В одном отделении — страница 24 из 39

Он долго лежал с закрытыми глазами и старался уловить малейший звук, принадлежащий Соне, но лишь слышал, как Миша равнодушно грызет яблоко.

«Какая неприятная тишина! Должно быть, он все так же на меня смотрит».

Виктор Аркадьевич поднял голову и, избегая смотреть Мише в глаза, тихо спросил:

— Мама дома?

— Уехала к тете Марусе, — не меняя позы, ответил Миша.

— Значит, уехала?

Виктор Аркадьевич потер заспанное лицо, встал и пошел в кухню умываться. В дверях он не выдержал, оглянулся.

Миша жевал яблоко и все так же серьезно смотрел на Виктора Аркадьевича.

— Что ты на меня смотришь? — недовольно спросил Виктор Аркадьевич и взглянул на себя в зеркало.

О ужас! Костюм на нем был так помят, что ехать в нем было совершенно невозможно. Он еще раз оглядел себя в зеркале.

«Вот так номер!.. Что же делать? Отказаться? Но это немыслимо! — Виктор Аркадьевич забарабанил пальцами по крышке рояля. — Может, сумею выгладить! Гладил же я в молодости!»

— Голубчик, ты не знаешь, где утюг?

— Электрический?

— Да-да! Голубчик, найди, пожалуйста, очень тебя прошу. Думай обо мне все, что угодно, но найди. И это… тряпку мокрую, через которую гладить… Побыстрее, а?

Пока Миша включал утюг, Виктор Аркадьевич нерешительно обошел комнату. Он никак не мог сообразить, что бы такое постелить на стол, какую намочить тряпку.

— Через пять минут утюг будет готов. Раздевайтесь. — Миша посмотрел на артиста, на его всегда гордое, а теперь помятое и растерянное лицо, помолчал и спросил: — А вам очень быстро нужно?

— Очень. Иначе на концерт опоздаю и товарищей подведу. — Виктор Аркадьевич потянул с кровати шерстяное одеяло и уронил подушки. — На этом гладить? — оглянулся он на Мишу. — Голубчик, попробуй, может, не греется?

Миша спокойно лизнул палец и тронул утюг.

— Греется…

Виктор Аркадьевич снял брюки, расстелил на доске, нерешительно взял утюг, как бы взвешивая, подержал его в руке и чуть было не поставил на брюки.

— Стойте! Нельзя! — испуганно крикнул Миша. — Тряпку забыли. — Он сбегал на кухню и намочил тряпку. — Вот тоже… Пожгли бы сейчас… Теперь гладьте. Ведите. Я буду держать.

— Так? — Виктор Аркадьевич неуверенно опустил утюг на тряпку. Из-под утюга с шипением вырвался пар.

— Нажимайте. Готово. Поднимайте утюг. Вот! — Миша отнял тряпку, и Виктор Аркадьевич увидел ровную складку на брючине.

Виктор Аркадьевич давно привык и не удивлялся, хоть и не понимал, за что Миша его не любит. Казалось, должно быть наоборот — Виктор Аркадьевич всегда считал своим долгом сдерживать Соню, когда она сгоряча кричала на сына. Но, чувствуя нелюбовь мальчика, Виктор Аркадьевич в его присутствии невольно становился молчаливым, сдержанным. И именно потому, что мальчик не любил его, Виктор Аркадьевич обычно прощал Мише многое из того, чего, и он знал это, взрослые никогда не прощают детям. Это совсем не было напускным великодушием или задабриванием. Просто Виктор Аркадьевич считал недостойным взрослого человека принимать всерьез грубости ребенка, который сам не понимает, что делает. И сейчас, почувствовав себя рядом с Мишей свободно, без обычной скованности, занятый утюжкой, он даже не удивился, а лишь обрадовался да рассердился на Соню.

«Вот тебе и неисправимый… Вполне нормальный. Уж эти женщины! Вечно у них какие-то крайности. И при чем здесь милиция и эта опека, я не понимаю! И это ее нелепое заявление… Вот уж действительно, сначала делают, а потом думают… Черт знает что такое, ей-богу!»

