— Лена, сюда!..
И Лена, надевая на ремень игрушечно-маленькую лакированную кобуру, потрогала пистолет, внезапно вспомнила недавние слова Овчинникова: «Убить из него нельзя, а так, поранить можно». Быстро застегивая ремень, чувствуя неудобное прикосновение кобуры к бедру, Лена повернулась к Сапрыкину, поторопила его взглядом: «Говорите, я слушаю».
А он с трудом сидел на нарах, опираясь двумя руками, неглубоким дыханием подымал всю в бинтах грудь; густая седина светилась в его волосах.
— Так вот что, Елена… Запомни и с своей совести это возьми… Меня и их, — проговорил твердо Сапрыкин и кивнул в сторону Гусева и Лягалова, — на себя возьму. Мои солдаты, мне и отвечать. На том свете разберемся… Живьем не отдам — не-ет! Только когда Невтерпеж станет там, наверху, ты сообщи: мол, давай, Сапрыкин, мол, последний звоночек с того света… Ну, иди, иди!.. Да больше о себе помни да о Горбачеве, вам жить да жить. А война-то вон к концу… Детей еще народишь…
Лег он, медленно опускаясь на задрожавших от усталости руках, влажно заблестело немолодое грубоватое лицо, неожиданно улыбнулся, обнажая щербинку в передних зубах. Никогда не видела Лена, как улыбался он, и никогда не замечала эту щербинку у сержанта.
— Детей еще народишь, — повторил он и обессиленно рукой махнул. — Только не перечь мне, ради бога… Иди!..
И она не сумела ни сказать, ни возразить ему ничего. Он понимал и чувствовал то, о чем порой в эти часы ожидания и затишья думала она. В разведке она давно привыкла к тому, что тяжелораненые на нейтральной полосе почти никогда не попадают в плен. За два года она и себя приучила к этому. Но ни Сапрыкин, ни Лягалов, ни Гусев не были разведчиками. И, поднимаясь по земляным ступеням из блиндажа, Лена внезапно повернулась около двери, ища в себе ту надежду, которая должна была быть в ней, сестре милосердия, и которая еще тлела в ослабевшем от страданий Сапрыкине, сказала не то, что хотела сказать:
— У нас еще пять снарядов. И пулемет. Я ведь тоже умею стрелять.
И с решимостью, толкнув коленкой дверь, вышла в лунную свежесть ночи.
Горбачев лежал на брезенте справа от орудия. Расставив локти перед ручным пулеметом, он глядел вперед, наблюдал за чем-то. Не поворачивая головы, позвал шепотом:
— Лена, давай сюда. Что-то в башке все спуталось. — Отодвинул диски, освобождая место. — Ложись, не стесняйся… свои.
Она легла рядом на холодный от земли брезент, посмотрела на лицо Горбачева, в упор освещенное месяцем.
— Устали? Дайте-ка я подежурю. Можете идти в землянку, — сказала и смело положила ладонь на его руку, охватившую спусковую скобу.
Он пошевелился, но локти от пулемета не убрал, только подмигнул утомленно, дружелюбно, лицо было неестественно зеленым, щеки втянулись, черные волосы упали на черные с блеском глаза, из широко расстегнутого ворота виднелась сильная ключица. Прошептал полушутливо:
— Мне эти санитарные жалости до Феньки! Ясно, Леночка? Хоть и люблю вашего брата, за эти пальчики жизнь бы отдал, а сними их. Чуешь — обалдел? В глазах кровавые танки мерещатся. Зрение у тебя хорошее? Слух?
— Подите к черту, — сердито сказала Лена, не принимая полушутливого тона его.
— Ясно. Посмотри-ка сюда, вперед, — зашептал Горбачев, — вон туда, на танки. Видишь что-нибудь? Поближе ложись, так виднее…
Не ответив, она легла поближе, узким плечом касаясь каменно-устойчивой руки Горбачева, маленькая чужая кобура сползла по ремню, жестко впилась в бок. И это беспокоило ее, как и огненный зрачок месяца над высотами Карпат, светивший навстречу, в глаза. Вокруг синел лунный сумрак. Поле возле огневой было полно черных кривых силуэтов сожженных танков. Тошнотворно пахло горелой броней. Метрах в пятидесяти впереди мутно серебрились редкие кустики, ближе — широкими застывшими пятнами обрисовывались два тяжелых танка. Косые тени густо падали перед ними. А между этими тенями сквозил, лежал на траве светло-лиловый коридор лунного света. И что-то шевелилось, осторожно передвигалось там, заслоняя светлый коридор. Одинокий зовущий крик птицы отделился от танков, прозвучал в зыбком воздухе, смолк. И тотчас другой крик прерывисто, негромко ответил с минного ПОЛЯ, правее танков, и тоже смолк. Неясно различимое движение в светлой полосе возникло отчетливее. Двое людей отделились от земли, ясно проступили темные фигуры, тени на траве перебежали, чуть пригнувшись, несколько метров по скату и будто растаяли в сумраке котловины.
— Это немцы, — сказала Лена и откинула волосы со щеки. А эти птичьи крики — сигнал. Я знаю по разведке. Что ж вы, Горбачев, смотрите? Патронов нет? — опросила она быстро. — Они же идут по проходу в минном поле. Нашли проход… Разве вы не видите?
Горбачев молча прислонился переносицей к прикладу пулемета, лежал так несколько минут и вдруг, точно очнувшись, сбоку прищурился на гонкий профиль Лены, — она чувствовала его взгляд, — сказал устало:
— Думал, мерещится. Мозга с мозгой в прятки играют! Вот гадюки! Значит, или разведка, или поле разминируют? Так? Готовятся? — И, ожесточенно сплюнув через бруствер, повторил: — Или разведка? Или саперы?
