В окопах Сталинграда. Последние залпы — страница 28 из 41

— Если это разведка, то их немного. Они могли уже пройти.

Немцы молчали. Снова поплыло звуковое облачко от той стороны озера, сосредоточенно и исступленно выбивал синкопы барабан, китайскими колокольчиками звенели тарелки…

И вдруг порывистый грубый треск автоматных очередей разорвал, затряс воздух справа от орудия. Тотчас неясный, какой-то заячий вскрик донесся оттуда, и сейчас же впереди заливисто зашили немецкие автоматы — на слух можно' было угадать. Пучки трасс выметнулись из котловины в сторону высоты и зарева. Лена села, поправила кобуру.

— Они прошли! — сказала она. — Это они…

Горбачев вскочил, рывком поднял пулемет, рванулся к правой стороне огневой, крикнул:

— Диски неси! Началось! Быстрее!..

И, упав на колени возле бруствера, глядя на мерцающие вспышки в котловине, на спутанные трассы, изо всей силы втиснул пулеметные сошки в землю, лег, раскинув ноги. Взглядом ловил основание трасс, они возникали вблизи огневой светящимися веерами, резали по кустам по ту сторону котловины. Это стреляли немцы.

— А, гады!

Он сразу понял, что от орудий Новикова прорывались сюда, что немцы все же прошли через минное поле в котловину, что наши столкнулись с ними. И когда Лена поднесла диски, легла рядом, перекошенное от злобы лицо Горбачева тряслось, щекой прижавшись к ложу, опаленное красными выплесками пулемета.

— А, гады! Прошли-таки, прошли! — И, быстро повернув голову, крикнул Лене, прицельно подымавшей нал бруствером ствол автомата: — В землянку! К раненым! Да нагнись ты! Ухлопают дуриком!

И почти ударил ее по плечу сильной ладонью, припал к пулемету, А она не почувствовала боли от удара его руки, с тихим упорством отодвинулась от него, нашла бившееся в траве пламя немецкого автомата. Выстрелила длинной очередью. Колючие живые толчки приклада прекратились, они еще горели на плече, когда заметила она, что пламя в траве сникло. Диск был пуст. Она прислонила автомат к брустверу, сказала громко, сдерживая дрожь в голосе:

— Нас все же двое, слышишь? Я умею стрелять, ты это видел, — и пошла к блиндажу.

Она остановилась в ходе сообщения, стараясь делать все расчетливо-спокойно, и, вдруг, испытывая ненависть к себе, почувствовала, что не слушаются пальцы рук, горит плечо и что-то горькое, острое стоит в горле, трудно дышать. Она вспомнила: «…звоночек с того света», — и торопливо раскрыла дверь в нагретый полусумрак блиндажа. Ощупью спустилась по трем земляным ступеням. Запахло теплыми бинтами.

Слабо стонал, всхлипывая, Гусев, неподвижно-плоско лежал Лягалов лицом к стене. Огоньки плошек чуть приседали, шевелились. И Сапрыкин уже не лежал — сидел на нарах, столкнув шинель на пол, держал автомат на коленях, внимательно глядел на неспокойные язычки свечей. Вздрогнул головой, услышав шаги Лены, перевел взгляд, догадливый, умный, на ее лицо. Судорога, похожая на улыбку, тронула его губы, показывая щербинку меж зубов. Спросил:

— Началось?

— Все скоро решится, — ответила Лена. — Ложитесь, Сапрыкин, поставьте автомат. И успокойтесь. Что Лягалов? Ничего не просил?

— Уснул. Все про детишек бредил, про жену. Прощения у кого-то просил. А потом уснул.

— Бедный, — сказала она с состраданием.

Она наклонилась над Лягаловым, посмотрела и сейчас же выпрямилась, брови задрожали, подошла к двери блиндажа, потом к столу, где спокойно, напоминая о мирном уюте, блестела в свете колеблющихся плошек чайная серебряная ложечка, затем снова вернулась к двери и снова к столу. И, глядя сухими темными глазами, села на ящик.

