В одном лице — страница 77 из 94

— Я тебя не расслышал, — сказал я Элейн, когда мы сели в такси.

— Что будет с уткой, Билли? — повторила Элейн, на сей раз достаточно громко.

Ну вот и еще один эпилог, подумал я.

«Мы сами созданы из сновидений, / И эту нашу маленькую жизнь / Сон окружает», — произносит Просперо в первой сцене четвертого акта. Подумать только, когда-то я в самом деле считал, что «Бурю» можно и нужно было завершить этими словами.

Как там начинается эпилог Просперо? Я попытался вспомнить. Конечно, Ричард Эббот мог бы мне подсказать, но даже по возвращении в Нью-Йорк я не хотел звонить Ричарду. (Я не был готов рассказать миссис Хедли об Аткинсе.)

— Первая строчка эпилога «Бури», — как можно более безразлично сказал я Элейн в том похоронном такси. — Ну помнишь, в конце, последняя реплика Просперо — как она начинается?

— «Теперь власть чар моих пропала», — процитировала Элейн. — Эта строчка, Билли?

— Точно, — сказал я своей дорогой подруге. Именно так я себя и чувствовал.

— Ну все, все, — сказала Элейн и обняла меня. — Теперь можешь поплакать, Билли, теперь нам обоим можно поплакать.

Я старался не думать о той фразе из «Госпожи Бовари», которую так ненавидел Аткинс. Помните, после того как Эмма отдалась недостойному Родольфу, она почувствовала, как «сердце ее опять забилось и кровь разливается по телу ласковой, млечной волной». Какое отвращение вызывал этот образ у Тома Аткинса!

Да, как бы мне ни было трудно это вообразить — после того как я увидел девяносто с небольшим фунтов Аткинса на смертном одре и его обреченную жену, чья кровь уже не разливалась «млечной волной» в ее зараженном теле, — вероятно, Том и Сью Аткинс тоже, хоть раз или два в жизни, испытали подобные ощущения.

— Только не говори, будто Том Аткинс сообщил тебе, что Киттредж гей — ведь нет же? — спросила Элейн в поезде, как я и ожидал.

— Нет, этого я не говорю — вообще-то Том и кивнул, и помотал головой на слово «гей». Аткинс выразился как-то неясно. Он не сказал точно, кто сейчас Киттредж или кем он был, просто сообщил, что он его «видел» и что Киттредж «прекрасен». И вот еще что, Элейн: Том сказал, что Киттредж вовсе не тот, кем мы его себе представляли, — а больше я ничего не знаю, — сказал я.

— Ладно. Спроси Ларри, не слышал ли он чего-нибудь о Киттредже. А я проверю кое-какие хосписы, если ты возьмешь на себя Святого Винсента, — сказала Элейн.

— Том не говорил, что Киттредж болен.

— Если Том его видел, то вполне вероятно, что Киттредж болен. Кто знает, где бывал Том? Очевидно, там же бывал и Киттредж.

— Ладно, ладно — я спрошу Ларри и поищу в Святом Винсенте, — сказал я. Я немного помолчал, глядя на Нью-Джерси, проплывающий за окном. — Элейн, ты от меня что-то скрываешь, — снова заговорил я. — Почему ты думаешь, что Киттредж мог заболеть? Чего я не знаю о миссис Киттредж?

— Киттредж любил экспериментировать, разве не так? — спросила Элейн. — Вот и все, к чему я веду. Он трахнул бы кого угодно, просто чтобы попробовать, каково это.

Но я прекрасно знал Элейн; я чувствовал, когда она лжет — или просто о чем-то умалчивает, — и понимал, что должен проявить к ней такое же терпение, какое она когда-то (многие годы) проявляла ко мне. Элейн была такой выдумщицей.

— Я не знаю, кто он на самом деле, Билли, — сказала Элейн. (Вот это было похоже на правду.)

— Я тоже не знаю, — сказал я.

Такие дела: Том Аткинс умер, но даже теперь мы с Элейн продолжали думать о Киттредже.

Глава 13. Не по естественным причинам

Я по сей день поражаюсь, какие невероятные надежды возлагал Том Аткинс на нашу давнюю романтическую связь. И в предсмертном отчаянии бедный Том снова принял желаемое за действительное. Он надеялся, что из меня выйдет подходящий приемный отец для Питера — но даже сам мальчик в свои пятнадцать лет понимал, что этому не бывать.

Я поддерживал связь с Чарльзом, семейным медбратом Аткинсов, еще лет пять или шесть, не больше. Именно Чарльз сообщил мне, что Питера зачислили в школу Лоуренсвилль, куда до 1987 года — а Питер окончил ее в восемьдесят восьмом или восемьдесят девятом — принимали только мальчиков. По сравнению со многими средними школами Новой Англии — включая академию Фейворит-Ривер — Лоуренсвилль сильно запоздал со введением совместного обучения.

Господи, как я надеялся, что Питер Аткинс не окажется — как сказал когда-то бедный Том — «таким, как мы».

Питер поступил в Принстонский университет, это всего в пяти милях к северо-востоку от Лоуренсвилля. Когда наша с Элейн попытка совместной жизни потерпела крах, мы оба вернулись из Сан-Франциско в Нью-Йорк. Элейн преподавала в Принстоне в 1987–1988 годах, как раз когда там учился Питер Аткинс. Он объявился на ее курсе писательского мастерства весной восемьдесят восьмого, когда ему было уже двадцать с небольшим. По словам Элейн, Питер вроде бы изучал экономику, но Элейн никогда не интересовала основная специальность слушателей ее курса.

— Писатель из него был так себе, — сказала она мне. — Но и иллюзий на этот счет он не строил.

