В одном лице — страница 41 из 94

За этой мыслью неожиданно пришла другая, более тревожная: а вдруг я и не занимался сексом? (То есть настоящим сексом — с проникновением?) И сразу вслед за тем: да как я вообще смею задаваться такими вопросами в самую упоительную ночь своей юной жизни?

Тогда я еще понятия не имел, что можно не заниматься сексом по-настоящему (с проникновением) и все же испытать непревзойденное сексуальное удовольствие — равного которому я не переживал и по сей день.

Да и что я тогда вообще мог знать? Мне было всего восемнадцать; тем вечером, когда я вернулся домой с «Комнатой Джованни» Джеймса Болдуина в сумке, мои влюбленности в кого не следует только начинались.

Общая комната в Бэнкрофт-холле, как и в других общежитиях, называлась курилкой; курящим старшеклассникам разрешалось делать там уроки. Многие некурящие старшеклассники считали, что такую привилегию грех упускать, и тоже предпочитали заниматься в курилке.

В те бесстрашные годы никто не предупреждал нас о вреде пассивного курения — и уж, конечно, не этот придурок, наш школьный врач. Не помню ни одного утреннего собрания, которое касалось бы такого «недомогания», как курение! Доктор Харлоу тратил свое время и талант на лечение излишней плаксивости у мальчиков — в стойком убеждении, что сможет предотвратить и гомосексуальные наклонности у юношей, каковыми мы постепенно становились.

Я пришел за пятнадцать минут до отбоя; стоило мне войти в знакомую серо-голубую дымку, постоянно висевшую в курилке Бэнкрофт-холла, как на меня набросился Киттредж. Не знаю уж, что за борцовский захват он ко мне применил. Позже я попытался описать его Делакорту — который, кстати, не так уж плохо справился с ролью шута, как я узнал впоследствии. В перерыве между полосканием и сплевыванием Делакорт предположил: «Похоже на рычаг локтя. Киттредж этим приемом всех уделывает».

Как бы там этот захват ни назывался, больно мне не было. Я просто чувствовал, что не могу освободиться, и даже не пытался. Честно говоря, оказаться так близко к Киттреджу сразу после объятий мисс Фрост было просто запредельно.

— Привет, Нимфа, — сказал Киттредж. — Где ты был?

— В библиотеке, — ответил я.

— А я слышал, ты давно ушел из библиотеки, — сказал Киттредж.

— Я ходил в другую библиотеку, — сказал я. — Есть еще публичная, городская библиотека.

— Видать, одной библиотеки маловато для такого деятельного парнишки, как ты, Нимфа. Герр Штайнер дает нам завтра тест — я вот думаю, стоит ждать скорее Рильке, чем Гёте, а ты что скажешь?

Герр Штайнер преподавал у меня на втором курсе немецкого — это был один из австрийских лыжников. Преподаватель он был неплохой, но довольно-таки предсказуемый. Киттредж угадал: в тесте будет больше цитат из Рильке, чем из Гёте. Штайнеру нравился Рильке, но, с другой стороны, кому он не нравится? Впрочем, герру Штайнеру нравились и длинные слова, которые так любил Гёте. Киттредж не мог справиться с немецким, потому что вечно старался угадать значения слов. Но в иностранных языках гадать бессмысленно, особенно в таком точном, как немецкий. Или ты знаешь слово, или нет.

— Тебе понадобятся длинные слова из Гёте, Киттредж. В тесте будет не только Рильке, — сказал я.

— Штайнеру нравятся длинные строчки из Рильке, — посетовал Киттредж. — Их хрен запомнишь.

— У Рильке есть и короткие фразы. Их все любят — не только Штайнер, — предупредил я. — «Musik: Atem der Statuen».

— Черт! — заорал Киттредж. — Я это знаю, что это?

— «Музыка: дыхание статуй», — перевел я, но думал в это время о рычаге локтя, если так назывался этот захват; хорошо бы он никогда меня не отпускал. — И вот еще: «Du, fat noch Kind» — эту знаешь?

— Эта его херня про детство! — закричал Киттредж. — Что, этот сраный Рильке так и не вышел из детства?

— «Ты, почти дитя» — я гарантирую, что это будет в тесте, Киттредж.

— И еще «reine Übersteigung»! Эта хрень про «чистое стремленье»! — выкрикнул Киттредж, сжимая меня крепче. — Вот она точно будет!

— Что-то из Рильке про детство будет обязательно, — пообещал я.

— «Lange Nachmittage der Kindheit», — пропел Киттредж мне в ухо. — «Долгие полдни детства». Разве тебя не впечатляет, что я это помню, а, Нимфа?

— Если тебя беспокоят длинные фразы, не забудь еще вот эту: «Weder Kindheit noch Zukunft werden weniger» — «Ни детство мое, ни грядущее — нет, не становятся меньше»[8]. Помнишь? — спросил я.

— Твою мать! — заорал Киттредж. — Я думал, это Гёте!

— Там же про детство. Это Рильке, — сказал я.

«Dass ich dich fassen möcht» — если бы я мог заключить тебя в объятия, — думал я (а вот это как раз был Гёте). Но сказал только:

— «Schöpfungskraft».

— Дважды твою мать! — сказал Киттредж. — Вот это Гёте, я точно знаю.

— Однако переводится не как «дважды твою мать», — сообщил я. Не знаю, что он сделал со своим захватом, но вот теперь стало больно. — Это значит «сила творения» или что-то вроде того, — сказал я, и боль прекратилась; она была почти приятной. — «Stoßgebet» ты вряд ли знаешь — ты пропустил его в прошлом году, — напомнил я. Боль вернулась; я почти наслаждался ею.

