л похож не столько на рослого украинца со шматом сала в руке, сколько на бедного турка из какой-нибудь сельской глубинки. Но малый разухабистый, бесшабашный весельчак, непревзойдённый врун и болтун и тому прочее. Был не дурак выпить, хорошо закусить и, конечно, приударить за женщинами. Он придумывал всякие байки, писал стихи, сносно играл почти на всех музыкальных инструментах. Этакий рубаха-парень. Сам же сочинял к своим стихам музыку и сам же пел их обычно под гитару. Словом, был первым сердцеедом среди солдат. Не мог пропустить ни одной юбки. Любил он прекрасный пол, но и женщины не обделяли его своим вниманием. Пожалуй, чуть ли не вся женская половина роты прошла через него. Да что роты, может, и батальона. Теперь, по прошествии лет, я понял, почему его любили женщины. Он жил одним днём. Точнее, одним мгновением, и никогда не задумывался и не заглядывал в завтрашний день, в будущее. И этим был счастлив. Наверное, правильно делал. Так и надо жить на войне. И на сей раз проворный Лёва с гитарой первым подкатился к новенькой. И, ничего не успев ещё сочинить для нежных ушек Екатерины Великой, из своего репертуара вытащил старую свою песенку про Катюшу, легендарный гвардейский миномет. Будто бы министр пропаганды третьего рейха Риббентроп пришёл на фронт поговорить с Катюшей, с нашим миномётом. И Лёва лихо ударил по струнам, запустил свою песенку:
Приходил к Катюше Риббентроп,
Говорил, что ему дурно,
Дурно, дурно,
Выражался нецензурно,
Зурно, зурно…
Ах, зачем нас мама родила?..
Дела, дела!..
Уже на ходу, раздухарившись, закатывая глаза, прожигая горящим взором новенькую, Лёва сочинял к старой песне новые куплеты:
Приходи, Катюша, ты ко мне,
Ко мне, мне, мне…
И нам будет всё очень гарно,
Гарно, гарно…
Заживём мы с тобой ударно,
Дарно, дарно…
И так далее. Всех слов не помню. Но, однако, как ни крутился вокруг новенькой, получил мой друг Лёва от ворот поворот. Выругался незлобиво: «Ничего в жизни не понимает. У-у, дура!..»
Лёва мог тешить себя лишь тем, что не только он получил от ворот поворот. Но и все офицеры роты и батальона. Ни один не удостоился внимания новенькой. Надо сказать, что на войне женщины в основном доставались командирам, в основном офицерам, лейтенантам, капитанам, майорам. Одни становились сразу же ППЖ, другие переходили из рук в руки, третьи, редкие, романтично влюблялись и берегли свою любовь. Я никогда не осуждал женщин войны. Ни на войне, ни после войны. Когда стоишь на расстоянии одного шага от смерти, то есть тебя одно мгновение отделяет от жизни и смерти, всё вокруг тебя обретает иные, новые очертания. Совсем по-иному начинаешь оценивать то, что имеешь. Я понимаю молоденьких, почти совсем зелёненьких девчонок, которым хочется кого-то полюбить. Быть может, завтра тебя убьют, и ты умрёшь, так и не узнав, что такое любовь. А ты чувствуешь, что она ходит где-то здесь, совсем рядом, совсем близко. Только надо найти её, прикоснуться к ней. А тебе отпущено времени, быть может, совсем немного. Поэтому, спеши, не упускай своего. Упустишь, потом пожалеешь. Возможно, если останешься в живых, будешь жалеть об этом всю оставшуюся жизнь. Такова жизнь на войне. Такова жизнь в окопах.
После Лёвы не только младшие офицеры, но и старшие получили отставку у новенькой. Все попытки поухаживать за ней заканчивались полным провалом. Подполковнику из штаба полка, захотевшему поухаживать за ней, она левитановским голосом, каким тот зачитывал когда-то приказ № 227, который известен как приказ «Ни шагу назад», она отчеканила:
«Я
не
ваша».
И тот оставил её в покое.
Другому полковнику, из дивизии, она тем же левитановским голосом выдала:
«Вы
не
мой».
И дивизионный полковник тоже отступил.
Между тем Лёва Левенко пытал Клаву: «Кто у неё есть?»
«Никого», – отвечала Клава.
«Откуда знаешь?»
«Письма она пишет только маме. И получает только от мамы».
«А для кого бережется?»
Клава пожала плечами: «Спроси у неё».
Вскоре слух о ней прошёл не только по батальону, но и по полку, по дивизии. Быть может, и по армии, если не по фронту. Что, мол, у комбата Красильникова появилась какая-то неприступная. Разве что только генералы ещё не пытались поухаживать за ней. И то, однажды, генерал, в неформальной обстановке, за чаркой, спросил у Красильникова: «Что у тебя там за чудо появилось?»
На что комбат ответил чётко по-уставному: «Никаких чуд у меня нет, товарищ генерал. Есть отличный боец и классный специалист».
«Как-нибудь хоть показал бы, – сказал генерал. – А то заинтриговал тут всех».
«Как только, так сразу же, товарищ генерал», – ответил комбат.
