным голосом и пустой головой повезло не больше. Ричард Эббот оказался слишком уж идеальным героем-любовником. Первое же его появление на актерском собрании повергло Мюриэл в трепет и смятение; позднее она, полностью выбитая из колеи, утверждала, будто моя мама и Ричард «сразу потеряли голову друг от друга». Короче говоря, тетя Мюриэл не могла допустить и мысли о романтической связи с будущим зятем — даже на подмостках. (Да еще под мамино суфлирование!)

В свои тринадцать лет я едва заметил, как оцепенела тетя Мюриэл при встрече (первой в ее жизни) с настоящим героем-любовником; не разглядел я и того, чтобы мама и Ричард Эббот «сразу потеряли голову друг от друга».

Дедушка Гарри, само обаяние, тепло приветствовал элегантного молодого человека, нового преподавателя академии Фейворит-Ривер.

— Новым талантам мы всегда рады, — доброжелательно обратился он к Ричарду. — Вы, кажется, сказали, что преподаете Шекспира?

— Преподаю и ставлю на сцене, — ответил Ричард. — Конечно, театр в мужском интернате имеет свои недостатки, но лучший способ объяснить Шекспира хоть мальчикам, хоть девочкам — поставить его пьесы.

— Дайте угадаю, под недостатками вы имеете в виду, что мальчикам приходится играть женские роли, — лукаво уточнил дедушка Гарри. (Ричард Эббот, впервые встретившийся с управляющим лесопилкой Гарри Маршаллом, никак не мог знать о его сценических успехах.)

— Большинство мальчишек не имеют ни малейшего понятия о том, как ведут себя женщины, и это ужасно отвлекает от самой пьесы, — ответил Ричард.

— Ага, — сказал дед. — И что же вы собираетесь предпринять?

— Я подумываю пригласить на прослушивание преподавательских жен — из тех, кто помоложе, — ответил Ричард Эббот. — И, может быть, дочерей, из тех, кто постарше.

— Ага, — снова сказал дедушка. — Возможно, и в городе найдется кто-нибудь подходящий, — предположил он; дедушка Гарри всегда мечтал сыграть Регану или Гонерилью — какую-нибудь из «дрянных дочерей Лира», как он их называл. (Я уж не говорю том, как он бредил ролью леди Макбет!)

— Я не исключаю и открытых прослушиваний, — сказал Ричард Эббот. — Надеюсь только, что взрослые женщины не перепугают мальчиков из интерната.

— Ну как вам сказать, всякое случается, — ответил дедушка Гарри с понимающей улыбкой. Ему не однажды доводилось пугать в ролях взрослых женщин; Гарри Маршаллу не нужно было далеко ходить за образцом пугающей женщины — ему довольно было взглянуть на жену и старшую дочь. Но мне было всего тринадцать, и я не замечал, как дедушка старается отхватить себе побольше женских ролей; для меня беседа дедушки Гарри с новым ведущим актером выглядела совершенно естественной и сердечной.

Зато этим осенним пятничным вечером — а раздачи ролей всегда проходили по пятницам — я заметил, как актерский талант Ричарда Эббота и его познания в области театра изменили соотношение сил между нашим режиссером-диктатором и в разной степени одаренным (и не одаренным вовсе) потенциальным актерским составом. Суровому главе «Актеров Ферст-Систер» еще никогда не бросали вызов на поле драматургии; режиссер нашего маленького театра, утверждавший, что «просто актерская игра» не представляет для него интереса, не был новичком в драматургии и к тому же мнил себя большим специалистом по Ибсену, которого превозносил до небес.

Наш доселе неуязвимый режиссер — вышеупомянутый норвежец по имени Нильс Боркман, деловой партнер дедушки Гарри, лесоруб, лесничий и вдобавок постановщик пьес — был олицетворением скандинавской меланхолии и кладезем дурных предчувствий. Специальностью Нильса Боркмана — по крайней мере, повседневной его работой — был лес, но страстью его была драматургия.

Неискушенные театралы Ферст-Систер, не приученные к серьезной драме, только усугубляли всепоглощающий пессимизм норвежца. Зрители нашего бескультурного городка ничего не имели против строгой диеты из Агаты Кристи (и даже приветствовали ее, что было совсем уж тошнотворно). Нильс Боркман неприкрыто страдал от бесконечных постановок бульварной халтуры вроде «Убийства в доме викария»; надменная тетя Мюриэл много раз играла мисс Марпл, однако жители Ферст-Систер предпочитали видеть в роли проницательной (но такой женственной!) сыщицы дедушку Гарри. Он выглядел естественнее в роли разоблачительницы чужих секретов — да и женственнее тоже, хоть и был почти ровесником мисс Марпл.

Как-то на репетиции Гарри капризно воскликнул — совершенно в духе мисс Марпл:

— Боже мой, ну кому только могло понадобиться убивать полковника Протеро!

На что моя мама, бессменный суфлер, заметила:

— Папуля, в пьесе вообще нет такой реплики.

— Да знаю я, Мэри, — это я просто дурачусь, — ответил дедушка.

Моя мать, Мэри Маршалл — Мэри Дин (каковой она оставалась четырнадцать злосчастных лет, пока не вышла за Ричарда Эббота) — всегда называла деда папулей. Чванливая тетя Мюриэл неизменно звала Гарри отцом, а бабушка Виктория не менее торжественно величала своего мужа Гарольдом — ни в коем случае не Гарри.

Нильс Боркман глумливо называл такие постановки «кассовыми спектаклями» и ставил их так, будто обречен был смотреть «Смерть на Ниле» или «Опасность в доме на окраине» в день своей смерти — будто неизгладимое воспоминание об очередных «Десяти негритятах» ему суждено было унести с собой в могилу.

Агата Кристи была проклятием Боркмана, и нельзя сказать, чтобы норвежец переносил это проклятие стоически — он ненавидел ее и горько на нее жаловался, — но поскольку Агата Кристи и легкомысленные современные пьесы собирали полные залы, каждую осень мрачному норвежцу разрешали поставить «что-нибудь серьезное».

«Что-нибудь серьезное, подходящее для времени года, когда умирают листы», — говорил Боркман — как видите, его английский был в целом понятен, но не идеален (таков был и сам Нильс — в целом понятный, но не идеальный).

В ту пятницу, когда Ричарду Эбботу предстояло выступить в роли посланца судьбы, Нильс объявил, что этой осенью «чем-нибудь серьезным» снова будет его обожаемый Ибсен, и сократил выбор пьесы до трех вариантов.

— Каких именно трех? — спросил молодой и талантливый Ричард Эббот.

— Проблемных трех, — пояснил (как ему казалось) Нильс.

— Я так понимаю, вы имеете в виду «Гедду Габлер» и «Кукольный дом», — догадался Ричард. — А третья, наверное, «Дикая утка»?

По тому, как Боркман неожиданно утратил дар речи (что было ему несвойственно), все мы поняли, что «Дикая (леденящая душу) утка» и впрямь была третьей в списке угрюмого норвежца.