— А ты у нас сегодня бесстрашный, а, Нимфа? Две библиотеки, похоже, прибавили тебе гонору, — сказал Киттредж.

— Как там Делакорт справляется с «тенью Лира» и всем остальным? — спросил я.

Он ослабил захват; теперь он держал меня почти нежно.

— Что такое этот ебучий «Stoßgebet», Нимфа? — спросил он.

— «Короткая молитва», — ответил я.

— Трижды твою мать, — сказал он неожиданно кротко. — Блядский Гёте.

— С «überschlechter» у тебя в том году тоже был затык — вдруг Штайнер решит схитрить и подсунет вам прилагательное. Я просто стараюсь помочь, — сказал я.

Киттредж отпустил меня.

— Это я вроде знаю — оно значит «очень плохой», правильно? — спросил он. (Понимаете, все это время мы не то чтобы боролись — и не то чтобы просто беседовали. Обитатели курилки увлеченно за нами наблюдали: Киттредж всегда притягивал взгляды, в любой толпе, но впервые кто-то оказался с ним почти на равных.)

— И не ошибись с «Demut», ладно? — сказал я. — Это короткое слово, но это Гёте.

— Это я знаю, Нимфа, — ответил Киттредж, улыбаясь. — Это «смирение», да?

— Да, — ответил я. Кто бы мог подумать, что ему и на родном-то языке известно это слово. — Просто запомни: если звучит как пословица или поучение, это, скорее всего, Гёте.

— Старость — вежливый господин, всякая такая херня. — К моему дальнейшему изумлению, Киттредж знал эту фразу и на немецком и продекламировал: — «Das Alter ist ein höflich’ Mann».

— Есть еще одно, похожее на Рильке, но это Гёте, — предупредил я.

— Это где про ебучий поцелуй, — сказал Киттредж. — Давай на немецком, Нимфа, — скомандовал он.

— «Der Kuss, der letzte, grausam süß», — отозвался я, вспоминая искренние поцелуи мисс Фрост. Но я не мог не думать и о том, чтобы поцеловать Киттреджа; меня снова начала бить дрожь.

— «Поцелуй, последний, жестоко сладкий», — перевел Киттредж.

— Верно, или можно еще перевести «самый последний», — сказал я. — «Die Leidenschaft bringt Leiden», — произнес я, вкладывая душу в каждое слово.

— Да блядский же Гёте! — заорал Киттредж. Было ясно, что эту фразу он не знает — и угадать ее значение тоже не может.

— «Страсть приносит боль», — перевел я.

— Ага, — сказал он. — Много боли.

— Слушайте, — сказал кто-то из курильщиков. — Уже почти отбой.

— Четырежды твою мать, — отозвался Киттредж. Я знал, что он успевает промчаться через двор к Тилли — и уж всяко придумает безупречное оправдание, даже если опоздает.

— «Ein jeder Engel ist schrecklich», — сказал я ему вслед.

— Рильке, да? — спросил он.

— Ага, Рильке. Это известная фраза, — сказал я. — «Каждый ангел ужасен».

Киттредж замер в дверях курилки. Прежде чем сорваться с места, он посмотрел на меня, и мне стало жутко; мне казалось, я читаю на его красивом лице одновременно абсолютное понимание и глубокое презрение. Как будто Киттредж вдруг узнал обо мне все — не только кто я такой и что скрываю, но и все, что ожидает меня в будущем. (В моем зловещем Zukunft, как выразился бы Рильке.)

— А ты особенный парнишка, а, Нимфа? — резко спросил Киттредж. Он сорвался с места, не дожидаясь ответа, но успел еще крикнуть мне на бегу: — Каждый из твоих ебучих ангелов наверняка будет ужасен!

Я знал, что под «ангелами» Рильке подразумевал совсем другое, но все же мысленно я причислил Киттреджа и мисс Фрост, и, пожалуй, бедного Тома Аткинса — и как знать, кто еще ждет меня в будущем? — к моим ужасным ангелам.

И что там сказала мисс Фрост, когда посоветовала мне подождать с чтением «Госпожи Бовари»? А вдруг все мои ужасные ангелы, начиная с Жака Киттреджа и мисс Фрост (мои «будущие встречи», как она выразилась), принесут с собой «разочарование и даже опустошение»?

— Билл, что с тобой? — спросил Ричард Эббот, когда я вернулся в нашу квартирку. (Мама уже легла; по крайней мере, дверь их спальни была, как всегда, закрыта.) — Ты как будто призрак увидел! — сказал Ричард.

— Не призрак, — сказал я. — Кажется, я заглянул в свое будущее.

Оставив его размышлять над этой таинственной фразой, я направился прямо в спальню и закрыл за собой дверь.

Вот и подбитый поролоном лифчик Элейн, там же, где и почти всегда — у меня под подушкой. Я долго лежал и смотрел на него, но так и не разглядел ни свою будущую судьбу, ни своих ужасных ангелов.

Глава 8. Большой Ал

«Жестокость — вот что хуже всего в Киттредже», — написал я Элейн той осенью.

«Это у него наследственное», — написала она в ответ. Конечно, не мне было спорить с Элейн, ведь она знала миссис Киттредж куда лучше, чем я. Элейн была достаточно близка с «этой ужасной женщиной», чтобы с уверенностью заявлять, какие гены передались от матери сыну. «Билли, Киттредж может хоть до посинения отрицать, что она его мать, но я тебе точно говорю: она этого мудака грудью кормила до тех пор, пока он не начал бриться!»