Но куда подевалась сама Джи? — забеспокоился я. Моя Джульетта обычно являлась на репетиции раньше всех.
— Там какой-то парень вас ищет, мистер Эй, — на вид довольно мерзкий тип, и много о себе воображает, — сказала Кормилица. — Кажется, он пытается подкатить к Джи, хотя, может, и просто с ней разговаривает. В общем, они идут сюда.
Но сначала я не заметил незнакомца; когда я увидел Джи, она была одна. Я обсуждал сцену смерти Меркуцио с моим длинноногим актером. Я согласился с ним, что в ней есть, как выразился мой талантливый десятиклассник, некоторый черный юмор, например когда Меркуцио впервые описывает свою рану Ромео: «Да, она не так глубока, как колодезь, и не так широка, как церковные ворота. Но и этого хватит: она свое дело сделает. Приходи завтра, и ты найдешь меня спокойным человеком». Но я предупредил Меркуцио, что проклятие в адрес обоих семейств: «Чума на оба ваших дома!» — не должно быть ни капельки смешным.
— Простите, что опоздала, мистер Эй, меня немного задержали, — сказала Джи; она порозовела, даже, пожалуй, раскраснелась, но на улице было холодно. С ней никого не было.
— Говорят, какой-то парень к тебе привязался, — сказал я.
— Он не ко мне привязался, ему что-то нужно от вас, — сказала моя Джульетта.
— А было похоже, что он к тебе клеится, — сказала ей моя здоровенная Кормилица.
— Я никому не дам ко мне клеиться, пока не поступлю в колледж, — ответила Джи.
— Он сказал, чего хочет? — спросил я Джи; она помотала головой.
— Кажется, он по личному делу, мистер Эй, — он чем-то расстроен, — сказала она.
Мы все стояли на ярко освещенной сцене; помощник режиссера уже приглушил свет в зале. В нашем экспериментальном театре зрителей размещают так, как требует постановка, — стулья можно расставить как угодно. Иногда ряды стульев полностью окружают сцену, иногда располагаются с двух сторон от нее, лицом друг к другу. Для «Ромео и Джульетты» мы расставили стулья в форме неглубокой подковы. С приглушенным освещением в зале я мог наблюдать за репетицией с любого места и при этом видеть свои записи и делать новые пометки.
Мой гомосексуальный Бенволио первым предупредил меня, пока все мы ждали, когда же Манфред (мой забияка Тибальт) вернется со своего матча.
— Мистер Эй, вон он, — прошептал мне на ухо Бенволио. — Тот парень, что вас искал, — вон он сидит в зале.
Я разглядел только силуэт на четвертом или пятом ряду, в середине подковы — как раз там, куда не доставал приглушенный свет со сцены.
— Позвать охрану, мистер Эй? — спросила Джи.
— Нет-нет, я только узнаю, что ему нужно, — сказал я. — Если заметишь, что разговор принимает неприятный оборот, просто подойди и скажи что-нибудь — притворись, что тебе надо что-нибудь у меня спросить насчет пьесы. Придумай что угодно, — сказал я.
— Хотите, я пойду с вами? — спросила моя храбрая Кормилица.
— Не стоит, — сказал я бесстрашной девчонке, так и рвавшейся в бой. — Просто скажите мне, когда придет Манфред.
Мы были на той стадии репетиций, когда я предпочитал последовательно гонять актеров по репликам; я не хотел репетировать куски по отдельности или вразнобой. Тибальт появляется в первой же сцене первого акта. («Входит Тибальт, доставая меч», как сказано в ремарке.) Единственная сцена, которую я согласен был репетировать без Манфреда, была в прологе, где выступает Хор.
— Слушайте, Хор, — сказал я. — Пройдите пока пару раз пролог. Обратите внимание, что самая важная строчка кончается не запятой, а точкой с запятой; это важно. «Из чресл враждебных, под звездой злосчастной, / Любовников чета произошла;». Сделайте, пожалуйста, паузу после точки с запятой.
— Мистер Эй, если мы вам понадобимся, мы здесь, — сказала Джи мне вслед, когда я шагнул в тускло освещенный проход между стульев.
— Привет, Учитель, — сказал сидящий человек всего за мгновение до того, как я его разглядел. Он мог бы с тем же успехом сказать «Привет, Нимфа», — так знаком мне был этот голос, хотя в последний раз я слышал его почти пятьдесят лет назад. Его красивое лицо, борцовское сложение, лукавая и уверенная усмешка — все это было мне знакомо.
Но ты же умер! — подумал я; сомнения вызывали разве что «естественные причины». Но этот Киттредж, конечно, не мог быть моим Киттреджем. Этот Киттредж был почти вдвое младше меня; если он родился в начале семидесятых, как я предполагал, ему было всего-то под сорок — тридцать семь или тридцать восемь, прикинул я, разглядывая единственного сына Киттреджа.
— Просто поразительно, как ты похож на отца, — сказал я Киттреджу-младшему, протягивая ему руку; он не стал ее пожимать. — Ну то есть я не видел его в твоем возрасте — но ты выглядишь так, как он, наверное, выглядел в свои сорок.