Выгладить пиджак оказалось гораздо сложнее. Виктор Аркадьевич устал и вспотел. Рукава доглаживал Миша, а он мочил и накладывал тряпку.

— Только не сожги!.. Голубчик, не ошибись только, — говорил Виктор Аркадьевич, глядя, как утюг вот-вот заедет за небольшую тряпку на шерсть. — Не спеши… Это будет катастрофа!

— Не будет, — уверял Миша, оттопыривая от усердия губы. — Надо только сильнее нажимать. Вот. Готово. Только не надевайте. Пусть отвисится. А то сразу сомнется. Успеете.

Виктор Аркадьевич послушно кивнул, сел на диван и, обхватив руками колено, задумался.

«Как все это, однако, странно. Глупо! Нелепо! Хотели как лучше, а только обидели. Неужели этот Ковалев прав, и Соня плохая мать, не умеет?.. Конечно, я тоже должен был… Но мать-то она! Она, черт возьми, а не я! Надо было ей думать. А теперь скажет — все я… И эта милиция! Пойдет теперь писать губерния… Как нелепо все, как все глупо!»

— Уже? — поднял голову Виктор Аркадьевич, когда Миша перестал пыхтеть над его воротничком и рубашкой. — И даже манжеты?.. Отлично, ты просто маленький кудесник.

— Желтовато немного получилось… — вздохнул мальчик.

Миша отошел в сторону и смотрел, как Виктор Аркадьевич одевался, укреплял на шее галстук «бабочку» и опять из растерянного человека превращался в прежнего артиста, гордого своей известностью.

— Благодарю, благодарю, — говорил тот, поправляя галстук перед зеркалом. — Не ожидал. Благодарю.

— Вот вы и опять красивый.

Мальчик вздохнул и отвернулся.

— Ты находишь? — Виктор Аркадьевич расправил брови, еще раз повернулся перед зеркалом и посмотрел на часы. — Однако пора.

Миша разочарованно опустил голову — Виктор Аркадьевич снова был прежним, ровным Виктором Аркадьевичем, спокойным и холодным. Он вышел в переднюю, оделся, взял в руки трость, оглянулся на мальчика.

— Благодарю. Э… хочешь, я куплю тебе паяльник? Или лобзик? Ну, прощай, моя палочка-выручалочка. — Виктор Аркадьевич снял надетую уже перчатку, протянул мальчику сухую, бледную руку.

Миша неуверенно посмотрел на руку, удивился.

— Вы идите. Опоздаете. Товарищей своих подведете, — и вздохнул, пожать руку так и не решился, поднял голову.

Лицо Виктора Аркадьевича опять показалось ему простым, растерянным, как на диване, когда Миша гладил ему пиджак, а он покорно сидел в трусиках и молчал.

— Да-да, подведу, — машинально повторил Виктор Аркадьевич, и рука его без перчатки опустилась, повисла.

«Ну, уйду… А потом? И эта нелепая опека… Я больше никогда не смогу сюда прийти… Нет, нет, это не должно, не может произойти… Нет, нет!»

Миша смотрел на высокого, всегда такого гордого человека, который сейчас странно топтался в прихожей, и если бы не шляпа, не галстук «бабочкой», он был бы совсем такой же простой и понятный, как на диване. Миша неожиданно заволновался, зачем-то зажег в прихожей свет, хотя был день, потом неуверенно спросил:

— Вы в Дом звукозаписи?

— Звукозаписи, — не сразу ответил Виктор Аркадьевич, думая о своем.

«Нет, этого не должно… Она никогда не простит мне этого. И он… И потом вообще… Черт знает что! Что же делать? Что же делать?..»

— Это где на пленку записывают, а потом в эфир?

Виктор Аркадьевич понимал — сейчас, именно сейчас надо было что-то решить, предпринять. И окончательное!

— Что? Это ты о чем? — с трудом сосредоточиваясь, Виктор Аркадьевич свел брови.

