В одном отделении — страница 4 из 39

когда он вырастает и превращается в заматерелого бандита или убийцу, его жертвам от сознания этой истины не бывает легче. Каждый преступник начинает с того же — крадет мелочь. И именно потому, что эту кражу принимают за мелочь и прощают, как в данном случае, он крадет больше. Если после такой «мелочи» и это сходит, он наглеет и грабит. Потом убивает. Тут уж после такой «мелочи» приходится в назидание другим применять крайнюю меру… В-четвертых, такой поступок у Ковалева не единственный. Здесь система. Я не знаю ее корней, но Ковалев систематически расшатывает дела. Он изо дня в день бубнит, что сажать за совершенные преступления всех не нужно, наши законы ему кажутся неоправданно суровыми. И потому мы, видите ли, не должны подходить «формально», то есть, иначе говоря, должны смягчать обвинения, подводить их под признаки статьи, предусматривающей более мягкие либо условные санкции. А когда я ему объясняю, что милиция только административный орган власти, от которого требуется одна беспристрастная объективность; мы не суд и решать судьбы людей неправомочны, он обвиняет нас в бездушии, потере здравого смысла, обзывает бульдогами…

Яхонтов устало улыбнулся, передохнул. Слушали его очень внимательно.

— Первая мысль, которая приходит Ковалеву в голову, когда он видит перед собой преступника, это как бы не дать его привлечь к ответственности. Он без конца толкает нас на путь подмены точно обозначенных законами санкций разными душеспасительными беседами, старается превратить нас, милицию, в крыловского повара, который все разглагольствует, пока кот Васька ест жаркое. В своей ревизии законов товарищ Ковалев забыл известное высказывание Ленина о том, что у нас диктатура пролетариата и она предполагает действительно твердую и беспощадную в подавлении как эксплуататоров, так и хулиганов революционную власть. Он забыл, что преступник есть прежде всего продукт безответственного попустительства, что преступник есть преступник именно потому и только потому, что надеется на свою безнаказанность. Никаких других корней, ни социальных, ни экономических, в нашем социалистическом обществе преступники не имеют. Вот почему органы дознания и следствия своей работой должны убедить каждого потенциального преступника в том, что он неизбежно будет найден, изобличен и наказан. Именно в этом смысл существования милиции, в этом смысл нашей работы!

Яхонтов устал от напряжения. Он помолчал. Выступление становилось слишком длинным, начинало утомлять и его и слушателей.

— Таким образом, — поспешил отчеканить свою главную мысль Яхонтов, — на партийно-комсомольском собрании, вместо того чтоб открыто и честно признать свои заблуждения, Ковалев, по существу, осмелился открыто призвать к нарушению социалистической законности, едва прикрывая этот призыв лозунгом профилактики и борьбы с формализмом. Он делает это потому, что ни разу не встретил серьезной критики ни со стороны товарищей, ни со стороны руководства. Странная позиция по отношению к товарищу, который преднамеренно забывает, что только страх перед неотвратимостью наказания может сдержать преступника! Когда преступник вышел на большую дорогу, петь песни ему смешно и непростительно, тут нужно власть употребить! Именно для того и создана милиция — употреблять власть, данную ей народом. Мы все за профилактику преступлений. И мы все знаем — только неукоснительное наказание за каждое отдельное преступление снижает кривую преступности в целом. И не душеспасительные беседы, а неотвратимость достаточно сурового наказания — вот лучшая профилактика. Ни один преступник не должен миновать наказания — вот наша задача. И мы обязаны обеспечить ее выполнение любой ценой. Вот почему мы должны, как это нам ни неприятно, но мы должны со всей твердостью заявить Ковалеву: его теперешние взгляды и поступки несовместимы с работой в милиции.

Уже заканчивая выступление, Яхонтов увидел начальника отделения. Трайнов сидел в шестом ряду и что-то быстро писал в блокноте. Денисенко вопросительно посмотрел на Трайнова, а когда следователь умолк, обернулся к Яхонтову.

— Вы уже высказались или будете говорить еще? — спросил он тем тоном, в котором одинаково трудно уловить как сочувствие, так и осуждение.

Яхонтов был недоволен собой.

— Да, я кончил, — устало и раздраженно ответил он и, сходя со сцены, услышал, как Трайнов вырвал из блокнота листок. Он заметил скомканную бумажку, запорхавшую по рядам от Трайнова к сцене.

«Сам начальник будет говорить? — удивился он. — Значит, задело? Получилось? Интересно, спасая себя, и его возьмет под защиту или отмежуется и добьет Ковалева?»

— Кто еще хочет выступить? — привстав, спросил Денисенко. Ему передали записку от Трайнова. Денисенко развернул, прочитал и опять спросил: — Никто не просит слова? Трудно сразу собраться с мыслями?

«Что же скажет Трайнов? Как отнесется он? — ждал Яхонтов. — Добьет? От этого человека всего можно ждать…»

— Я понимаю, по затронутому товарищем Яхонтовым вопросу выступать без подготовки трудно. Тут поступило такое предложение: поскольку желающих выступать нет и поскольку многих ждут и дела и посетители, то не комкать, а перенести обсуждение на вторник или среду. Час объявим особо. Кто возражает, прошу поднять руки.

