— Раньше я задумывался, почему я такой, как есть, — сказал я. — Я размышлял о том, чего в себе не понимал, — и о том, в чем сомневался. Ты понимаешь, о чем я. Какую часть я унаследовал от матери? Я мало что замечал в себе от нее. И что я унаследовал от тебя? Когда-то я много об этом раздумывал.
— Мы слышали, ты избил какого-то мальчишку, — сказал отец.
— Давай об этом потом, Фрэнни, — умоляюще сказал Бовари.
— Не так давно ты избил мальчишку в школе, верно? — спросил меня отец. — Боб мне рассказал. Ракетка тобой гордится, но я был расстроен. Склонность к насилию ты точно унаследовал не от меня — и агрессивность тоже. Интересно, не уинтропское ли это, — сказал он.
— Это был здоровенный парень, — сказал я. — Футболист, девятнадцати лет — и он ко всем цеплялся.
Но отец и сеньор Бовари смотрели на меня так, словно им было за меня стыдно. Я как раз собирался рассказать им про Джи — объяснить, что ей было всего четырнадцать, что она была на пути к превращению в девушку и этот девятнадцатилетний отморозок врезал ей по лицу и разбил нос, — но неожиданно решил, что не обязан ничего объяснять этим ворчливым старым голубкам. Срать я хотел на этого футболиста.
— Он назвал меня педиком, — сказал я. Как я и предполагал, у них это вызвало разве что презрительное фырканье.
— Ох, ты слышал? — спросил отец своего возлюбленного. — Подумать только, педиком! Можешь себе представить, чтобы тебя назвали педиком и ты не размазал обидчика по стенке?
— Больше такта, прошу тебя, Фрэнни, — сказал Бовари, но я видел, что он улыбается. Милая пара, но ханжи оба — как говорится, они были созданы друг для друга.
Отец встал и заткнул большие пальцы за тесный пояс.
— Будьте любезны, джентльмены, оставьте меня на минутку, — сказал он. — Мне надо избавиться от этого нелепого белья.
Мы с Бовари вернулись в бар, но пытаться продолжить разговор было бесполезно; число тощих молодых геев умножилось, отчасти потому, что теперь у бара сидело больше одиноких немолодых мужчин. На сцене в розовом свете стробоскопа играла группа, состоявшая из одних парней, и танцпол заполнили мужские пары; некоторые транссексуалки тоже танцевали, с парнями или друг с другом.
Когда отец присоединился к нам в баре, он выглядел воплощением традиционной мужественности; вдобавок к спортивным сандалиям (таким же, как у Бовари) на нем был бежевый спортивный пиджак с темно-коричневым платком в нагрудном кармане. Мы пошли к выходу, и по толпе пробежал шепоток: «Фрэнни… Фрэнни…»
На Орталеса, возле Пласа-де-Чуэка, встречная молодая компания узнала моего отца, даже без грима. Похоже, Фрэнни был местной знаменитостью.
— Vómito! — весело поприветствовал его кто-то из них.
— Vómito! — радостно ответил отец; ему было явно приятно, что его узнают, даже когда он не в образе.
По улицам, к моему изумлению, гуляли толпы людей, хотя было глубоко за полночь. Бовари сказал, что, по всей вероятности, после запрета на курение в заведениях улицы Чуэка станут еще более людными и шумными.
— Все эти люди будут толпиться у дверей клубов и баров, на этих узких улочках — и все будут пить, курить и стараться перекричать друг друга, — сказал сеньор Бовари.
— А представь только всех этих медведей! — сказал отец, наморщив нос.
— Уильям ничего не имеет против медведей, Фрэнни, — мягко заметил Бовари. Я заметил, что они держатся за руки, являя собой воплощение пристойности.
Они проводили меня до самого Санто-Мауро, моего отеля на улице Сурбано.
— Фрэнни, я думаю, ты должен признаться своему сыну, что все-таки чуть-чуть гордишься им за то, что он избил того хулигана, — сказал Бовари моему отцу, когда мы дошли до отеля.
