«Ну ладно, — написал я Элейн. — Но почему ты так уверена, что жестокость передается по наследству?»
«А как насчет манеры целоваться? — ответила мне Элейн. — Эти двое целуются одинаково. А это уж точно генетическое».
В том же письме, после трактата о генетике Киттреджа, Элейн объявила, что собирается стать писателем; даже в том, что касалось этого стремления, самого священного из всех, Элейн была откровеннее со мной, чем я с ней. Мое приключение с мисс Фрост, о котором я столько мечтал, уже началось, но я все еще ничего не рассказал Элейн!
Разумеется, я вообще никому об этом не рассказывал. И сопротивлялся желанию снова приняться за «Комнату Джованни», пока не осознал, что хочу снова увидеться с мисс Фрост — и чем скорее, тем лучше, — а ведь не мог я показаться в библиотеке Ферст-Систер, не будучи готовым обсудить с мисс Фрост писательский талант Джеймса Болдуина. И вот я снова погрузился в роман — но ненадолго: вскоре еще одна фраза остановила меня на полном ходу. Я наткнулся на нее в самом начале второй главы и остаток дня не мог заставить себя вернуться к книге.
«Да, я презирал его, но теперь понимаю, что это чувство родилось от презрения к самому себе» — прочел я и тут же подумал о Киттредже — и о том, как одновременно ненавижу его и ненавижу себя за то, что в него влюблен. Я подумал, что роман Джеймса Болдуина какой-то уж слишком жизненный, но все же на следующий вечер заставил себя читать дальше.
В той же второй главе есть описание «тонких, как лезвие ножа, мальчиков в джинсах», от которого я мысленно отпрянул. Вскоре я сам буду стараться походить на этих мальчиков и начну искать их общества; мысль об изобилии «тонких, как лезвие ножа», мальчиков в моем будущем меня встревожила.
Несмотря на страх, я вдруг обнаружил, что добрался уже до середины романа и никак не могу оторваться. Я прочел, как ненависть рассказчика к его любовнику становится такой же сильной, как любовь к нему, и «питается из тех же источников»; прочел, как Джованни все равно вызывал в нем желание, даже когда рассказчика «чуть не тошнило» от его дыхания, — я возненавидел эти отрывки, но лишь потому, что испытывал отвращение и страх к тем же чувствам в самом себе.
Да, мое влечение к парням вызывало у меня беспокойство и страх перед «беспощадным хлыстом общественного мнения», но куда страшнее мне показался отрывок, описывающий чувства героя во время секса с женщиной: «Ее полные груди наводили на меня ужас, и когда она лежала подо мной, я вздрагивал при мысли, что живым мне из ее объятий не вырваться».
Но почему со мной такого не произошло? — задумался я. Только ли потому, что у мисс Фрост маленькая грудь? А если бы ее грудь была побольше, может, она внушала бы мне ужас — вместо упоительного возбуждения? И снова вернулась непрошеная мысль: а «входил» ли я в нее? И если еще нет, но в следующий раз мне это удастся, последует ли за этим отвращение — вместо абсолютного блаженства?
Понимаете, до «Комнаты Джованни» я никогда прежде не сталкивался с романом, который так поразил бы меня, а ведь я (к своим восемнадцати годам) уже прочел уйму романов — и многие из них были превосходными. Джеймс Болдуин писал прекрасно, и ему удалось меня потрясти — больше всего меня поразили слова Джованни: «Ты хочешь бросить меня потому, что, когда ты со мной, от тебя дурно пахнет. Ты хочешь меня возненавидеть, потому что я не боюсь дурного запаха любви». Эти слова, «дурной запах любви», ошеломили меня и заставили почувствовать себя ужасно наивным. А как еще может пахнуть секс с юношей или мужчиной? Неужели Болдуин имел в виду запах дерьма — ведь именно он останется на члене после секса с мужчиной?
Я был страшно взбудоражен; мне хотелось с кем-то поговорить, и я едва не отправился будить Ричарда, чтобы обсудить все это с ним.
Но я вспомнил, что сказала мисс Фрост. Я не был готов обсуждать с Ричардом мою влюбленность в Киттреджа. Я остался в постели; как обычно, я надел лифчик Элейн и продолжил читать «Комнату Джованни» — всю ночь напролет.
Я вспомнил запах, оставшийся на моих пальцах, когда я дотронулся до своего члена, прежде чем ступить в ванну мисс Фрост; он походил на аромат масла миндаля или авокадо, но уж точно не на запах дерьма. Но, разумеется, мисс Фрост — женщина, и если я действительно в нее проник, то уж, конечно, не туда!
Миссис Хедли, как и ожидалось, была впечатлена моей победой над словом «тень», но поскольку я не мог (или не хотел) рассказать ей о мисс Фрост, было непросто объяснить, как мне удалось с ним справиться.
— Как это тебе пришло в голову разложить «веретенника» по слогам?
— Ну как вам сказать… — начал я и замолчал — прямо как дедушка Гарри.
Ни я, ни миссис Хедли не придумали, как можно применить «метод веретенника» (как его назвала Марта Хедли) к прочим моим трудным словам.
Разумеется, выйдя из кабинета миссис Хедли, я снова столкнулся с Аткинсом.
— А, это ты, Том, — сказал я, стараясь звучать небрежно.
— Значит, теперь я «Том», да? — спросил Аткинс.
