После круглосуточных суматох, бесконечных атак, бомбежек и артналетов трудно даже поверить этой тишине. Все время ждешь какого-то подвоха.
Но пока спокойно. Обычная перестрелка, довольно вялая и редкая. В семь, как всегда, — «рама». Вереницы «певунов» над «Красным Октябрем».
Валега приволакивает с Волги два ведра воды, разогревает на примусе, потом мы скребем друг другу спины рогожей. Вода после меня черная, как чернила. А сам я красный, и все тело чешется. Валега смеется.
— Я вам сейчас трофейное белье дам. Шелковое. Ни за что вошь не заведется. Скользит — не держится.
Я натягиваю тонкие лазоревые кальсоны и рубаху, бреюсь и иду к Карнаухову. Сидя на корточках и скосив глаза в крохотный осколок зеркала, приткнутый к полуразрушенной стенке, он скребет подбородок.
— Ну, как жизнь?
Карнаухов улыбается сквозь пену, встает.
— Так и до конца войны жить можно. Забастовал что-то фриц….
Присаживаюсь рядом.
Кругом — одни трубы. Домов нет. Черные, дымящиеся еще кое-где балки — и трубы, трубы, трубы, зловещие черные трубы на прозрачном, почти крымской чистоты, небе. Почему-то трубы всегда сохраняются. Точно нарочно их кто-то оставляет, чтоб напомнить, что был здесь когда-то дом, поселок, Город…
Я сижу на столбе. Повидимому, это были когда-то ворота. Еще фонарь с номером сохранился. Треугольный синий фонарь — и надпись «2-й Косой пер., № 24. Дом принадлежит Агарковой И. Н.». На куске стены, неизвестно почему сохранившейся, покосившаяся вывеска — «Мужской и дамский портной Авербух. Прием заказов». Розовощекий субъект в глаженых брюках и котелке равнодушно-сосредоточенно смотрит с вывески на меня, точно гипнотизирует. У них всегда такой взгляд, у этих вывесочных красавцев.
— А у вас тут спокойно, — говорю я.
— Это сейчас только. А вообще — не очень. Я побриться только выскочил — в, норе темно, не видать, весь изрежешься.
Мучительно сморщившись, Карнаухов добривает верхнюю губу. Я подчищаю ему затылок, и, захватив бритвенные принадлежности, мы вползаем в нору. В норе печка, стол с подрезанными ножками, два стула. В углу связист с привешенной к голове телефонной трубкой. Еще двое бойцов. Чадит лампа, сплющенная из артиллерийской гильзы. На стенке — календарь. с зачеркнутыми днями, список позывных, вырезанный из газеты портрет Сталина и еще кого-то — молодого, кудрявого, с открытым симпатичным лицом.
— Это кто?
Карнаухов, перехватив мой взгляд, конфузится.
— Джек Лондон.
— Джек Лондон?
Карнаухов стоит против света, я не вижу его лица, но по просвечивающим ушам вижу, что он покраснел.
— Почему вдруг Джек Лондон?
— Да так… Уважаю его… Молока хотите?
— Молока? Здесь? Откуда?
— Сгущенного… американского. Ребята достали.
Я с удовольствием облизываю ложку густого, приторно сладкого, похожего на липовый мед молока.
— А все-таки, откуда у вас этот портрет?
— Откуда? — смеется Карнаухов. — Из госпиталя, конечно. Я там всю библиотечку перечитал. А «Мартина Идена» не успел. Ну и… взял с собой на время.
— Вы любите Джека Лондона?
— Да… Я его несколько раз перечитывал.
— Я тоже люблю.
— А его все любят. Его нельзя не любить.
— Почему?
— Настоящий он какой-то… Его даже Ленин любил. Крупская ему читала.
— Дадите мне потом почитать?
— Ладно.
— А кого вы еще любите из писателей?
Он опять смущается.
