Единственный наш разговор перед этим, если вообще можно считать это разговором, был о Киттредже; я с трудом мог вообразить себе Киттреджа, говорящего по-испански. Ясно было, что Ракетка говорит не о Большом Але — нет, дядя Боб не пытался донести до меня, что мисс Фрост в Испании и не собирается возвращаться.
— Боб… — начал я, но Ракетка снова вырубился. Мы с Хермом видели, что пятно на его штанах продолжает расползаться.
— Херм… — начал я.
— Фрэнни Дин, бывший менеджер команды — вот кто в Испании. Твой отец в Испании, Билли, и он там счастлив — больше я ничего не знаю.
— Где именно в Испании, Херм? — спросил я старого тренера.
— España, — повторил Херм Хойт, пожав плечами. — Где-то в Испании, Билли, больше ничего не могу тебе сказать. Просто не забывай о том, что он счастлив. Твой папа счастлив, и он в Испании. Твоя мама никогда не была счастлива, Билли.
Тут Херм был прав. Я отправился на поиски Элейн; нужно было рассказать ей, что мой отец в Испании. Моя мать умерла, но отец — которого я никогда не знал — был жив и счастлив.
Но прежде чем я успел ей что-то сказать, Элейн заговорила сама.
— Ляжем сегодня в твоей спальне, а не в моей, — сказала она.
— Хорошо, — ответил я.
— Нельзя оставлять Ричарда в одиночестве, вдруг он проснется и решит что-нибудь сказать. Мы должны быть рядом, — продолжала Элейн.
— Ладно, но я тут кое-что выяснил, — сказал я; но она не слушала.
— С меня причитается минет, Билли, — повезло тебе сегодня, — сказала Элейн. То ли она напилась, то ли я ослышался.
— Чего? — спросил я.
— Я сожалею о том, что наговорила о Рейчел. За это я должна тебе минет, — старательно объяснила Элейн. Да, все-таки она напилась: речь уже давалась ей не без труда — совсем как Ракетке.
— Ничего ты мне не должна, — сказал я.
— Ты что, не хочешь минет? — пьяно удивилась она.
— Я не говорил, что не хочу, — сказал я. — España, — вырвалось у меня; мне не терпелось об этом поговорить.
— España? — переспросила Элейн. — Ты хочешь какой-то испанский минет, да?
Она уже едва стояла на ногах, и я повел ее попрощаться с дедушкой Гарри.
— Не беспокойся, Билл, — вдруг сказал мне Нильс Боркман. — Я разряжаю винтовки! Я держу пули в секрете!
— España, — повторила Элейн. — Это какая-то гейская штука, да? — прошептала она.
— Да нет же, — сказал я.
— Ну ты мне покажешь, правда? — спросила Элейн. Я понимал, что главное — не дать ей заснуть, пока мы не доберемся до Бэнкрофт-холла.
— Я тебя люблю, — сказал я дедушке Гарри, обнимая его.
— А я тебя люблю, Билл! — сказал Гарри, обнимая меня в ответ. (Моделью для его фальшивой груди, похоже, послужила дама с объемами тети Мюриэл, но я не стал говорить об этом дедушке.)
— Ничего ты мне не должна, Элейн, — сказал я, когда мы выходили из дома на Ривер-стрит.
— С моими родителями можешь не прощаться, Билли, — и вообще не подходи близко к папе, — сказала мне Элейн. — Если только не хочешь узнать о новых жертвах — если только ты не готов выслушать еще пару-тройку сраных некрологов.
После вестей о Тробридже я и правда не был готов узнать о новых жертвах войны. Я даже не пожелал доброй ночи миссис Хедли, потому что мистер Хедли отирался поблизости.
— España, — тихо сказал я сам себе, помогая Элейн преодолеть три лестничных пролета в Бэнкрофт-холле; хорошо, что не пришлось тащиться в ее спальню на хренов пятый этаж.
Пока мы дрейфовали по коридору третьего этажа, я, должно быть, снова тихо пробормотал «España» — или не так уж тихо, раз Элейн меня услышала.
— Я немножко беспокоюсь о том, что за минет такой эта «España». Никаких грубостей, правда, Билли? — спросила Элейн.
В коридоре нам встретился первокурсник в пижаме и с зубной щеткой в руке. Судя по его испуганному виду, бедный ребенок не знал, кто мы такие, но явно расслышал, как Элейн спрашивала про испанский минет.
— Мы просто дурака валяем. Никаких грубостей! Никаких минетов! — сказал я Элейн и мальчику в пижаме. (С этой своей щеткой он, конечно, напомнил мне Тробриджа.)
— Тробридж мертв. Помнишь Тробриджа? Его убили во Вьетнаме, — сказал я Элейн.
— Не помню я никакого Тробриджа, — сказала Элейн; она тоже не могла отвести глаз от мальчика в пижаме. — Билли, ты плачешь — не надо, пожалуйста, — сказала Элейн. Мы привалились друг к дружке, и мне наконец удалось открыть дверь в безмолвную квартиру Ричарда. — Не волнуйся, он плачет, потому что у него только что умерла мама. С ним все будет в порядке, — сказала Элейн мальчику с щеткой. Но я-то помнил Тробриджа, стоявшего на том же самом месте, и, быть может, теперь я предвидел новые жертвы; быть может, я представлял себе все потери, что ждали меня в не таком уж отдаленном будущем.
— Билли, Билли, прошу тебя, не плачь, — уговаривала меня Элейн. — Что значит «никакого минета»? По-твоему, я блефую? Ты же меня знаешь — я теперь не блефую. Я уже больше не блефую, Билли, — бормотала она.