— Что? — спросил Сапрыкин обеспокоенно. — Спит? Что молчишь, Елена?

А она, опустив руки на колени, закрыв глаза, — синие тени легли под ними, — отрицательно, жалко покачивала головой, потом положила руки ладонями на стол, легла на них щекой с выражением страдания.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Толкнув дверь в блиндаж, он вошел, пошатываясь, еще стискивая одной рукой автомат на груди, в расстегнутой шинели, медленно спустился по ступеням, на ходу вытирая рукавом пот с лица. Тонкое шитье автоматов, не смолкая, доносилось сверху. Горела лишь одна плошка, тускло освещая нары блиндажа. Он остановился в полутьме, позвал хриплым, сорванным голосом:

— Лена!..

Она сразу не узнала его, не узнала голоса, не увидела лица — поднялась от стола, движением головы откинула волосы и некоторое время стояла, опустив руки, глядя на него с неверием, открытым испугом, а он стоял в нескольких шагах от нее, в тени, не двигался. Она хотела произнести: «Новиков?» — но не сумела, не могла понять, почему он сам здесь.

— Лена, все живы? Здесь раненые? — спросил он уже громко, и это был его голос, Новикова.

Он шагнул из тени на свет, к столу, прямо к ней, и вдруг она ясно увидела его лицо: незнакомо худое, осунувшееся, в потеках пота на щеках, темнели разводы крови на виске, на влажно слипшихся волосах. Был он без фуражки, на обнаженной шее — ремень автомата, непривычно распахнута шинель и вольно расстегнут был ворот гимнастерки с оторванной с мясом пуговицей. И все это как-то меняло его, приближало к ней неузнаваемо, сокровенно, родственно. Она молчала, глядя на его лоб взглядом, готовым к ужасу.

— Лена! Ну, что это вы? — Он взял ее за плечи, легонько встряхнул, не улыбаясь и не говоря ласково, чего ждала она.

Уголки ее губ внезапно мелко задергались, мелко и горько вздрогнули брови, и бледное лицо стало некрасивым, беспомощным. И, сдерживая себя, потянулась за движением его рук, сильно прижалась лбом к его пахнущей порохом и потом влажно-горячей шее, чувствуя, что руки Новикова не отпускают, скользят по спине, по затылку, прижимают ее голову и автомат больно впивается ей в грудь. И эта боль отрезвила ее. Она сказала шепотом:

— Лягалов умер… С Гусевым нужно торопиться. Немедленно в госпиталь. Немедленно…

Он снова взял ее за плечи, со смущенной неловкостью и неудобством отстранил, опросил, хмурясь:

— Только зачем слезы?

— Нет, это не слезы, я не умею плакать! — зло, ожесточенно прошептала Лена, блестя сухими глазами ему в лицо.

И внезапно, подтянувшись на цыпочках, отвела мокрые слипшиеся волосы на его виске, поспешно повернулась к столу, доставая вату из сумки.

— Ранило, да? Подождите, посмотрю…

— Царапнуло. Сбоку, — ответил он, быстро оглядывая блиндаж. — Вот что. Немедленно выносить раненых на огневую. Порохонько и Ремешков уже делают из плащ-палаток носилки. На сборы — пять минут. Перевязку потом. Сапрыкин! — почти ласково позвал он, шагнув к нарам. — А вы чего же, сержант, притихли? Дойдете — или на носилках? Вытерпите? — И добавил серьезно-грустно: — Эх, парторг, парторг, что же вы на Овчинникова не нажали? Вы ведь знали, что не было приказа об отходе.

