Элис тоже поняла, что ее раскусили. Все еще прикрывая рукой глаза, она покорно произнесла:
— «Заветные места нашего детства с годами теряют былое очарование».
— Да, именно! — воскликнул управляющий студией. — Просто восторг! Я думаю, наш фильм должен начинаться и заканчиваться этой фразой! Она стоит того, чтобы ее повторить, правда? — спросил он меня, но ответа дожидаться не стал. — Именно такое настроение нам и нужно, правда, Элис? — спросил он.
— Ты знаешь, как мне нравится эта фраза, Билл, — сказала Элис, не глядя на меня. Наверное, это трусы у него в пастельных тонах, подумал я, — или, может, простыни.
Я не мог просто встать и уйти. Я не знал, как добраться из Беверли-Хиллз обратно в Санта-Монику; водителем в нашей несостоявшейся семье была Элис.
— Дорогой мой Билл, взгляни на это с другой стороны, — сказал мне Ларри, когда я вернулся обратно в Нью-Йорк осенью шестьдесят девятого года. — Если бы ты завел детей с этой коварной обезьяной, твои дети родились бы с волосатыми подмышками. От женщины, которая хочет ребенка, можно ожидать чего угодно!
Но я и сам хотел завести детей с кем-нибудь — или даже с кем угодно — не меньше, чем Элис. Со временем я откажусь от этой мысли, но перестать хотеть куда труднее.
— Как думаешь, Уильям, я была бы хорошей матерью? — спросила однажды мисс Фрост.
— Вы?! Я думаю, из вас получится обалденная мать! — сказал я.
— Я сказала «была бы», Уильям, а не «буду». Мне уже никогда не стать матерью, — сказала мисс Фрост.
— Мне кажется, вы были бы потрясной матерью, — сказал я.
Тогда я не понимал, почему мисс Фрост так настаивает на «была бы» вместо «буду», но теперь понимаю. Она отказалась от мысли завести детей, но перестать хотеть не могла.
Из-за всей этой истории с Элис и ее блядским кинобизнесом я торчал в Лос-Анджелесе, когда полиция провела рейд в Стоунволл-инн, гей-баре в Гринвич-Виллидж, — это был июнь 1969 года. Я пропустил Стоунволлские бунты! Да, я в курсе, что первыми сопротивление оказали сутенеры и трансвеститы, но протестный митинг на Шеридан-сквер, собравшийся в результате в ночь после рейда, стал началом чего-то большего. Я был не в восторге от того, что застрял в Санта-Монике, бегая по пляжу и полагаясь на то, что передавал мне Ларри о происходящем в Нью-Йорке. Ларри, разумеется, ни разу не ходил со мной в Стоунволл — еще чего! — и очень сомневаюсь, что он был среди посетителей бара в ту июньскую ночь, когда геи подняли бунт во время знаменитой ныне облавы. Но если послушать Ларри, так можно было подумать, будто он первым из геев вышел на съем на Гринвич-авеню и Кристофер-стрит и был завсегдатаем Стоунволла — и что его едва ли не бросили за решетку вместе с лягающимися и отбивающимися трансвеститами, хотя на самом деле Ларри (как я узнал позже) то ли заседал со своими меценатами в Хэмптонс, то ли трахался на Файер-Айленд с юным Расселом, брокером с Уолл-стрит и посредственным поэтом.
И только когда я вернулся в Нью-Йорк, моя милая подруга Элейн призналась, что Элис пыталась к ней подкатить в тот единственный раз, когда Элейн приезжала к нам в Санта-Монику.
— Почему ты мне не сказала?! — спросил я Элейн.
— Билли, Билли, — начала Элейн, как всегда начинала свои увещевания ее мать. — Разве ты не знаешь, что самые ненадежные любовники всегда стараются опорочить твоих друзей?
Конечно, я знал, или, по крайней мере, мне следовало бы знать. Я понял это после знакомства с Ларри — не говоря уж о Томе Аткинсе.
Кстати, как раз в то время я снова получил рождественскую открытку от бедного Тома. Теперь на фотографии семейства Аткинсов появилась собака (лабрадор-ретривер); я еще подумал, что дети Тома пока маловаты для школы, но после разрыва с Элис я стал обращать меньше внимания на детей. К открытке прилагалась записка; сначала я подумал, что это обычная рождественская чепуха, и отложил было в сторону, но потом все-таки прочитал.
Это оказалась попытка написать отзыв на мой первый роман — отзыв, как выяснилось, крайне благожелательный (хоть и неуклюжий). Все рецензии бедного Тома на мои романы, как выяснится потом, будут заканчиваться одним и тем же вопиющим заявлением: «Билл, это лучше, чем „Госпожа Бовари“, — знаю, ты не поверишь, но так оно и есть!» Разумеется, я понимал, что в глазах Аткинса что угодно будет лучше «Госпожи Бовари».
Лоуренс Аптон отпраздновал свое шестидесятилетие в Нью-Йорке, морозным субботним вечером в феврале 1978 года. Мы уже не были любовниками — и даже партнерами для дружеского секса, — но оставались близкими друзьями. Мой третий роман готовился к печати — он должен был выйти примерно к моему дню рождения, в марте того же года, — и Ларри уже успел прочесть гранки. Он объявил, что это лучшая моя книга; такая недвусмысленная похвала меня даже напугала, поскольку обычно у Ларри всегда был наготове едкий комментарий.