Никто не возражал.

Все точно ждали сигнала. Зал дрогнул от освободившихся откидных сидений. Ряды кресел быстро опустели.

Яхонтов был ошеломлен.

— Идем, — тронул он за локоть Сафронова.

Они пошли к выходу. Среди пустых кресел в зале сидели три человека — представители управления. Они медлили, не вставали. Видимо, и для них перенос собрания оказался неожиданным. Яхонтов подошел к ним.

— Теперь видите, почему выступать на собрании без вас было бы просто бесполезно? — и он внимательно посмотрел в лицо капитану Бокалову.

Суховатое лицо капитана, председателя проверочной комиссии, казалось задумчивым. Два других члена комиссии значительно, но очень неопределенно посерьезнели.

— Мгновенно свернули обсуждение! — Яхонтов помолчал, покачал головой с удивлением. — Ну и ловкачи! Кстати, вы заметили, как передали записку от Трайнова Денисенко? Это — его инициатива. Начальник, должно быть, решил любой ценой спасти честь мундира.

Была суббота. Рабочий день капитана Бокалова давно кончился, шел седьмой час вечера, а он обещал жене быть сегодня в шесть. Капитан очень устал за день и особенно от этого собрания. Ему хотелось домой, в семью, не думать до понедельника, не ломать голову над всеми этими служебными вопросами и тем более преждевременно спешить с выводами, когда все так шатко, туманно, необычно.

— Н-да…

Капитан почувствовал беспокойство, оглянулся на членов комиссии, как бы ища поддержки этому своему высказыванию, но у тех лица приняли то удобное бессмысленное выражение, которое называют официальным. Капитан посмотрел на Яхонтова, увидел его спокойные, твердые глаза, его легкую, спортивную фигуру. Молчание получилось слишком долгим, неловким. Следователь стоял, ждал ответа. Сдерживая раздражение, Бокалов задвигался, взялся за портфель, опять обернулся к членам комиссии:

— Ну что ж, товарищи, на сегодня как будто достаточно. — Капитан вздохнул и спросил Яхонтова: — Вы в понедельник работаете?

— Работаю.

— Вот и отлично. До понедельника, — и, чуть кивнув, капитан отвернулся от Яхонтова, тихо заговорил с одним из членов комиссии.

Яхонтову оставалось только уйти. Сафронов невесело пошел за ним следом.

— Да, нелегко идти против течения, — сказал Яхонтов уже в коридоре. — Легче всего быть добреньким, никого не трогать, не обижать, чтоб и тебя не обижали… Да-а… Но ничего, наше дело правое! Жизни не остановить.

Сафронов не ответил.

5

Стояла поздняя осень, и с утра лил дождь. Давно стемнело. Ковалев сидел в своем кабинете на втором этаже. Он расстегнул воротник кителя и, горестно подперев руками свою большую голову, смотрел в окно. Крупные и частые капли стучали по жестяной крыше, и вода, стекая, булькала в водосточной трубе за стеной. Шум дождя успокаивал, смягчал горечь. Хотелось, чтоб никто не входил, не мешал смотреть в окно на мужчин с поднятыми воротниками, на женщин под зонтиками, не мешал курить и думать, думать…

Жене Ковалева, Надежде Григорьевне, завтра исполняется сорок один год.

«Завтра воскресенье. Она назовет гостей и, конечно, — Яхонтова. А я — я должен буду весь вечер изображать веселого и счастливого мужа, гостеприимного хозяина, который рад гостям, особенно Яхонтову. И что интересно — ведь все будут чувствовать фальшь, но все будут покрывать эту фальшь. А вот если я вдруг стану самим собой и выгоню Яхонтова или не приду завтра домой, потому что не желаю его у себя видеть, и ничего не подарю жене, все, конечно, возмутятся, решат немедленно, что я хам и уж, конечно, со мной невозможно жить. И тот же Яхонтов будет выражать ей сочувствие… А может, и верно — со мной трудно, невозможно? С Яхонтовым ей проводить время, очевидно, куда лучше, приятней… А я не умею. Вот невзлюблю кого-нибудь — и что делать! Хоть тресни, не могу в его компании веселиться. Смотрю, как он хохочет, заливается, и соображения разные в голову приходят… Да, тяжеловесен. Бирюк! Бирюк! Усложняю все. А таких не любят. Говорят, жизнь и без того достаточно сложна… Не умею упрощать, облегчать, как Яхонтов…»

Странно: Ковалеву казалось, что только сегодня, больной, разбитый после собрания, он впервые почувствовал — жизнь ведь почти вся уже прожита, он уже не молод, устал… а все еще какой-то неприкаянный. Не то чтобы он о чем-то сильно жалел, он понимал: начни он сначала, ему наверняка бы не удалось прожить жизнь иначе. Просто прошла жизнь в каком-то походном состоянии, он никогда не успевал привыкнуть к своему возрасту, жил без «оглядки», но ни разу серьезно не прочувствовал прожитое, не вкусил ни одного удовольствия до конца. Каждый раз не хватало времени. Он спешил жить, ему всегда казалось, что впереди еще всего будет много, много и сил и времени, он успеет еще наверстать упущенное…