— Мне просто надоело, что в этой ужасной школе всех зовут по фамилиям, — а тебе? — спросил я.
— Ну раз уж ты сам об этом заговорил… — с горечью сказал он. Бедный Том явно все еще дулся после нашей ссоры в библиотеке.
— Слушай, извини за вчерашнее, — сказал я. — Не хотел еще больше тебя расстраивать этим «на посылках». Прошу прощения.
Аткинс частенько выглядел так, будто вот-вот расплачется. Если бы доктор Харлоу пожелал привести пример «избыточной плаксивости», ему довольно было бы попросить Тома Аткинса, и тот разрыдался бы на утреннем собрании просто по щелчку пальцев.
— Кажется, я помешал вам с мисс Фрост, — сказал Аткинс, внимательно глядя на меня.
— Мы с мисс Фрост много разговариваем о писательском мастерстве, — сообщил я. — Она советует мне, что почитать. Я рассказываю, что меня интересует, и она подбирает мне подходящий роман.
— И что за книгу она дала тебе вчера, Билл? — спросил Том. — Что именно тебя интересует?
— Влюбленности в кого не следует, — сказал я. Поразительно, как быстро придал мне храбрости мой первый сексуальный опыт. Я чувствовал, что могу — и даже хочу — говорить о том, о чем прежде стеснялся сказать, — и не только с робким Томом Аткинсом, но и со своим могущественным врагом и запретной любовью, Жаком Киттреджем.
Конечно, дерзить Киттреджу по-немецки было куда легче; я еще не настолько расхрабрился, чтобы рассказать ему правду о своих чувствах и мыслях; и даже на немецком я не осмелился бы заикнуться о «влюбленностях в кого не следует». (Разве что выдав их за строчку из Гёте или Рильке.)
Тем временем Аткинс мучительно пытался что-то сказать — вероятно, спросить про время или выговорить еще что-то с этим словом, подумал я. Но нет; бедный Том не мог совладать с «влюбленностями».
Наконец он выпалил:
— Углубленности в кого не следует — мне про них тоже интересно!
— Я сказал «влюбленности», Том.
— Не могу выговорить, — признался Аткинс. — Но эта тема меня очень интересует. Когда дочитаешь ту книгу, может, дашь и мне почитать? Знаешь, мне нравятся романы.
— Это роман Джеймса Болдуина, — сказал я.
— Там что, про любовь к негру? — спросил он.
— Нет, с чего ты взял?
— Джеймс Болдуин же черный, разве нет? Или я его путаю с каким-то другим Болдуином?
Джеймс Болдуин, конечно, был чернокожим, но тогда я этого не знал. Я не читал других его книг и вообще никогда прежде о нем не слышал. А «Комната Джованни» была библиотечной книгой — так что у нее не было суперобложки с фотографией автора.
— Это роман о мужчине, который влюбляется в другого мужчину, — тихо сказал я Тому.
— Ага, — прошептал Аткинс. — Я так и подумал, когда ты сказал «в кого не следует».
— Дам тебе почитать, когда сам закончу, — сказал я. Конечно, я уже дочитал «Комнату Джованни», но теперь хотел ее перечитать и поговорить о ней с мисс Фрост, прежде чем давать ее Аткинсу. Хотя я был уверен, что там нигде не говорится, что рассказчик черный, — а бедняга Джованни, понятное дело, был итальянцем.
Я даже вспомнил строчку ближе к концу романа, где герой глядит на себя в зеркало и говорит о своем теле: «белое, сухое, жалкое». Но на самом деле мне просто хотелось сразу же прочитать «Комнату Джованни» еще раз; так сильно она меня поразила. Это был первый роман после «Больших надежд», который мне захотелось перечесть.
Сейчас мне уже без малого семьдесят, и не так много осталось романов, которые я перечитываю и они мне все еще нравятся, — я имею в виду, среди тех, что я впервые прочел и полюбил подростком, — но недавно я в очередной раз перечел «Большие надежды» и «Комнату Джованни» и пережил не меньший восторг, чем когда читал их впервые.
Ну ладно, у Диккенса встречаются слишком затянутые предложения — ну и что с того? А те парижские трансвеститы, современники мистера Болдуина — вряд ли они были особенно убедительными. Автору «Комнаты Джованни» они не нравятся. «У меня никак не укладывалось в голове, что эти мальчики были кому-то нужны: ведь мужчина, который хочет женщину, найдет настоящую женщину, а мужчина, которому нужен мужчина, никогда не согласится иметь дело с ними», — пишет Болдуин.
Конечно, мистер Болдуин никогда не встречал крайне убедительных транссексуалок, которых можно увидеть в наши дни. Он не видел таких, как Донна, транссексуалок с грудью и без следа растительности на лице — таких убедительных женщин. Вы бы поклялись, что в такой транссексуалке, о которой говорю я, нет ничего от мужчины, за исключением полностью рабочего чшлена между ног!
К тому же, сдается мне, женщина с грудью и членом не заинтересовала бы мистера Болдуина. Но поверьте, я не виню Джеймса Болдуина в том, что его не привлекали тогдашние трансвеститы, «les folles», как он их называл.
Я всего лишь хочу сказать: давайте оставим les folles в покое; пусть живут как им хочется. Не судите. Они ничем не хуже вас — не надо смотреть на них свысока.