В одном лице — страница 83 из 94

ейн. Аткинс сказал, что Киттредж был «прекрасен».

Нам с Элейн и так непросто давалась жизнь в Сан-Франциско. А теперь, когда к нам вернулись мысли о Киттредже — в том числе о том, как он выглядит в женском облике, — мы уже не могли оставаться в Сан-Франциско — и оставаться вместе.

— Только не звони Ларри — пока не надо, — сказала Элейн.

Но я все же позвонил; мне просто захотелось услышать его голос. К тому же Ларри знал все обо всех; если в Нью-Йорке сдают квартиру, Ларри точно будет в курсе, кто и где.

— Я найду тебе жилье в Нью-Йорке, — сказал я Элейн. — Если не получится найти две квартиры в Нью-Йорке, попробую пожить в Вермонте — понимаешь, просто попробую.

— Билли, в твоем доме нет никакой мебели, — напомнила Элейн.

— Ну как…

Вот тогда я и позвонил Ларри.

— Я немного простудился — ничего страшного, — сказал Ларри, но я слышал, как он кашляет и как старается сдержать кашель. Этот сухой кашель при ПЦП не был болезненным, не как при плеврите, и мокроты тоже не было. Опаснее всего при пневмоцистной пневмонии были затрудненное дыхание и лихорадка.

— Сколько у тебя Т-лимфоцитов? — спросил я. — Когда ты собирался мне сказать? И не морочь мне голову, Ларри!

— Возвращайся домой, пожалуйста, Билл, — вместе с Элейн. Прошу вас, возвращайтесь оба, — сказал Ларри. (Всего пара фраз, совсем коротких — и он уже начал задыхаться.)

Дом, где жил и где умер Ларри, стоял в уютном зеленом районе на Западной Десятой улице — всего лишь в квартале к северу от Кристофер-стрит, неподалеку от Хадсон-стрит и Шеридан-сквер. Это был узкий трехэтажный таунхаус, который поэт никогда не смог бы себе позволить — как и большинство прозаиков, включая меня и Элейн. Но одна гранд-дама из числа покровительниц Ларри, обладательница упрямого характера и большого наследства — я называл ее про себя патронессой — завещала этот дом Ларри, а тот, в свою очередь, оставил его нам с Элейн. (Хотя нам было и не по карману его содержать — и в конце концов мы вынуждены были продать этот чудесный дом.)

Когда мы с Элейн переехали к Ларри, чтобы помогать ухаживать за ним, это уже не считалось «совместной жизнью», с этим экспериментом было покончено. В доме Ларри было пять спален; у каждого из нас была собственная спальня и отдельная ванная. Мы по очереди сидели с Ларри в ночную смену, чтобы его медбрат мог поспать; флегматичный парень по имени Эдди заботился о Ларри в течение дня — в теории для того, чтобы я и Элейн успевали писать. Но за те долгие месяцы, пока Ларри медленно угасал, мы с Элейн написали не так уж много (а то, что написали, было не так уж хорошо).

Ларри оказался хорошим пациентом — возможно, потому, что сам был прекрасной сиделкой для многих других, пока не заболел. Так мой ментор, мой старый друг и бывший любовник снова сделался (на смертном одре) тем самым человеком, которым я восхищался, когда только с ним познакомился — в Вене, больше двадцати лет назад. Ларри избежал худшего течения кандидозного эзофагита; катетер Хикмана ему не ставили. Об искусственной вентиляции он и слышать не хотел. Но он страдал от миелопатии спинного мозга; Ларри становился все слабее и слабее, он не мог ходить и даже стоять, и у него началось недержание, чего он поначалу (хоть и недолго) стеснялся.

— Опять этот член, — вскоре начал говорить мне Ларри с улыбкой, если с ним снова случалась неприятность.

— Ларри, попроси Билли сказать это во множественном числе, — встревала Элейн.

— Ах да, ты вообще слыхала что-нибудь подобное? — восклицал Ларри. — Пожалуйста, скажи, Билл, — во множественном числе!

Для Ларри я был готов даже на это — да и для Элейн тоже. Они просто обожали это чертово множественное число. «Чшлены́», — бормотал я, поначалу совсем тихонько.

— Что-что? Не слышу, — переспрашивал Ларри.

— Погромче, Билли, — говорила Элейн.

— Чшшлены-ы-ы! — вопил я, и тогда ко мне присоединялись Ларри и Элейн, и мы втроем завывали во всю глотку: — Чшшлены-ы-ы!

Однажды ночью наш вой разбудил беднягу Эдди, который как раз пытался поспать.

— Что тут происходит? — спросил юный медбрат с порога, как был, в пижаме.

— Мы учимся говорить «члены» на другом языке, — объяснил Ларри. — Билл нас учит.

Но на самом-то деле это Ларри всегда учил меня.

Как-то я сказал Элейн: «Знаешь, кого я считаю самым главными своими учителями? Разумеется, Ларри, но еще Ричарда Эббота и твою маму — пожалуй, она была важнее всех прочих или появилась в самое подходящее время».

Лоуренс Аптон умер в декабре восемьдесят шестого; ему было шестьдесят восемь лет. (Трудно поверить, но Ларри тогда было столько же, сколько мне сейчас!) Он прожил год под нашим присмотром в том доме на Западной Десятой улице. Умер он в смену Элейн, но она пришла и разбудила меня; мы заранее договорились, что проводим Ларри вместе. Как сказал когда-то сам Ларри в ту ночь, когда Рассел умер у него на руках, «он почти ничего не весил».