Но этого «как только» так ни разу и не наступило: генерал был слишком занят. Да и женщины его окружения зорко следили, чтобы не допустить в близкий круг его общения посторонних конкуренток. В любви женщины завистливы и просто безжалостны друг к дружке. Злые женские языки пустили молву, что никакая она не недотрога. Мол, новенькая на Севере была радисткой на полярной станции и за длинную полярную зиму обслуживала исправно всех зимовщиков. А теперь ей ничего не надо, мол, пресытилась всем. Но я-то знал, что она никогда не ездила на зимовку. А работала на рации на культбазе в отдалённом селе, в предгорьях Урала. Но на каждый роток не накинешь платок.
Всех она отшила. Один только Лёва Левенко не падал духом до поры до времени. Всё хорохорился, говорил: «Нет неприступных женщин, как и нет неприступных крепостей».
Выдержав многозначительную паузу, как великий стратег и полководец, он начинал размышлять вслух:
«Главное дело – разведка. В любом деле надо знать всё. Сначала всё разведать, а потом взять. Не измором, так хитростью. Не в лоб, так с тыла».
И однажды он решил, видно, застать крепость врасплох. Когда новенькая после дежурства спала, а из подруг рядом никого не было, влез к ней в постель, полагая, что внезапность и напор обеспечат ему успех. Но тут же вылетел в двери. Дело было под вечер, накрапывал мелкий занудный дождь. Земля намокла. И незадачливый ухажёр прокатился по скользкой мокрой глине и очутился под ногами проходившего мимо комбата Красильникова. Комбат, не поверив своим глазам, снял очки, не спеша протёр их, потом осмотрел внимательно Левенко, сидевшего у его ног в исподнем, и только затем удивлённо спросил: «Что же вы, братец, тут катаетесь?»
«Да вот шёл, споткнулся и покатился», – придя в себя от неожиданности, уверенно начал врать Левенко.
Он знал, что в любой ситуации перед командиром нельзя молчать, а нужно смотреть ему в глаза и говорить уверенно и убедительно.
«А почему в исподнем?» – спросил комбат.
«Так ведь отдыхал, потом вышел подышать воздухом, – сказал, уже поверив в свои слова, бравый кавалер Лёва. – А потом решил сходить до ветру».
«Без верхней одежды?» – поинтересовался комбат.
«Без верхней», – кивнул Лёва.
Тут вслед за ним вылетели его гимнастерка, галифе и сапоги. Лёва быстро сгреб их в охапку и радостно сообщил: «А вот и моя одежда».
«Вижу», – сказал комбат.
«Разрешите идти?» – Лёва уже стоял перед командиром со своей одеждой подмышкой.
«Ну-ну, – сказал комбат. – Идите».
Лёва тут же мгновенно испарился, как сквозь землю провалился. Комбат даже повертел головой: а был ли тут старшина Левенко? Может, всё это ему привиделось?
На какое-то время Левенко стал объектом насмешек среди бойцов. Все, при любой возможности, подначивали: «Лёва, расскажи, как ты брал крепость?» «Лёва, пойдём, сходим на разведку!» «Лёва, научи, как взять крепость».
Лёва незлобиво рычал: «У-у, зараза! Ни себе, ни людям!..»
Тут бойцы-зубоскалы снова прицепились к его словам: «Это каким людям? Лучше скажи, Лёва: ни себе, ни мне».
Лёва соглашался: «А хотя бы так. Всё равно – зараза!»
Лёва был незлобив. Как и всякий сердцеед и бабник, он легко сходился с женщинами. И легко же с ними расставался. Не было у него сердечных привязанностей.
Так началась служба новенькой в нашем батальоне. Теперь звали её то Новенькая, то Екатерина Великая, то просто Явление.
…А сейчас она опустила ресницы, дописала ещё несколько строк и треугольником сложила лист, надписала адрес. После вопросительно посмотрела на меня. Я поднял голову и не по-уставному, а по-житейски просто сказал:
– Таня, комбат просит собрать личные вещи Клавы.
– Хорошо, я потом соберу, – сказала она и после паузы добавила. – Личных-то вещей: мамины письма да карточка любимого…
Я встал, потоптался на месте, собираясь уйти. Но не уходил. Она смотрела на меня. И я почувствовал: она ещё что-то хочет сказать. Между тем она своим привычным, присущим только ей, движением левой руки, одним большим пальцем откинула прядь волос в левую сторону. Затем таким же манером, тоже одним большим пальцем правой руки отвела прядь волос назад, в правую сторону. И только потом тихим и нежным голосом сказала:
– Иди, Алёша…
Я сразу понял, куда надо идти. Я подошёл к ней. Она уткнулась лицом в меня и обняла меня за талию. Я же припал лицом к её волосам и вдохнул в себя их аромат. Удивительное дело: они пахли не войной, а мирным лесом, мирной водой, мирным небом. Словом, пахли миром и жизнью. И я задохнулся этим запахом. Задохнулся запахом её губ и её тела. И это было самое бесконечно длинное мгновение в моей жизни. Это была самая длинная часть моего земного бытия, моей земной жизни. В этом была вся моя разумная жизнь. Но всё имеет конец. Всему есть предел. Потом уходил. Уходил медленно. Уходил долго. Уходил мучительно. Наконец дошёл до дверей. Я не отводил от неё глаз. И я растягивал и растягивал это последнее прощальное мгновение. И тут она сказала обыденно просто:
– Меня не будет.
Я остолбенел у выхода из палатки. Моя правая рука, вытянутая вперёд, так и не успела прикоснуться к полости-двери и застыла на весу. Я смотрел на девушку через левое плечо. Мы с ней встретились глазами. И в её чёрных очах уловил и удовлетворенность определённостью судьбы, и неосознанную тоску по земной жизни.