— Действительно, приятно знать, что у меня есть сын, способный кого-нибудь избить, — сказал отец.
— Да не избивал я его. Всего лишь провел один прием, а он просто неудачно приземлился, — постарался объяснить я.
— Ракетка рассказывал все иначе, — сказал отец. — У меня сложилось впечатление, что ты этим сукиным сыном полы вытер.
— Старый добрый Боб, — сказал я.
Я предложил вызвать им такси; я не знал, что они живут в этом же районе.
— Мы живем прямо за углом от Санто-Мауро, — объяснил сеньор Бовари. На этот раз, когда он протянул мне руку ладонью вниз, я ее поцеловал.
— Спасибо вам за то, что все это случилось, — сказал я Бовари. Отец шагнул вперед и неожиданно обнял меня; он быстро и сухо клюнул меня в обе щеки — как самый что ни на есть европеец.
— Может быть, когда я снова приеду в Испанию — когда мою следующую книгу переведут на испанский, — может быть, я снова заеду вас повидать, или вы приедете в Барселону, — сказал я. Но было видно, что отцу эта мысль не очень по душе.
— Может быть, — только и сказал он.
— Я думаю, ближе к делу и стоит об этом поговорить, — предложил Бовари.
— Мой распорядитель, — сказал отец, улыбаясь мне, но указывая на сеньора Бовари.
— И любовь всей твоей жизни! — счастливо воскликнул Бовари. — Никогда об этом не забывай, Фрэнни!
— Как же я забуду? — сказал отец. — Ведь наша история у меня с языка не сходит!
Было ясно, что пришла пора прощаться; вряд ли я снова их увижу. (Как сказал отец, «мы уже те, кто мы есть, правда?»)
Но слово «прощайте» казалось мне слишком бесповоротным; я не мог заставить себя его произнести.
— Adiós, молодой Уильям, — сказал сеньор Бовари.
— Adiós, — ответил я. Они уже уходили — разумеется, держась за руки, — и тогда я крикнул вслед отцу:
— Adiós, папа!
— Он назвал меня папой, я верно расслышал? — спросил господина Бовари мой отец.
— Да, так он и сказал, — ответил Бовари.
— Adiós, сын! — ответил отец.
— Adiós! — кричал и кричал я вслед своему отцу и любви всей его жизни, пока они не скрылись из виду.
В Центре театральных искусств Уэбстера при академии Фейворит-Ривер помимо основной сцены имелась еще и экспериментальная. Здание Центра было относительно новое, но бестолково построенное — задумка была хороша, но исполнение оставляло желать лучшего.
Времена уже не те: теперь школьники не изучают Шекспира так, как мы. Поставь я любую из пьес Шекспира на основной сцене, мне не удалось бы собрать полный зал, даже на «Ромео и Джульетту», даже с бывшим мальчиком в роли Джульетты! Но, так или иначе, экспериментальная сцена больше подходила для обучения актеров, и зрительный зал там был поменьше. На такой сцене мои актеры чувствовали себя свободнее, однако всем нам досаждали мыши. Может, здание и было сравнительно новое, но — то ли по недосмотру проектировщика, то ли по вине строителей — фундамент был плохо изолирован и служил парадным входом для мышей.
С наступлением холодов в Вермонте мыши наводняют любое плохо построенное здание. Участники нашей экспериментальной постановки «Ромео и Джульетты» прозвали их сценическими мышами. Вероятно, потому, что время от времени мыши забредали и на сцену.
Тот ноябрь выдался холодным. До каникул по случаю Дня благодарения оставалась всего неделя, и на земле уже лежал снег — даже для Вермонта было уже слишком холодно. (Неудивительно, что мыши стали перебираться в дома.)