Когда я познакомился с ним в Вене, ему было сорок пять; уже пятнадцать лет я слушал его критические замечания, в том числе и ядовитые отзывы обо мне и моей прозе.
И вот теперь, на пышном приеме в честь его шестидесятилетия — проходившем в особняке Рассела, его юного поклонника с Уолл-стрит, — Ларри поднял за меня тост. В следующем месяце мне должно было исполниться тридцать шесть; тост Ларри в честь меня и моего романа — тем более в присутствии его старых и напыщенных друзей — застал меня врасплох.
— Я хочу поблагодарить большинство из вас за то, что чувствую себя моложе своего возраста, начиная с тебя, дорогой Билл, — заговорил Ларри. (Ну ладно, совсем никого не задеть он не мог — в этот раз досталось Расселу.)
Было ясно, что надолго вечеринка не затянется, гости-то были сплошь старые пердуны, но я не ожидал настолько сердечной атмосферы. В то время я жил один; у меня было несколько любовников в городе — в основном мои ровесники, — и мне очень нравилась юная романистка, читавшая курс писательского мастерства в Колумбийском университете. Рейчел была всего на несколько лет младше меня, ей было слегка за тридцать. Она уже опубликовала два романа и работала над сборником рассказов; по ее приглашению я посетил одно из ее занятий, посвященное моему роману. Мы спали друг с другом уже пару месяцев, но не заговаривали о том, чтобы съехаться. Рейчел жила в Верхнем Вест-Сайде, а я обосновался в достаточно уютной квартирке на углу Третьей авеню и Восточной 64-й. Нас вполне устраивало, что между нами пролегал Центральный парк. Рейчел только что сбежала из долгих душных отношений с мужчиной, которого называла «серийным женатиком», а у меня были приятели для дружеского секса.
На день рождения Ларри я пришел вместе с Элейн. Ларри и Элейн всегда нравились друг другу; честно говоря, до моего третьего романа, о котором Ларри отозвался столь благосклонно, у меня было ощущение, что он ценит книги Элейн выше моих. Меня это устраивало; я даже был с этим согласен, хотя Элейн работала с черепашьей скоростью. Она выпустила только один роман и один маленький сборник рассказов, но при этом непрерывно что-то писала.
Я неспроста упомянул о том, как холодно было тем вечером в Нью-Йорке: именно поэтому Элейн решила остаться у меня на ночь. Она жила в центре, на Спринг-Стрит — снимала чердак у знакомого, какого-то придурковатого художника, и зимой там все промерзало насквозь. А если уж на Манхэттене было холодно, представляете, какой мороз стоял той ночью в Вермонте.
Я уже умывался перед тем, как лечь в постель, и тут зазвонил телефон; как я и ожидал, вечеринка закончилась рано, но для звонков время было позднее, даже для субботы.
— Возьми трубку, а? — крикнул я Элейн.
— А если это Рейчел? — крикнула она в ответ.
— Рейчел тебя знает — она знает, что мы ничем таким не занимаемся! — крикнул я из ванной.
— Ну, если это Рейчел, выйдет неловко, помяни мое слово, — ответила Элейн и подняла трубку. — Алло, это Элейн, старая подруга Билли, — услышал я ее голос. — Мы не занимаемся сексом; просто ночь слишком холодная, чтобы сидеть одной в центре города, — объяснила Элейн.
Когда я дочистил зубы и вышел из ванной, Элейн молчала. То ли звонивший повесил трубку, то ли говорил без передышки — то ли это все-таки оказалась Рейчел и не надо было просить Элейн взять трубку, подумал я.
Потом я увидел Элейн в кровати; она нашла у меня чистую футболку, натянула ее вместо пижамы и уже залезла под одеяло; трубку она плотно прижимала к уху, по ее лицу текли слезы.
— Да, мам, я ему скажу, — сказала Элейн.
Я не мог представить, при каких обстоятельствах миссис Хедли стала бы мне звонить; вряд ли у нее вообще был мой номер. Может, потому, что этот вечер был важной вехой в жизни Ларри, я сразу подумал и про другие возможные вехи в собственной жизни.
Кто же умер? Я мысленно пробежался по списку вероятных подозреваемых. Точно не бабушка Виктория; она умерла уже давно. Она «ускользнула», не дожив до восьмидесяти, услышал я как-то от дедушки Гарри — как будто он ей завидовал. Может, теперь умер и дед — Гарри было восемьдесят четыре. Дедушка Гарри любил проводить вечера в своем доме на Ривер-стрит, чаще всего в нарядах покойной жены.
Гарри еще не «ускользнул» в старческую деменцию, которая (уже скоро) вынудит нас с Ричардом поместить старого лесоруба в дом престарелых, построенный им для города. Как я уже рассказывал, прочие обитатели Заведения (как зловеще называли его старики Ферст-Систер) жаловались, что дедушка Гарри «удивляет» их переодеваниями. Хотя чему там было удивляться, если он проделывал это регулярно? Тем не менее мы с Ричардом немедленно вернули дедушку Гарри обратно в дом на Ривер-стрит и наняли сиделку для круглосуточного дежурства. (Все это — и не только это — ждало меня в не столь уж отдаленном будущем.)
О нет, подумал я, когда Элейн повесила трубку. Только бы не дедушка Гарри!
Напрасно я воображал, будто Элейн читает мои мысли.
— Билли, твоя мама… твоя мама и Мюриэл погибли в аварии — с мисс Фрост ничего не случилось, — поспешно сказала Элейн.