Сапрыкин, как-то сразу ослабев, лежал, не подымая головы, перебинтованная его грудь ходила тяжело. Посмотрел на Новикова чистым от боли, через силу спокойным взглядом, ответил шепотом:

— Что было — не вернешь. Меня в то время уже с ног сбило. Что ж, может, вина моя и тут. Не поправишь. Обо мне беспокоиться нечего. Вон мальчонку выносить надо.

Новиков выпрямился.

— Я сейчас вернусь, — сказал он. — Собирайтесь.

— Куда вы? Зачем? — спросила Лена, прижимая вату к пузырьку со спиртом.

— К орудию Ладьи. Мне надо посмотреть, — ответил Новиков.

— Там все убиты, товарищ капитан, — тихо проговорила Лена. — Все. Я была там утром. Даже некому было сделать перевязку. Вы разве не верите?

— Мне надо увидеть самому, — повторил Новиков. — Самому.

Он вышел. Было тихо. Автоматная стрельба прекратилась. Воздух стал жидким, сине-фиолетовым — месяц набрал высоту, далеко светил над проступившими вершинами Карпат, слева от зарева.

На огневой, переругиваясь шепотом, задевая сапогами за станины, громко дыша, возились с плащ-палатками согнутые фигуры Порохонько и Ремешкова. Горбачев лежал, дежурил у пулемета, звучно сплевывая через бруствер; казался равнодушно-спокойным. Увидев Новикова, спросил безразличным шепотом:

— Этим же путем прорываться будем? Ползают они тут в котловине, как клопы.

Новиков надел фуражку, которую засунул в карман, когда прорывались к орудиям, ответил:

— Этим же путем. Вы вот что: в крайнем случае прикройте меня огнем. Пойду к четвертому орудию.

Орудие старшего сержанта Ладьи стояло в сорока метрах левее орудия Сапрыкина. С ощущением пустоты и безлюдья перешагнул он через полусметенный осколками бруствер — страшная, развороченная воронками яма открылась перед ним, бледно озаренная месяцем. Орудие косо стояло в этой яме, щит пробит, накатник снесен. Затвор открыт, повис. Круглое отверстие казенника зияло, как кричащий о помощи рот. Запах немецкого тола еще не выветрился за день и ночь, сгу-щенно стоял здесь, будто в чаше.

Новиков огляделся, пытаясь найти то, зачем шел сюда, что было его людьми, расчетом орудия, но не нашел того, что было людьми. А то, что увидел, было страшно, кроваво, безобразно, и он никого не мог отличить, узнать по лицу, по одежде. Осколки разбитых пустых ящиков из-под снарядов валялись тут же, мешаясь с клочками шинелей, обмоток, разбросанными, втиснутыми в землю гильзами. А он все искал среди этих обломков ящиков, среди гильз, отбрасывая их руками, искал то, что объяснило бы ему, как погибли его люди.

Он не нашел ни одного целого снаряда даже в нишах — понял: они расстреляли все. Потом шагнул к сошникам. Что-то холодно переливалось под месяцем, отблескивало там в воронке. Он нагнулся, поднял влажный от росы кусок гимнастерки, на нем — колючий, исковерканный, без эмали орден Красной Звезды. И долго смотрел на него, никак не мог вспомнить, чей это был орден. И, не вспомнив, сунул в карман шинели.

Он знал, что надо уходить, но почему-то не было сил уйти отсюда, что-то притягивало его сюда, — он должен был понять все.

Он обошел вокруг бруствера огневой позиции, рассматривая воронки перед орудием, вдруг, подняв голову, увидел слева от позиции, в командирском ровике, что-то круглое, неподвижное, темнеющее на бруствере. Он спрыгнул в мелкий ровик и только теперь близко различил человека, грудью лежащего на бруствере. Лежал он в одной гимнастерке, сгорбившийся, лицом вниз, уткнув лоб в руки, в сжатые кулаки, будто думал; темный, замасленный погон вертикально торчал, на нем светились вырезанные из консервной банки орудийные стволы, аккуратной полоской белел воротничок — то