— И то и другое может быть, — ответила Лена, стараясь говорить спокойно. — Стреляйте, не ждите. Когда они пройдут по проходу, поздно будет. Тогда будет поздно!
— Эх, и умна ты, девка, ох, умна-а! — с восхищенным вздохом произнес Горбачев, придвигаясь к пулемету. — Эх, не будь этой катавасии, раскинул бы я сети, зацеловал бы, заласкал насмерть! Рядом с тобой умирать страшно: кто тебя целовать будет — наши или чужие?
— Не беспокойтесь. Никто.
— А чья ты? А, Леночка? Алешина? Капитана Новикова? Что-то не пойму…
Сказал это уже серьезно, удобнее раздвинул локти, и, прижимая к ключице приклад пулемета, он ждал несколько минут, остро прищурясь. Она успела уловить бесшумное движение теней в лунном коридоре — внезапно над ухом очередь прорезала тишину, эхо гулкой волной ударило по котловине. Возле самого лица забилось, дробясь, пламя пулемета. В всплесках его мелькали стиснутые зубы Горбачева, прыгали черные волосы на лбу. И все смолкло так же внезапно. Горбачев, не спуская черно-золотистых глаз с лунного коридора, крикнул Лене, еще сразу и полностью не ощутив после стрельбы тишину:
— Давай в блиндаж! Сейчас начнут! — И добавил неожиданно злобно: — Не могу я видеть рядом женщину, тебя не могу! Матерюсь я, как зверь! Слышь!
Она не встала, не ушла, только улыбнулась ему понимающе-спокойно, взглянув из-за светлых волос, упавших на щеку. Потянулась к автомату Горбачева, взвела затвор, спросила:
— Полный диск? — и, отведя пальцами волосы от щеки, договорила: — Я ведь тоже умею стрелять.
И выпустила две длинные очереди туда, в светло-дымную полосу между танками, где сникло, прекратилось движение. Снова отвела волосы со щеки. И больше ничего не сказала ему, лишь по-прежнему улыбнулась странно.
Он смотрел на нее сбоку, снизу вверх, скользнул черными прищуренными дерзкими глазами по ее нежно округлой шее, подбородку, губам, лбу, коротким волосам. Потом придвинулся, сказал уверенным шепотом:
— Если что случится такое, Леночка, я расцелую тебя. Так я с этим светом не прощусь!
— Глупый, — сказала она снисходительно-ласково. — Тогда я сама поцелую тебя…
Они замолчали. Смотрели вперед на залитую месяцем дорожку между танками. Молчали и немцы. И было непонятно: почему не отвечали они огнем, ни одним выстрелом, будто не было их там. Отдаленный крик птицы донесся откуда-то снизу, с минного поля, никто не ответил ему. Все стихло. Было в этом затишье что-то необычное, подозрительно-тайное, отзывалось тревожно-ноющим ощущением в груди.
— Слышите? — шепотом спросила Лена.
Едва уловимые тонкие звуки возникали за спиной на той стороне озера, они плыли оттуда прозрачным, зной-, ным облачком, зыбко стонали в синеве ночи. Они пели, эти звуки, о чем-то сокровенном, несбыточном. Саксофон звучал целлулоидной вибрацией, перламутровая россыпь аккордеона, женский голос на чужом языке томительно и бесстыдно убеждали кого-то, что мир прекрасен, влюблен, что где-то за тридевять земель есть электрические огни, блеск зеркал и люстр, рестораны, хорошее вино, не забытый запах женских духов, чистое белье, запретные наслаждения: «Потерпи, солдат, пройди сквозь грязь, нечистое белье, кровь, и ты обретешь все это».
— Успокаивают себя, — сказала Лена задумчиво.
— Похоже, и нас. На психику нажимают, — ответил Горбачев и почесал переносицу о приклад пулемета. — Патефон крутят. Как вчера ночью. Джаз. Эх, Леночка, и давал я прежде стружку, на всю железку! — Горбачев вздохнул. — Рестораны любил, музыку, девушек, жизнь любил до невероятия! Да и она любила меня! У нас, у рыбаков, деньги были легкие. Сотни шуршали в карманах. Официанты всей Астрахани знали: Григорий Горбачев с бригадой гуляет. По этому делу на собраниях чесу нагоняли, а сейчас приятно вспомнить!: А у меня бригада была — орлы парни, девчатки — красавицы. По две, три нормы давали. Портреты, слава! Потом — земля наопрокид! Поняла юмор этого дела? Знаешь песню?
Стели, мать, постелюшку
Последнюю неделюшку,
А на той неделюшке
Расстелем мы шинелюшки.
Лежа с автоматом, Лена молчала, только улыбнулась по-прежнему задумчиво. Патефон в немецких окопах стих — растаяло над озером плавающее звуковое облачко, этот далекий раздражающий отсвет чужой несбыточной жизни. Месяц переместился — лунный коридор сдвинулся по траве между угольными тенями танков, сузился, сквозил тоненькой щелью. И ничего не было видно там. Стояла здесь тишина. Только со стороны зарева, встававшего справа за котловиной, над высотой, долетали перекаты боя. Лена сказала полувопросительно:
— Если они прощупали проход в минном поле, то они будут продвигаться здесь. Другого прохода нет?
— Нет.
— Тогда не надо беречь патроны…
Она не договорила, удобнее положила автомат на бруствер, выстрелила торопливыми очередями по тихо-светлой щели между танками. Сделала паузу, ожидая ответного огня. Оттолкнула волосы со щеки, возбужденно сказала Горбачеву: