В одном лице — страница 71 из 94

Я услышал сомнение в его голосе; если ему нужны были деньги, я с радостью дал бы сколько смог, но было странно, что Ричард не обратился сперва к дедушке Гарри. Дед всегда любил Ричарда и уже благословил его на сожительство с Мартой Хедли.

— Отсюда не больше десяти минут пешком до дома дедушки Гарри, — сказал Ричард по телефону. Было ясно, что он что-то недоговаривает.

— Ричард, в чем дело? — спросил я.

— Это бывший дом Фростов, Билл, — сказал Ричард. Учитывая, сколько этот дом переменил хозяев, мы оба прекрасно понимали, что никаких следов мисс Фрост там остаться не могло. Мисс Фрост исчезла — и мы с Ричардом это знали. И тем не менее «бывший дом Фростов» был проблеском во тьме — во тьме прошлого, подумал я тогда. Я еще не разглядел предвестников будущей тьмы.

Что до второго предупреждения о скором приходе чумы, то я его просто проглядел. К Рождеству 1980 года открытка от семейства Аткинсов не пришла; я не обратил на это внимания. Помню, как, все же получив — с большим запозданием — поздравление с праздниками, я удивился, что Том не приложил отзыв на мой четвертый роман. (Книга еще не вышла, но я отправил Аткинсу копию гранок; я подумал, что такой преданный поклонник моего творчества заслуживает взглянуть на нее одним из первых. В конце концов, никто другой не сравнивал меня с Флобером, да еще и в мою пользу!)

Но к открытке, пришедшей в феврале — да, кажется, уже в феврале — восемьдесят первого года, никаких записок не прилагалось. Я заметил, что дети и собака подросли. Но меня поразило, насколько старше выглядел бедный Том; как будто между двумя Рождествами он постарел на несколько лет.

Фотография, видимо, была сделана во время семейной поездки — все были одеты в лыжные костюмы, а на Аткинсе была лыжная шапочка. Они взяли собаку на лыжный курорт! — восхитился я.

Дети выглядели загорелыми — и жена тоже. Помня, какой Том светлокожий, я подумал, что он, наверное, старается беречься от солнца; поэтому я не увидел ничего странного в том, что сам он не загорел. (Зная Аткинса, я предположил, что он наверняка внимательно изучил симптомы рака кожи и всегда пользуется солнцезащитным кремом — в юности он очень трепетно относился к своему здоровью.)

Но кожа Тома, казалось, отливала серебром — хоть мне и не удалось толком рассмотреть его лицо, потому что дурацкая лыжная шапочка закрывала ему брови. Однако и по открытой части лица бедного Тома было заметно, что он похудел. И довольно сильно похудел, отметил я, но из-за лыжного комбинезона трудно было сказать наверняка. А вдруг у Аткинса всегда были немного впалые щеки.

И все же я еще долго разглядывал запоздавшую открытку. На лице жены Тома было новое для меня выражение. Как вообще на одном лице может читаться страх одновременно перед известным и перед неизвестностью?

Лицо миссис Аткинс напомнило мне строчку из «Госпожи Бовари» в конце шестой главы. (Эта фраза бьет в сердце, как дротик в яблочко: «Она не могла себе представить, чтобы спокойствие, в котором она жила, и было счастьем, — не о таком счастье она мечтала».) Жена Тома выглядела не просто напуганной — она была в ужасе! Но что могло ее так напугать?

И где вечная улыбка, которую тот, знакомый мне Том Аткинс никогда не мог долго сдерживать? У Аткинса была дурацкая манера улыбаться с открытым ртом — так что видны были зубы и язык. Но на этой фотографии губы бедного Тома были плотно сжаты — как у ребенка, пытающегося спрятать жвачку от учителя, или у человека, который знает, что у него плохо пахнет изо рта.

Почему-то я решил показать семейную фотографию Аткинсов Элейн.

— Ты ведь помнишь Аткинса, — сказал я, вручая ей запоздавшую рождественскую открытку.

— Бедный Том, — на автомате сказала Элейн; мы оба рассмеялись, но смех Элейн оборвался, когда она взглянула на фото.

— Что с ним такое — что у него во рту?! — спросила она.

— Не знаю, — ответил я.

— Билли, у него что-то во рту — и он не хочет, чтобы это было заметно, — сказала Элейн. — А с детьми что?

— С детьми? — переспросил я. Я и не заметил, чтобы с детьми было что-то не так.

— Они выглядят так, как будто плакали, — объяснила Элейн. — Господи, такое ощущение, что они все время плачут!

— Дай посмотреть, — сказал я, забирая у нее фотографию. Мне дети показались вполне нормальными. — Аткинс раньше то и дело ударялся в слезы, — сказал я. — Он был тот еще плакса — может, детям это передалось по наследству.

— Брось, Билли, — тут что-то не так. Я имею в виду, с ними со всеми что-то не так, — сказала Элейн.

— Собака вроде неплохо выглядит, — сказал я. (Не всерьез, конечно.)

— Я не о собаке говорю, — ответила Элейн.

