В окопах Сталинграда — страница 2 из 46

Ширяев улыбается.

— А ну их к чорту, эти обозы! Забирайте! Три повозки только оставлю для боеприпасов. И то много…

— Ладно. Заберем.

В землянку заглядывает штабной писарь — рыхлый, круглолицый сержант. Спрашивает, как быть с зеленым ящиком — везти или сжигать?

— Сжигай к аллаху! Полгода возим за собой это барахло. Сжигай!

Писарь уходит.

— Вы в сны верите, Керженцев? — спрашивает вдруг Максимов, почему-то обращаясь на «вы», хотя обычно называет меня, как и всех, на «ты». Не дожидаясь ответа, добавляет: — У меня сегодня во сне два передних зуба выпали.

Ширяев смеется. У него плотные, в линеечку, зубы.

— Бабы говорят, близкий кто-то умрет.

— Близкий? — Максимов рисует что-то кудрявое на обрывке газеты. — А вы женаты?

— Нет, — почти в один голос отвечаем мы.

— Напрасно. Я вот тоже не женат, а теперь жалею. Жена необходима. Как воздух необходима. Именно теперь…

Кудрявое превращается в женскую головку. Длинные ресницы, ротик, похожий на сердечко. Над левой бровью — родинка.

— Вы не москвич, Керженцев?

— Нет, а что?

— Да так… Знакомая у меня была до войны, Керженцева Зинаида Николаевна. Не родственница?

— Нет, у меня в Москве никого нет.

Максимов ходит по землянке взад и вперед. Землянка низкая, ходить приходится нагнув голову. У меня такое впечатление, что ему хочется что-то рассказать, но он или стесняется, или не решается.

Ширяев взглядывает на часы. Максимов замечает, останавливается.

— Да-да. Идите, времени мало.

Мы выходим из землянки. Он выходит вслед за нами. Канонады не слышно. Только лягушки квакают.

Несколько минут стоим, прислушиваясь к лягушкам. Тени от сосен доходят почти до самой землянки. Две мины, одна за другой, со свистом пролетают над нами и разрываются где-то далеко позади. Батальонные, повидимому. Ширяев ухмыляется.

— Все по круглой роще жарит. А батареи уже три дня как там нет.

Мы прислушиваемся. Больше мин нет.

— Ну, идите, — говорит Максимов. — Смотрите же.

Он крепко пожимает нам руки. Делает движение, будто хочет обнять, но не обнимает, а только пожимает руки. У него очень крепкие рукопожатие.

— Патроны береги, Ширяев, не транжирь.

— Есть, товарищ капитан!

— Смотри же, — и он уходит твердой, прямой походкой к кустам, где мелькают связисты, сматывающие связь.

С Ширяевым уславливаемся — я приду к нему часа через полтора-два, когда улажу свои дела.

2

Не везет нашему полку. Каких-нибудь несчастных полтора месяца, воюем, а вот уже нет ни людей, ни пушек. По два-три пулемета на батальон. И ведь совсем недавно в бой вступили — двадцатого мая, под Терновой, у Харькова. Прямо — с хода. Необстрелянных, впервые попавших на фронт, нас перебрасывали с места на место, клали в оборону, снимали, передвигали, опять клали в оборону. Это было в период весеннего харьковского наступления. Мы терялись, путались, путали других, никак не могли привыкнуть к бомбежке. Одним словом, пользы принесли мало.

Перекинули нас южнее, в район Булацеловки, около Купянска. Пролежали и там недельки две. Копали эскарпы, контр-эскарпы, минировали, строили дзоты. А потом немцы перешли в наступление. Пустили танков видимо-невидимо, забросали бомбами. Мы совсем растерялись, дрогнули, начали пятиться. Короче говоря, нас вывели из боя, заменили гвардейцами и отправили в Купянск. Там — опять дзоты, опять эскарпы и контр-эскарпы, до. тех пор, пока не подперли немцы. Мы не долго обороняли город — два дня. Пришел приказ отходить на левый берег. Взорвали железнодорожный и наплавной мосты и окопались в камышах на том берегу.

«Вот тут-то уже, — думалось нам, — долгонько пролежим. Чорта с два немца через Оскол пустим!»

А он только постреливал в нас из минометов. Мы отвечали. Вот и вся война. По утрам появлялась «рама» — двухфюзеляжный разведчик «Фокке-Вульф». Мы усиленно и всегда безрезультатно стреляли по нему из ручных пулеметов. Спокойно урча, проплывали куда-то в тыл косяки «юнкерсов».

Саперы мои копали блиндажи для штаба, деревенские девчата рыли второй рубеж вдоль Петропавловки. А мы — штабные командиры — составляли донесения, чертили схемы и время от времени ездили в штадив на инструктивные занятия.

— Жизнь текла спокойно и равномерно. Даже московская «Правда» стала до нас добираться. Потерь не было никаких.

И вдруг, как снег на голову, — приказ.

На войне никогда ничего не знаешь, кроме того, что у тебя под самым носом творится. Не стреляет в тебя немец — и тебе кажется, что во всем мире тишь и гладь; начнет бомбить — и ты уже уверен, что весь фронт от Балтийского до Черного задвигался. Вот и сейчас так. Разнежились на берегу сонного, погрязшего в камышах Оскола и в ус не дули — сдержали, мол, фрица… Громыхает там, на севере, — ну и пусть громыхает, на то и война.