— Когда моему отцу было столько же, сколько мне сейчас, он выглядел совсем не так, как я, — сказал молодой человек. — Когда я родился, ему было уже за тридцать; когда я достаточно подрос, чтобы запомнить, как он выглядит, он уже выглядел как женщина. Он еще не сделал операцию, но смотрелся очень убедительно. У меня не было отца. У меня было две матери — одна постоянно закатывала скандалы, а у второй был член. После операции, как я понимаю, у него появилось какое-то подобие вагины. Он умер от СПИДа — странно, что вы не умерли. Я прочел все ваши романы, — прибавил Киттредж-младший, как будто из моих романов следовало, что я с легкостью мог — или даже должен был — умереть от СПИДа.
— Мне жаль. — Что еще я мог ему сказать; как уже заметила Джи, он был расстроен. Как заметил теперь я сам, он был еще и зол. Я попытался увести разговор в другое русло. Я спросил, чем занимался его отец и как Киттредж познакомился с Ирмгард, своей женой и матерью этого сердитого молодого человека.
Оказалось, они познакомились на лыжном курорте — кажется, в Давосе или, может быть, в Клостерсе. Жена Киттреджа была швейцаркой, но ее бабушка была немкой; отсюда имя Ирмгард. Киттредж и Ирмгард жили то в курортном городке, то в Цюрихе, где оба работали в Шаушпильхаусе (это довольно известный театр). Я подумал, что Киттреджу, наверное, нравилось жить в Европе; конечно, он привык там жить, ведь его мать была оттуда. И, вероятно, операцию по перемене пола в Европе сделать проще — хотя, честно говоря, об этом я мало что знал.
Миссис Киттредж — его мать, не жена — покончила с собой после смерти Киттреджа. (Несомненно, она все же была его настоящей матерью.) «Таблетки», — только и сказал ее внук; ему явно не хотелось говорить со мной ни о чем, кроме того, как его отец стал женщиной. У меня возникло ощущение, что, по мнению Киттреджа-младшего, я как-то связан с этим позорным (с его точки зрения) поступком.
— Он хорошо говорил по-немецки? — спросил я, но и до этого ему явно не было дела.
— Вполне сносно, но не настолько хорошо, как ему удавалось быть женщиной, — нетерпеливо сказал сын Киттреджа. — Он и не думал заниматься немецким. Единственное, над чем отец работал в поте лица, — это превращение в женщину.
— Вот как.
— Перед смертью он мне сказал, что здесь что-то произошло — в то время, когда вы учились вместе, — сказал сын Киттреджа. — Что-то здесь началось. Вами он восхищался, считал вас храбрецом. По его словам, вы совершили нечто «вдохновляющее». И еще была какая-то транссексуалка — кажется, старше вас. Возможно, вы тоже ее знали. Может, отец и ей тоже восхищался — может, это она его вдохновила.
— Я видел фотографию твоего отца в детстве — до того, как он приехал сюда, — сказал я. — Он был одет и накрашен, как очень хорошенькая девочка. Я думаю, что-то «началось», как ты говоришь, задолго до того, как он встретил меня и так далее. Могу показать тебе эту фотографию, если…
— Да видел я эти фотографии — зачем мне еще одна! — сердито сказал сын Киттреджа. — А что там с транссексуалкой? Как это вы с ней «вдохновили» моего отца?
— Странно слышать, что он мной «восхищался», не могу представить, чтобы я сделал что-нибудь «вдохновляющее», с его точки зрения. Я никогда не предполагал, что хотя бы ему симпатичен. Вообще-то твой отец всегда был ко мне довольно жесток, — сказал я сыну Киттреджа.
— Так что там с транссексуалкой? — снова спросил он.
— Я был с ней знаком, а твой отец видел ее всего однажды. Я был влюблен в эту транссексуалку. Все, что с ней связано, происходило не с ним, а со мной! — воскликнул я. — Я не знаю, что случилось с твоим отцом!
— Но что-то тут произошло — вот и все, что я знаю, — горько сказал сын Киттреджа. — Отец читал все ваши книги, как одержимый. Что он искал в ваших романах? Я их прочел — там нет ничего о моем отце, хотя в вашем описании я мог его и не узнать.
Я подумал о своем собственном отце и сказал так мягко, как мог:
— Мы уже те, кто мы есть, правда? Я не могу сделать твоего отца понятным тебе, но ты ведь можешь найти в себе сочувствие к нему, верно?
(Вот уж не думал, что доведется просить кого-то проявить сочувствие к Киттреджу!)
Когда-то я считал, что если Киттредж и гей, то наверняка актив. Теперь я уже не был так уверен. Когда Киттредж встретился с мисс Фрост, он буквально на глазах сменил доминирующую роль на подчиненную.
И тут на следующем ряду, позади нас, появилась Джи. Разумеется, мои актеры услыхали, что разговор идет на повышенных тонах; вероятно, они за меня беспокоились. Несомненно, они слышали, как злится Киттредж-младший. Я же был в нем разочарован: я видел в нем лишь незрелую копию его отца.
— Привет, Джи, — сказал я. — Манфред пришел? Мы готовы?
— Нет, Тибальта все еще нет, — сказала Джи. — Но у меня вопрос. Про мою самую первую реплику в пятой сцене первого акта, после того как Кормилица сообщает мне, что Ромео из семьи Монтекки. Ну, когда я понимаю, что влюблена в сына врага.
— И что там с этой репликой? — спросил я; было ясно, что она тянет время. Мы оба ждали, когда же появится Манфред. Где же мой необузданный Тибальт, когда он так нужен?
— По-моему, она не должна звучать так, будто я жалею себя, — продолжила Джи. — Мне Джульетта не кажется нытиком.