В ночь, когда умер Ларри, мы с Элейн лежали рядом с ним, баюкая его в объятиях. Из-за морфина сознание у него мутилось; то ли в бреду, то ли в минуту просветления Ларри сказал:

— Опять этот член. И опять, и опять, и опять — дело всегда в моем члене, правда?

Элейн начала петь ему песню, и пока она пела, он умер.

— Какая красивая песня, — сказал я. — Кто ее написал? Как она называется?

— Феликс Мендельсон, — сказала Элейн. — Неважно, как она называется. Если соберешься умирать у меня на руках, то снова ее услышишь. Тогда я скажу, как она называется.

Еще два года мы с Элейн болтались в огромном, чересчур роскошном доме, который оставил нам Ларри. Элейн обзавелась вялым и невзрачным приятелем; он мне не нравился по той простой причине, что был для нее слишком пресным. Звали его Рэймонд, и почти каждое утро он сжигал свой тост, приводя в действие чертов детектор дыма.

Почти все это время я был у Элейн в черном списке, поскольку встречался с транссексуалкой, которая все уговаривала Элейн одеваться «поэротичнее»; Элейн же вовсе не испытывала желания выглядеть «поэротичнее».

— Ну конечно, у Элвуда-то сиськи больше, чем у меня, — да что там, у кого угодно больше, — сказала мне Элейн. Моя транссексуальная подруга называла себя Эл, но Элейн нарочно звала ее Элвудом или Вуди. Вскоре все вокруг начали употреблять слово «трансгендер»; даже мои друзья намекали, что теперь и мне нужно так говорить — не говоря уж о некоторых отвратительно корректных молодых людях, которые неодобрительно на меня косились, поскольку я продолжал говорить «транссексуал».

Просто обожаю, когда кто попало берется указывать писателям, какие слова им употреблять. А потом те же самые люди выдают что-нибудь вроде «имеет место быть»! Тошнит.

В общем и целом конец восьмидесятых был для нас с Элейн переходным периодом, хотя кое-кому, видимо, было нечем больше заняться, кроме как обновлять чертову гендерную терминологию. Это были трудные два года, и попытка сохранить тот дом на Западной десятой улице, с учетом просто убийственных налогов, едва не поставила нашу дружбу под угрозу.

Как-то вечером Элейн рассказала, что вроде бы видела Чарльза, медбрата бедного Тома, в одной из палат больницы Святого Винсента. (Я уже давно не получал известий от Чарльза.) В своих нескончаемых поисках она заглянула в очередную палату, а там лежал бывший бодибилдер, весь ссохшийся, с поплывшими татуировками на обвисшей коже некогда мощных рук.

— Чарльз? — спросила Элейн, стоя в дверях, но тот человек зарычал на нее, как животное. Элейн испугалась и не стала входить в палату.

Я почти наверняка знал, кого она видела — нет, это был не Чарльз, — но все же отправился в больницу, чтобы подтвердить свою догадку. Стояла зима восемьдесят восьмого; я не был в Святом Винсенте с тех пор, как умер Делакорт, а миссис Делакорт вколола себе его кровь. Я пошел туда еще раз — чтобы убедиться, что рычащее животное, которое видела Элейн, не было Чарльзом.

Конечно, это оказался устрашающий вышибала из «Шахты» — тот, которого прозвали Мефистофелем. Он и на меня зарычал. Больше я никогда не заходил в больницу Святого Винсента. (Привет тебе, Чарльз, если ты еще на этом свете. Если нет, мне жаль.)

Той же зимой, за ужином с Эл, я услышал еще одну историю.

— Мне тут рассказали про одну девчонку — вроде меня, понимаешь, но немного постарше, — сказала Эл.

— Угу, — сказал я.

— Кажется, ты был с ней знаком — она уехала в Торонто, — сказала Эл.

— А, ты, наверно, имеешь в виду Донну, — сказал я.

— Да, точно, ее, — сказала Эл.

— И что там с ней?

— Говорят, дела у нее не очень, — сказала Эл.

— Вот как.

— Я не говорю, что она заболела, — пояснила Эл. — Просто говорят, что дела у нее плохи, что бы это ни значило. Вы с ней вроде как были вместе?

Впрочем, получив эти сведения, если их можно так назвать, я ровным счетом ничего не предпринял. Дело в том, что тем же вечером мне позвонил дядя Боб и сообщил, что в возрасте девяноста пяти лет скончался Херм Хойт.

— Тренера больше нет, Билли — теперь ты со своими нырками сам по себе, — сказал Боб.

Конечно, этот звонок меня отвлек, и я забыл выяснить, что там произошло с Донной. На следующее утро нам с Элейн пришлось распахнуть все окна на кухне, чтобы проветрить ее от дыма — Рэймонд снова сжег свой сраный тост. И я сказал Элейн:

— Я еду в Вермонт. У меня там дом, и я собираюсь попробовать в нем пожить.

— Конечно, Билли, я понимаю, — сказала Элейн. — В любом случае этот дом для нас слишком велик — надо его продавать.

А этот клоун Рэймонд сидел себе и жевал свой горелый тост. (Как сказала потом Элейн, Рэймонд, видимо, раздумывал, где ему жить дальше; должно быть, сообразил, что жить с Элейн ему больше не светит.)

Я распрощался с Эл — в тот же день или на следующий. Нельзя сказать, чтобы она проявила понимание.

Я позвонил Ричарду Эбботу и попал на миссис Хедли.

— Передайте Ричарду, что я попробую, — сказал я.

— Буду держать за тебя пальцы крестиком, Билли, — мы с Ричардом были бы просто счастливы, если бы ты сюда перебрался, — сказала Марта Хедли.