Все сюжеты Питера строились вокруг самоубийства его младшей сестры Эмили — она покончила с собой, когда ей было семнадцать или восемнадцать.

Я узнал о ее самоубийстве от Чарльза, сразу после того, как это произошло; девочка всегда была «очень тревожной», писал мне Чарльз. Что до жены Тома, Сью, она умерла спустя долгих восемнадцать месяцев после кончины Аткинса; сразу после смерти Тома она нашла Чарльзу замену.

— Можно понять, почему Сью не захотела, чтобы за ней ухаживал гей, — только и сказал по этому поводу Чарльз.

Я спросил Элейн, похож ли, по ее мнению, Питер Аткинс на гея. «Нет, — сказала она. — Определенно нет». И действительно, в конце девяностых, в Нью-Йорке — через пару лет после пика эпидемии СПИДа, — когда я подписывал книги после чтений, ко мне подошел молодой мужчина, румяный и рыжеволосый (и в компании симпатичной девушки). Питеру Аткинсу уже было немного за тридцать, но я его сразу узнал. Он все еще был очень похож на Тома.

— Ради такого случая мы пригласили няню — а мы это делаем редко, — сказала его жена, улыбаясь мне.

— Как поживаешь, Питер? — спросил я.

— Я прочел все ваши книги, — серьезно сказал молодой человек. — Ваши романы были для меня in loco parentis. — Он тщательно выговорил латинские слова и пояснил: — Ну то есть что-то вроде «вместо родителя».

Мы улыбнулись друг другу; нам было нечего больше сказать. А больше ничего и не надо, подумал я. Его отец был бы счастлив, если бы увидел, каким вырос его сын — в той мере, в какой бедный Том вообще умел быть счастливым. Мы с Томом Аткинсом выросли в другое время и ненавидели себя за то, что отличаемся от остальных, потому что нам в головы втемяшили, что с нами что-то не так. Теперь, оглядываясь назад, я стыжусь, что пожелал Питеру Аткинсу не становиться таким, как Том — и как я. Может быть, мне как раз следовало бы надеяться, что он станет «таким, как мы», — но только, в отличие от нас, сможет этим гордиться. С другой стороны, после того, что произошло с его отцом и матерью… в общем, достаточно будет сказать, что Питер Аткинс, по-моему, и так нес достаточно тяжелое бремя.

Здесь я остановлюсь, чтобы почтить память «Актеров Ферст-Систер», навечно любительского театра моего родного городка. После того как умер Нильс — а также погибла суфлерша нашего маленького театра (моя мать, Мэри Маршалл Эббот), не говоря уж о Мюриэл Маршалл Фримонт, снискавшей большой успех в ролях крикливых и большегрудых дам, — «Актеры Ферст-Систер» просто тихо угасли. К началу восьмидесятых даже в маленьких городках старые театры стали переделывать в кинозалы; теперь людям хотелось смотреть кино.

— И все больше народу сидит по домам и смотрит телевизор, — прокомментировал дедушка Гарри. Гарри и сам сидел дома; его дни на сцене в женских ролях давно миновали.

Ричард позвонил мне, когда Эльмира обнаружила тело дедушки Гарри.

«Довольно химчистки, Эльмира», — сказал Гарри незадолго до смерти, увидев, как сиделка развешивает чистые вещи бабушки Виктории у него в шкафу.

— Наверное, я недослышала, — объясняла потом Ричарду Эльмира. — Мне показалось, что он спросил «Довольна химчисткой?», как будто поддразнивал меня, понимаете? Но теперь я уверена, что он сказал «довольно химчистки», как будто уже тогда знал, что собирается сделать.

Ради своей сиделки дедушка Гарри оделся, как и положено старому дровосеку, в джинсы и фланелевую рубашку, «без причуд», по словам Эльмиры, — и, свернувшись калачиком в ванной, как засыпающий ребенок, ухитрился выстрелить себе в висок из винтовки Моссберга калибра .30-30 таким образом, что большая часть крови попала в ванну и лишь немного брызнуло на кафель. Как он и обещал, уборка не составила Эльмире большого труда.

Сообщение от дедушки Гарри на моем автоответчике предыдущим вечером было, как всегда, короткое и деловое. «Не надо перезванивать, Билл — я отвалюсь пораньше. Просто хотел убедиться, что с тобой все в порядке».

Тем же вечером — в ноябре 1984-го, незадолго до Дня благодарения — Ричард получил похожее сообщение; по крайней мере, там тоже была фраза «отвалюсь пораньше». В тот вечер Ричард повел Марту Хедли в кинотеатр, открывшийся в бывшем здании «Актеров Ферст-Систер». Но конец сообщения на автоответчике Ричарда был немного другой. «Я скучаю по моим девочкам, Ричард», — сказал дедушка Гарри. (А потом забрался в ванну и спустил курок.) Гарольду Маршаллу был почти девяносто один год — он отвалился самую малость пораньше.

Ричард Эббот и дядя Боб решили устроить на День благодарения что-то вроде поминок по дедушке Гарри, но все дедовы ровесники — те, что еще были живы, — уже обитали в Заведении. (И не присоединились к нам за ужином в доме дедушки Гарри на Ривер-стрит.)

Мы с Элейн вместе приехали на машине из Нью-Йорка; Ларри мы тоже пригласили поехать с нами. Ларри было шестьдесят шесть лет; на тот момент у него не было постоянного любовника, и мы с Элейн за него беспокоились. Ларри не был болен. Он не подхватил вирус, но совершенно вымотался; мы с Элейн оба это понимали. Элейн даже сказала, что вирус СПИДа все равно убивает Ларри — просто «иным образом».