В одном лице — страница 62 из 94

Итак, пока Аткинс блевал в биде, я продолжал читать ему про Эмму Бовари: «Тут она припомнила героинь читанных ею романов, и лирический легион влюбленных преступниц запел в ее памяти родными, сестринскими, волшебными голосами». (Ну не прелесть ли?)

Ладно, признаю, это было жестоко с моей стороны — я нарочно повысил голос на «легионе влюбленных преступниц», но Аткинса громко тошнило, в биде шумела вода, а я хотел, чтобы он меня услышал.

Когда Эмма отравилась и умерла, мы с Томом были уже в Италии. (Примерно тогда же я засмотрелся на ту проститутку с еле заметными усиками, а бедный Том перехватил мой взгляд.)

— «Ее вырвало кровью», — читал я. К тому моменту я вроде бы разобрался, что именно не нравится Аткинсу — в отличие от меня, — но еще не догадывался, с какой страстью Том Аткинс умеет ненавидеть. Близился конец, Эмму Бовари рвало кровью, но Аткинс ликовал.

— Позволь уточнить, Том, правильно ли я тебя понял, — сказал я, остановившись перед тем моментом, где Эмма начинает кричать. — Судя по твоему восторгу, Эмма получила по заслугам — ты это хочешь сказать?

— Ну, Билл, — еще бы не по заслугам. Ты посмотри, что она творила! Ты посмотри, как она себя вела! — воскликнул Аткинс.

— Она вышла замуж за самого большого зануду во Франции, но раз она трахается на стороне, то заслуживает смерти в мучениях — таково твое мнение, значит? — уточнил я. — Том, ей же скучно. По-твоему, ей полагалось и дальше изнывать от скуки — и таким образом заслужить право мирно умереть во сне?

— Это ведь тебе скучно, да, Билл? Тебе скучно со мной, да? — жалобно спросил Аткинс.

— Не все вертится вокруг нас с тобой, Том, — сказал я.

Мне предстояло пожалеть об этом разговоре. Годы спустя, когда Том Аткинс умирал — а вокруг нашлось столько праведников, свято убежденных, что бедный Том и ему подобные заслуживают смерти, — я раскаивался, что когда-то его пристыдил.

Том Аткинс не был плохим человеком; он просто был тревожным и липучим любовником. Он был из тех, кто вечно ощущает себя недолюбленным, и потому на нашу летнюю связь он взвалил все свои несбыточные ожидания. Аткинс вел себя как манипулятор и собственник, но только потому, что хотел сделать меня любовью всей своей жизни. Я думаю, бедный Том боялся навсегда остаться недолюбленным; он воображал, что с поиском любви всей жизни можно управиться за одно лето, если только постараться.

Мои же представления о поиске любви всей жизни были прямо противоположными; тем летом шестьдесят первого года я никуда не спешил — ведь все только начиналось!

Спустя несколько страниц я дошел до непосредственного описания смерти Эммы — ее последней судороги после того, как она слышит стук палки слепца и его хриплую песню. Эмма умирает, представляя себе «отвратительное лицо урода, представшее перед ней страшилищем на лоне вечной тьмы».

Аткинса колотило от ужаса и чувства вины.

— Такого я никому бы не пожелал, Билл! — простонал бедный Том. — Я не хотел… я не хотел сказать, что она заслуживает такого, Билл!

Помню, как обнимал его, пока он рыдал. «Госпожа Бовари» — вовсе не роман ужасов, но Тома Аткинса она напугала до истерики. Он был очень светлокожий, с веснушками на груди и спине, и если он расстраивался и плакал, его лицо горело розовым, как от пощечины, а веснушки точно воспламенялись.

Когда я стал читать дальше — про то, как Шарль находит письмо Родольфа к Эмме (этот балбес убедил себя, что его неверная жена и Родольф, должно быть, любили друг друга «платоническою любовью»), — Аткинс скривился, словно от боли. «Шарль к тому же был не из тех, что не могут успокоиться, не добравшись до сути дела», — прочел я, и бедный Том опять застонал.

— Ох, Билл, — нет-нет-нет! Пожалуйста, скажи, что я не такой, как Шарль! Я люблю добираться до сути! — причитал Аткинс. — Честное-пречестное слово! — И снова расплакался — как будет плакать перед смертью, когда действительно доберется до сути. (Никто из нас не догадывался, какой окажется эта суть.)

— Билл, там правда вечная тьма? — спросит меня тогда Аткинс. — Там правда ждет чудовищное лицо?

— Нет, Том, нет, — постараюсь убедить его я. — Там или просто тьма — без чудовищ, вообще без ничего, — или свет, самый прекрасный во вселенной, и множество всяких чудес.

— Так или иначе, никаких чудовищ — верно, Билл? — спросит бедный Том.

— Совершенно верно, Том, — никаких чудовищ при любом раскладе.

Мы все еще были в Италии, когда я добрался до конца романа; к тому моменту Аткинс настолько раскис от жалости к себе, что я заперся в туалете и дочитал книгу в одиночку. Когда настало время читать вслух, я пропустил абзац о вскрытии Шарля — тот жуткий отрывок, где его вскрывают и не находят ничего. Я не хотел иметь дело с реакцией бедного Тома на это «ничего». («Билл, как там могло совсем ничего не оказаться?» — спросил бы Аткинс.)