И вот, как гром среди чистого неба, — в двадцать три ноль ноль шагом марш…

И без боя, главное, что без боя. У Булацеловки тоже пришлось оставлять насиженные окопы, но там хоть немцы заставили нас это сделать, а здесь? Только вчера мы с Ширяевым проверяли оборону. Честное слово, неплохая оборона! Даже командир дивизии похвалил за расстановку пулеметов и прислал инженера из 852-го и 854-го учиться, как мы дзоты под домами делаем.

Неужели немец так глубоко вклинился? Воронеж… Если он действительно туда прорвался, положение наше не совсем завидное… А, повидимому, прорвался, — иначе не отводили бы без боя, да еще с такого рубежа, как Оскол. А до Дона, кажется, никаких рек на нашем участке нет. Неужели на Дон уходить будем?

— Товарищ лейтенант, повозку чем грузить? — Командир взвода, молоденький, новоиспеченный, с чуть-чуть пробивающимися усиками, вопросительно смотрит на меня. — Мины будем грузить? — спрашивает.

— Машины не дали из штадива?

— Не дали.

— Закапывай тогда. На берегу остались еще?

— Остались. Штук сто.

— Ладно. Десятка два возьми с собой, на всякий случай, остальные закапывай.

— Ясно.

— Лопаты все?

— В третьем батальоне тридцать штук.

— Топай за ними. Живо!

Ловко повернувшись, он бежит к повозке, придерживая рукой планшетку. Славный, мальчуган — старательный, только слишком боится старшины.

Да. Надо еще карту поменять у Корсакова. Так и не воспользовались мы той новенькой, хрустящей, с большим, разлапистым, как спрут, пятном Харькова в левом углу…


В двенадцать, тихо погромыхивая котелками, уходит в сторону Петропавловки последняя рота нашего полка.

Всю ночь мы с Ширяевым ползаем по передовой. Приходится совсем по-новому расставлять пулеметы. Вчера ушли уровцы — укрепрайон, забрали все свои пулеметы. На нашем участке их было пятнадцать, сейчас осталось только пять — два максима и три Дегтярева. Не разгуляешься. Ставим максимы на флангах, ручные — между ними. Бойцов тоже приходится расставлять по-новому — фронт батальона увеличился больше чем в три раза. На километр выходит по десять-двенадцать бойцов, один от другого на 80— 100 метров. Не густо, что и говорить…

Следующий день проходит спокойно. Немец — дурак, не догадывается: попрежнему бьет по дороге и северной окраине Петропавловки — редко и неохотно. Две или три мины разрываются у нас во дворе — ширяевский КП находится в, подвале четырехэтажного, изрешеченного снарядами дома, повидимому, в прошлом какого-то общежития. Осколком ранит рыжую кошку, живущую со своими котятами у нас в подвале. Санинструктор ее перевязывает. Она мяукает, смотрит на всех желтыми испуганными глазами, тихо забирается в ящик с котятами. Те пищат, лезут друг на друга, тыкаются мордочками в повязку и никак не могут найти сосков.

3

Ночью минируем берег. Валега, мой связной, копает ямки. Бойко, сержант, закладывает мины и маскирует их. Снаряжает маленький, юркий, похожий на жучка боец из батальона, в прошлом сапер. Его дал мне Ширяев.

Ночь темная. Иногда накрапывает дождик — теплый и приятный. Я даже не накрываюсь плащ-палаткой. Взлетают ракеты — одна за другой. Лениво строчат пулеметы.

Лежу в лопухах. Они хорошо пахнут ночной влагой и сырой землей.

Ни Валеги, ни Бойко не видно. Изредка, осторожно шурша камышами, проходит боец с минами. Он берет их сразу по четыре штуки, связывая ремнем.

Я смотрю на противоположный берег, на группы склонившихся ив, озаряемых дрожащим светом ракет…

Вспоминается наша улица — бульвар с могучими каштанами. Деревья разрослись и образовали свод. Весной они покрываются белыми и розовыми цветами, точно свечками. Осенью дворники жгут листья, а дети набивают полные карманы каштанами. Я тоже когда-то их собирал. Мы приволакивали их домой целыми сотнями. Аккуратненькие, лакированные, они загромождали все ящики, всем мешали, и долго еще выметали их из-под шкафов и кроватей. Особенно много было их под большим диваном. Удобный был диван — мягкий, просторный. Я спал на нем. В нем было много клопов, но мы жили дружно, они меня не трогали. После обеда на нем отдыхала бабушка. Я укрывал ее старым пальто, давая в руки чьи-нибудь мемуары или «Анну Каренину». Потом искал очки. Они оказывались в ящике с ложками или в буфете. Когда находил, бабушка уже спала, а старый кот Фракас, с обожженными усами, жмурился из-под облезшего воротника.

Бог ты мой, как это давно было! А, может, никогда и не было — только кажется…

Направо — большой гардероб. В нем мы прятались, когда в детстве играли в прятки. Тогда он стоял еще в коридоре. Потом его перенесли в комнату. На гардеробе — картонки со шляпами. На них много пыли, ее сметают только перед Новым годом, Первым мая и мамиными именинами — двадцать четвертого октября.

За гардеробом — комод с овальным зеркалом и бесчисленными вазочками и флакончиками. Я не помню, когда в этих флаконах были духи, но их почему-то не позволяли убирать. Если вынуть пробку и сильно втянуть носом, можно еще уловить запах бывших духов.

Дальше — ночной столик… Нет, голубое кресло с подвязанной ножкой. Садиться на него нельзя, — гостей всегда об этом предупреждали. А затем уже и ночной столик. Он набит мягкими клетчатыми туфлями, а в ящике — коробочки с бабушкиными порошками и пилюлями… В них уже никто не может разобраться. Там же и стаканчики для валерианки — чтоб кот не нашел…