Я только что убедил Ричарда Эббота переехать ко мне в дом на Ривер-стрит; Ричарду было уже восемьдесят, и вряд ли вермонтская зима в одиночестве пошла бы ему на пользу — теперь, когда Марта переехала в Заведение, он остался один. Я отвел Ричарду свою бывшую спальню и ванную, которую когда-то делил с дедушкой Гарри.
Ричард не жаловался на призраков. Может, он и высказал бы недовольство, повстречайся ему призрак бабушки Виктории или тети Мюриэл — или даже мамин, — но единственным призраком, который являлся Ричарду, был дедушка Гарри. Разумеется, призрак Гарри появлялся в той самой, когда-то нашей общей, ванной комнате — но, слава богу, там уже не было той самой ванны.
— Гарри выглядит каким-то растерянным, как будто не может вспомнить, куда положил зубную щетку, — вот и все, что сказал Ричард о призраке дедушки Гарри.
Ванну, в которой Гарри вышиб себе мозги, давно продали. Вздумай дедушка Гарри повторить свое представление, ему пришлось бы устроить его в хозяйской уборной, которой теперь пользовался я, — в уютной новой ванне (как он уже однажды выступил при Аманде).
Но, как я вам уже сказал, сам я никогда не видел призраков в доме на Ривер-стрит. Лишь однажды утром проснулся и обнаружил аккуратную стопку своей одежды в ногах кровати. Вся одежда была выстирана, снизу лежали джинсы, затем тщательно сложенная рубашка, а сверху нижнее белье и носки. Точно в таком же порядке когда-то складывала мою одежду мама, когда я был маленький. Она делала это каждый вечер, после того как я засыпал. (И перестала, когда я сделался подростком или незадолго до того.) Я совершенно забыл, как она меня когда-то любила. Видимо, ее призрак хотел мне об этом напомнить.
Больше такого не повторялось, но этого случая мне хватило, чтобы вспомнить, как я сам когда-то безоглядно ее любил. Теперь, спустя столько лет после того, как лишился ее привязанности, прожив столько лет в уверенности, что уже ее не люблю, я наконец смог ее оплакать — как всем нам полагается оплакивать родителей, когда они уходят.
Когда я только приехал из Нью-Йорка, в гостиной дома на Ривер-стрит меня ждал дядя Боб, а при нем коробка с книгами. Тетя Мюриэл собиралась передать мне эти «памятники мировой литературы», сбивчиво объяснил Боб; но доставил их не призрак Мюриэл — Боб притащил их сам. Он с запозданием обнаружил, что Мюриэл намеревалась мне их отдать, но автокатастрофа нарушила ее планы. Боб не сразу понял, что книги предназначались мне; в коробке лежала записка, но прошло несколько лет, прежде чем Боб ее прочел.
«Это книги твоих предшественников, Билли, — написала тетя Мюриэл своим характерным твердым почерком. — Ты в этой семье писатель — они должны быть твоими».
— Боюсь, что не знаю, когда именно она собиралась их тебе передать, Билли, — робко сказал Боб.
Слово «предшественники» стоит отметить особо. Сначала я был польщен тем, в какое именитое общество поместила меня Мюриэл; это оказалась подборка безусловной классики. Две пьесы Гарсиа Лорки — «Кровавая свадьба» и «Дом Бернарды Альбы». (Я и не думал, что Мюриэл знала о моей любви к Лорке — в том числе к его стихам.) Три пьесы Теннесси Уильямса; может, это Нильс Боркман передал их Мюриэл, сначала подумал я. Сборники стихов Одена, Уолта Уитмена и лорда Байрона. Непревзойденные романы Германа Мелвилла и Э. М. Форстера — «Моби Дик» и «Говардс-Энд». «В сторону Сванна» Марселя Пруста. Но я все еще не понимал, почему тетя Мюриэл собрала именно этих писателей и назвала их моими «предшественниками», — пока не достал со дна коробки две маленькие книжки: «Одно лето в аду» Артюра Рембо и «Комнату Джованни» Джеймса Болдуина.