Может, виной тому был пропущенный абзац, но финал «Госпожи Бовари» Аткинса разочаровал.

— Как-то я не очень удовлетворен, — пожаловался он.

— Как насчет минета, Том? — спросил я. — Давай-ка я покажу тебе удовлетворение.

— Билл, я вообще-то серьезно, — обиженно ответил Аткинс.

— Я тоже, Том, я тоже, — сказал я.

Ничего удивительного, что после того лета наши дороги разошлись. Нам легче было поддерживать редкую, но сердечную переписку, чем видеться друг с другом. Пару лет, пока мы оба учились в колледже, я вовсе не получал вестей от Аткинса. Я предположил, что он, вероятно, пытается переключиться на девушек, но потом кто-то мне рассказал, что Том подсел на наркотики, а за этим последовало публичное и скандальное разоблачение его гомосексуальности. (В Амхерсте, штат Массачусетс!) В начале шестидесятых слово «гомосексуалист» носило мерзкий клинический оттенок; конечно, тогда у гомосексуалов не было никаких «прав» — мы не считались даже «меньшинством». В шестьдесят восьмом году я все еще жил в Нью-Йорке, и даже там не было ничего похожего на «сообщество» геев в полном смысле слова (оставалось только искать партнеров на улицах.)

Думаю, некое сообщество могло бы сложиться на основе частых встреч в приемной врача; шучу, конечно, но в целом у меня сложилось впечатление, что триппер в наших кругах был более чем распространен. Я тоже подхватил гонорею; тогда-то врач (тоже гомосексуал) и сообщил мне, что бисексуальным мужчинам следует пользоваться презервативами.

Не помню, сказал ли он почему и спросил ли я его; скорее всего, я посчитал его не слишком дружелюбный совет очередным свидетельством предрассудков, окружающих бисексуалов, а может, он показался мне чем-то вроде гомосексуальной версии доктора Харлоу. (К шестьдесят восьмому году я обзавелся множеством знакомых геев; их врачи ничего не говорили им о презервативах.)

Я запомнил этот случай только потому, что как раз в то время готовился к изданию мой первый роман и я только что встретил женщину, которая интересовала меня в том самом смысле; разумеется, я не прекращал встречаться и с геями. И я начал пользоваться презервативами — не только из-за врача (у него явно был пунктик насчет бисексуалов); это Эсмеральда меня к ним приучила, а я скучал по Эсмеральде — правда скучал.

Так или иначе, к тому времени, когда я снова получил весточку от Тома Аткинса, я уже привык к презервативам, а бедный Том обзавелся женой и детьми. И как будто это не было достаточным потрясением само по себе, наша переписка вдобавок деградировала до рождественских открыток! Так я и узнал, по фотографии на открытке, что у Тома Аткинса есть семья — сын и дочка. (Ни к чему и говорить, что на свадьбу меня не приглашали.)

Зимой 1969-го вышел мой первый роман. Женщина, которую я встретил в Нью-Йорке примерно в то же время, когда меня убедили пользоваться презервативами, переманила меня в Лос-Анджелес; ее звали Элис, и она работала сценаристкой. Элис сразу заявила, что не собирается «адаптировать» мой первый роман, и это меня несколько успокоило.

— Даже не думала в эту сторону, — сказала Элис. — Наши отношения для меня не просто работа.

Я передал Ларри слова Элис, надеясь, что это заставит его изменить мнение насчет нее. (Ларри встречался с Элис лишь однажды, и она ему не понравилась.)

— Может, тебе стоит поразмыслить, что она имеет в виду, — сказал Ларри. — Вдруг она уже разослала твой роман по киностудиям и он просто никого не заинтересовал?

Ну что ж, мой старый приятель Ларри первым сообщил мне, что никому не сдалось снимать фильм по моему первому роману; к тому же он заявил, что жизнь в Эл-Эй мне скоро опостылеет, хотя, наверное, на самом деле он подразумевал (с долей надежды), что мне опостылеет жизнь с Элис. «Билл, это тебе не дублерша сопрано», — сказал Ларри.

Но мне нравилось жить с Элис — она была первой моей сожительницей, знавшей, что я бисексуал. Она сказала, что это неважно. (Она и сама была бисексуалкой.)

Элис была и первой женщиной, с которой я заговорил о том, чтобы завести ребенка, — но она, как и я, не была сторонницей моногамии. Мы отправились в Лос-Анджелес с богемной верой в вечное торжество дружбы; мы с Элис были друзьями и оба считали идею «пары» ровесницей динозавров. Мы дали друг другу разрешение заводить любовников, хотя и поставили ограничения — а именно, Элис устраивало, что я встречаюсь с мужчинами, но не с женщинами, а я согласился, чтобы она встречалась с женщинами, но не с другими мужчинами.

— Ой-ёй, — сказала Элейн. — Кажется, это так не работает.

В то время Элейн едва ли могла служить для меня авторитетом по этой части; кроме того, я помнил, что даже в шестьдесят девятом году Элейн время от времени выказывала интерес к тому, чтобы самой поселиться со мною вместе. Но она была тверда в своем решении никогда не заводить детей; ее мнение относительно размеров младенческих голов не изменилось.

Вдобавок мы с Элис наивнейшим образом верили и в вечное торжество искусства. Естественно, мы не рассматривали друг друга как соперников; она была сценаристкой, а я писал романы. Что могло пойти не так? (Ой-ёй, сказала бы Элейн.)