— Мой отец жив. Он живет в Испании, и он счастлив. Больше я ничего не знаю, Элейн, — сказал я. — Мой отец, Фрэнни Дин, живет в Испании — España.
Но больше я ничего ей сказать не успел. Пока мы ковыляли по гостиной, Элейн сбросила пальто; когда мы добрались до спальни, она стряхнула с себя туфли и юбку и как раз пыталась расстегнуть блузку — но тут ее сонный взгляд упал на мою детскую кровать, и она рухнула вслед за взглядом.
Опустившись на колени рядом с кроватью, я понял, что Элейн вырубилась — она лежала неподвижно, пока я снимал с нее блузку и расстегивал стеснявшее ее ожерелье. Я уложил ее в тесную постель в трусах и лифчике и привычно угнездился рядом.
— España, — прошептал я во тьме.
— Ты же мне покажешь, да? — пробормотала во сне Элейн.
Я засыпал, размышляя, почему никогда не пытался разыскать отца. Какая-то часть меня нашла этому оправдание: если он мной интересуется, пусть сам меня разыщет. Но, по правде сказать, у меня и так был чудесный отец; мой отчим, Ричард Эббот, был лучшим, что случилось со мной в жизни. (Мама никогда не была по-настоящему счастлива, но Ричард все же был лучшим, что случилось и в ее жизни; все-таки не могла она совсем не быть счастливой с Ричардом.) Может быть, я никогда не пытался разыскать Фрэнни Дина, потому что для меня это означало бы предать Ричарда.
«Как ты там, Жак Киттредж?» — писал Ракетка; проваливаясь в сон, я, конечно, задавался и этим вопросом.
Глава 12. Море эпилогов
Возвещают ли эпидемии о своем прибытии или же обрушиваются как снег на голову? Я получил два предостережения; но тогда они показались мне просто совпадениями — и я им не внял.
Прошло несколько недель после смерти мамы, прежде чем Ричард Эббот вновь заговорил. Он вернулся к занятиям в академии, поставил даже очередную пьесу — хотя все это скорее на автопилоте, — но Ричарду нечего было сказать тем, кто его любил.
В апреле того же (семьдесят восьмого) года Элейн позвонила мне и сообщила, что Ричард заговорил с ее матерью. Я набрал номер миссис Хедли сразу же после звонка Элейн.
— Билли, Ричард собирается тебе позвонить, — сказала Марта Хедли. — Только не жди, что он будет таким же, как раньше.
— Как он? — спросил я.
— Как бы так поаккуратнее сказать… — сказала миссис Хедли. — Не хотелось бы винить во всем Шекспира, но есть такая вещь, как избыток замогильного юмора — если хочешь знать мое мнение.
Я не понял, что она имела в виду, и просто стал ждать звонка Ричарда. Наконец он позвонил — кажется, был уже май, — и принялся болтать как ни в чем ни бывало.
Я думал, что из-за свалившегося на Ричарда горя у него не найдется времени и желания прочитать мой третий роман, но я ошибался.
— Все те же старые темы, Билл, но раскрыты лучше — призывы к толерантности лишними не бывают. Само собой, все мы в разной степени нетерпимы к чему-нибудь или кому-нибудь. А знаешь, чего не терпишь ты сам? — спросил Ричард Эббот.
— И чего же, Ричард?
— Ты не терпишь нетерпимости — я прав?
— Разве это плохо? — спросил я.
— Ты даже гордишься своей нетерпимостью! — воскликнул Ричард. — То, что тебя раздражает нетерпимость — особенно к сексуальным различиям, — совершенно оправданно! Бог свидетель, Билл, я никогда не сказал бы, что у тебя нет права на раздражение.
— Бог свидетель, — осторожно повторил я. Я не совсем понимал, куда клонит Ричард.
— Как бы ты ни был снисходителен к сексуальным различиям — и в этом ты совершенно прав! — в других отношениях ты не всегда снисходителен, правда? — спросил Ричард.
— Ну как тебе сказать… — начал я и замолчал. Так вот к чему он вел; все это я уже слышал не раз. Ричард подразумевал, что я не могу поставить себя на мамино место, не могу знать, каково ей было в 1942 году, когда я родился; он хотел сказать, что я не могу или не должен ее осуждать. Ему не давало покоя, что я не могу ее простить, — его раздражала моя нетерпимость к ее нетерпимости.
— По словам Порции, «Не действует по принужденью милость»[14]. Акт четвертый, сцена первая. Впрочем, я помню, что это не самая твоя любимая пьеса у Шекспира, — сказал Ричард Эббот.
Действительно, как-то раз — восемнадцать лет назад — мы поспорили на уроке насчет «Венецианского купца». Он принадлежал к тем немногим пьесам Шекспира, которые мы читали на занятиях, но ни разу не ставили на сцене. «Это комедия, романтическая комедия — но не все в ней смешно», — сказал тогда Ричард. Он имел в виду Шейлока — неоспоримое свидетельство предрассудков Шекспира против евреев.
Я держал сторону Шейлока. Речь Порции о «милости» — скучное христианское лицемерие, христианство в своем максимально приторном и высокомерном проявлении. Тогда как позиция Шейлока оправданна: ненависть к нему научила его самого ненавидеть. Совершенно справедливо!
«Да разве у жида нет глаз? — говорит Шейлок в первой сцене третьего акта. — Разве у жида нет рук, органов, членов тела, чувств, привязанностей, страстей?» Обожаю эту речь! Но Ричард не хотел, чтобы ему напоминали, что я