— Я… о пленке. Она такая же, как в кино? Прозрачная?

Миша увидел лицо Виктора Аркадьевича, сжался, испуганно втянул голову в плечи, как будто сейчас сверху его больно стукнут, — ему показалось, Виктор Аркадьевич ответит сейчас так, что он уже никогда не подойдет к этому человеку, не поверит ему.

Наморщив лоб, Виктор Аркадьевич смотрел мимо мальчика и думал о своем. Что он мог сделать? Это был не его сын. Он принадлежал Соне. Вот если бы ему — о, тогда бы он знал, как выполнить долг и поставить Соню на место. Не робкими увещеваниями… А тут — как нарыв на чужой руке, к которому не дают притронуться. Того и гляди закричат, отдернут руку и, отдергивая, хуже разбередят…

Виктор Аркадьевич раздраженно поправил шляпу.

— Она не прозрачная. Она на ацетатной основе и покрыта ферромагнитным порошком. Понятно?

— Понятно.

Миша странно, совсем не по-детски, как бы издали, взглянул на Виктора Аркадьевича и быстро пошел в комнату.

«Совсем, как Соня», — удивленно подумал Виктор Аркадьевич и недоуменно посмотрел ему вслед. Потом спохватился и растерялся — как же это у него так грубо, неловко получилось? Он нахмурился, постоял и вошел в комнату за ним.

Мальчик полулежал на диване, обняв валик. Поза его была не злой, не обиженной, а какой-то другой — точно человек что-то потерял невозвратимое и теперь ему одиноко, неуютно, холодно. Не хочется думать, не хочется видеть чужих, будничных лиц. Не хочется ничего…

Это было так знакомо Виктору Аркадьевичу. Он смотрел на стриженый затылок Миши, худой, тоненький, слабый, совсем мальчишеский, на узкие, немного сутулые, еще не развитые плечи, обтянутые серой форменной курточкой, на вылезшие из рукавов запястья рук.

«А мундирчик-то становится маловат. Растет! — подумал Виктор Аркадьевич и подошел ближе. От звука его шагов затылок мальчика вздрогнул, пальцы тихонько взялись за валик и под курточкой стали заметны острые углы лопаток. Мальчик замер, ждал.

Виктор Аркадьевич подошел совсем близко. Нет, он заволновался не потому, что вспомнил свое детство, вечно не по росту короткие рубашку и штаны. Его полуголодное детство было слишком далеким, и с тех пор он достаточно научился сдерживать себя во всем за долгую жизнь — и в порывах и в воспоминаниях. Просто он сейчас до боли, до холода в кончиках пальцев почувствовал, какую длинную, бесцветную, пустую жизнь прожил, не согретый никем, не согрев никого. И понял, если он сейчас не скажет ничего, не сбросит с себя многолетней брони сдержанности перед этим мальчуганом, не раскроет души, не впустит ребенка туда, повернется и уйдет, уйдет от этого, в сущности, единственно близкого и неожиданно понятного существа в нелепой и тесной курточке-мундире, от этой еще совсем слабой, худенькой, но уже так больно чувствующей жизни, неосторожно и неумело потянувшейся к нему с вопросом, он убьет в себе человека. И потом никакие восторги Софьи Ивановны, никакие преходящие успехи на сцене, никакие самые громкие хлопки в зале не разбудят в нем жизни, не взволнуют и не обрадуют глубоко. Пройдет месяц, два, пусть год, все опять уляжется и станет привычным, он по-прежнему будет рассудочен и вежлив, будет ходить, раскрывать на сцене рот, петь, делать театральные жесты, кланяться, в нужное время улыбаться публике. Не будет Сони — найдется другая экзальтированная дамочка, станет ходить за ним, в точности как она, говорить те же приятные слова, он привыкнет к ней и ее словам, как привык к Соне… Но прежнего Виктора Аркадьевича, живого Виктора Аркадьевича не будет никогда. Останется выхолощенная музыкальная машинка, заводной механический певец.