Если в годы президентства Рейгана (1981–1989) вам не пришлось быть свидетелем того, как кто-то из ваших знакомых умирает от СПИДа, то вы не запомнили эти годы (и самого Рональда Рейгана) так, как помню их я. Ну и десятилетие было — и большую его часть всем заправлял второсортный актер из ковбойских фильмов! (За семь или восемь лет своего президентства Рейган ни разу не произнес слова «СПИД».) Эти годы уже затянуло дымкой времени, и я сознательно и бессознательно вытеснил из памяти худшие подробности. Одни десятилетия стремглав проносятся мимо, другие тащатся неспешно; восьмидесятые тянулись целую вечность, потому что вокруг меня умирали мои друзья и любовники — и так до самых девяностых и дальше. К девяносто пятому году в одном только Нью-Йорке от СПИДа умерло больше американцев, чем погибло во Вьетнаме.

Спустя несколько месяцев после того февральского разговора с Элейн о семейной фотографии Аткинсов — помню, был все еще восемьдесят первый год, — заболел Рассел, юный любовник Ларри. (Мне было ужасно стыдно, что я презрительно называл Рассела парнем с Уолл-стрит и посредственным поэтом.)

Я был снобом; я воротил нос от меценатов, которыми окружил себя Ларри. Но Ларри был поэтом — а поэзией денег не заработаешь. Почему бы поэтам и художникам не иметь покровителей?

Множество жизней унесла ПЦП — пневмоцистная пневмония (Pneumocystis carinii). У юного Рассела, как и у многих других, пневмония была лишь первым симптомом СПИДа — молодой и с виду здоровый парень ни с того ни с сего начинал кашлять (или задыхаться), поднималась температура. А вот рентгеновский снимок его легких выглядел не очень хорошо — на нем появлялась, как называли ее врачи, «белая мгла». Однако в самом начале определить болезнь было невозможно — сначала выяснялось, что антибиотики не помогают, а затем биопсия (или бронхоскопия) показывала, что причина — ПЦП, коварная пневмония. Обычно от нее прописывали «Бактрим»; его и принимал Рассел. Рассел был первым больным СПИДом, чье угасание мне пришлось наблюдать, — и не забывайте, что у него были не только деньги, но и Ларри.

Многие писатели, знавшие Ларри, считали его испорченным и самовлюбленным — даже напыщенным. С прискорбием вынужден причислить к блюстителям нравов Лоуренса Аптона и себя самого. Но Ларри оказался из тех, кто в кризис раскрывается с лучшей стороны.

— Это должен был быть не он, а я, — сказал Ларри, когда я впервые зашел навестить Рассела. — Я уже прожил жизнь, а у Рассела она только начинается.

Расселу устроили хоспис в его собственном роскошном особняке; у него была личная сиделка. Все это тогда было для меня внове: то, что Рассел отказался от искусственной вентиляции легких, позволило ему остаться дома. (Интубация в домашних условиях затруднительна; в больнице подключить человека к ИВЛ куда легче.) Впоследствии я увидел и уже не забыл, как выглядит комок ксилокаинового геля на конце эндотрахеальной трубки, но не в случае Рассела; интубацию в домашних условиях ему не проводили.

Помню, как Ларри кормил Рассела. Помню похожие на сыр комочки грибка Candida на его деснах и обложенный белым язык.

Когда-то Рассел был красавчиком; теперь его лицо изуродовала саркома Капоши. Фиолетовая опухоль свисала с одной из бровей, напоминая мясистую мочку уха, почему-то оказавшуюся не на своем месте; еще один багровый нарост болтался у него под носом. (Он так разросся, что Рассел начал прикрывать его банданой.) Ларри сказал мне, что из-за этих наростов Рассел называет себя «индюком».

— Почему они все такие молодые, Билл? — снова и снова спрашивал меня Ларри. Заболевших и умирающих в Нью-Йорке становилось все больше, и очень скоро мы поняли, что Рассел был только началом.

Рассел состарился на наших глазах, всего за несколько месяцев — волосы его поредели, кожа посерела, он то и дело покрывался прохладной пленкой пота, и лихорадка не отпускала его ни на минуту. Candida спустилась ему в горло, в пищевод; Расселу было трудно глотать, губы его потрескались и покрылись белой коркой. Лимфоузлы на шее раздулись. Он едва мог дышать, но отказывался от искусственной вентиляции (и от больницы); в самом конце он бросил принимать «Бактрим» — потом Ларри нашел россыпь таблеток у него в постели.

Рассел умер у Ларри на руках; уверен, Ларри хотел бы, чтобы все было наоборот. («Он почти ничего не весил», — сказал Ларри.) Мы с Ларри уже ходили навещать своих друзей в больнице Святого Винсента. Как и предсказал Ларри, вскоре в Святом Винсенте будет столько народу, что невозможно будет прийти к другу или бывшему любовнику и не столкнуться с кем-нибудь знакомым. Заглянешь случайно в палату, а там лежит кто-то, о чьей болезни ты даже не знал; не однажды, как заявлял Ларри, он видел знакомых, о которых даже не знал, что они геи!

Женщины обнаруживали, что их мужья встречались с мужчинами, только когда мужья лежали при смерти. Родители узнавали, что их юные сыновья умирают, еще до того, как выясняли (или догадывались), что они гомосексуалы.

Из моих знакомых женщин заразились лишь немногие. Я страшно боялся за Элейн; я знал, что некоторые ее любовники были бисексуалами. Но два аборта научили Элейн настаивать на презервативах; она считала, что ничто другое на свете не способно помешать ей забеременеть.

Мы уже обсуждали вопрос презервативов; когда началась эпидемия СПИДа, Элейн спросила: «Ты ведь все еще сторонник презервативов — так, Билли?» (С шестьдесят восьмого года, ответил я.)