— Я мало читал. У учительницы нашей только Лондон был, — не знаю, откуда она его взяла, — знаете, в коричневых обложках, приложение… И еще Мельников-Печерский, и еще кто-то, не помню уже, — иностранный.
— Ну, это в школе. А потом?
— Потом времени не было. Я на шахте работал. В. Сучане. Знаете? Около Владивостока.
— Знаю.
— Я, пацаном когда был, в Америку совсем уже бежать собрался — золото в Клондайке искать. Спер двухстволку у отца, сухарей набрал. Даже на норвежскую шхуну забрался. Мы во Владивостоке тогда жили. Отец грузчиком в порту работал.
— Ну?
Карнаухов улыбается, разглядывая ногти.
— За шиворот домой приволокли. Как щенка. Дней пять потом отлеживался. Ручка у бати — сами понимаете: серебряные рубли в трубочку скручивал…
И он опять смеется.
Потом появляется откуда-то патефон, старенький, дребезжащий, и мы больше догадываемся, чем наслаждаемся Давыдовой, Козловским и дуэтом из «Запорожца за Дунаем». Иголка только одна, и мы попеременно точим ее о разбитую тарелку.
— Ну, вот и все, что у меня есть, — почесывая затылок, говорит Карнаухов. — Разве что передовую вам еще показать… Только к самым окопам сейчас не пройти. Придется отсюда, из развалин.
Мы устраиваемся у низенькой каменной стенки. Вероятно, здесь была комната. Скрученная огнем железная кровать, швейная машина, мясорубка…
Впереди — овраг. Он начинается чуть левее нас и тянется изгибом вверх, к самой вершине. Против нас подбитая пушка. Ствол разорван и края его, точно у какого-то фантастического цветка, завились локонами. Это придает пушке удивленный, недоумевающий вид. Рядом — разбитый в щепки передок.
На противоположной стороне оврага — немецкие окопы. Совсем рядом, рукой подать.
— А наших не видно, — шепчет Карнаухов, — склон мешает. Метров семьдесят. от фрицев — по прямой. Видите: сволочи — даже днем копают.
В одном месте, действительно, видно, как что-то рыжее вылетает из земли и иногда поблескивает лопата.
— Эх, снарядов нет… Показал бы я им, как рыть у нас под носом. А я вот попытался утром покопаться — сразу из минометов шпарить стали… И откуда у них столько боеприпасов?
Мы лежим долго, наблюдая за немцами. Пытаемся засечь их огневые точки. Они хорошо, замаскированы, и мы не сразу их находим. Два или три пулемета торчат где-то на вершинке, похожей на горб верблюда, — как раз против нас. Еще один прилепился где-то повыше, в овраге, и, простреливает его вдоль. А один мы так и не можем найти, хотя пули. его цокают совсем рядом, около нас.
Да… Не такой представлял я себе до войны передовую. Зигзаги колючей проволоки в три-четыре ряда, бесконечная паутина траншей, маскировочные сети, амбразуры для стрельбы. А тут? Под самым носом — бесформенно нарытая земля. Подбитая пушка. Что-то вроде бочки из-под горючего, насквозь изнизанной пулями.
Была у меня когда-то книга — «Герои Малахова кургана». С картинками, конечно. Четвертый бастион, редуты, люнеты, апроши… Горы мешков с песком, плетеные, как корзины, туры, смешные, на зеленых деревянных платформах, пушки с длинными фитилями, круглые блестящие мячики бомб с тоненькими струйками дыма.
Почти девяносто лет прошло с тех пор. Танки и самолеты за это время придумали. А вот мы сидим Сейчас в каких-то ямочках и называем это обороной.
Сегодня же ночью начну мины ставить. Сотни три на первых порах разбросаю. Противотанковые здесь не нужны — танк не пролезет, а вот там, за насыпью, у Фарбера…
Карнаухов лежит, насупив черные сросшиеся брови, такие чужие на его добродушном лице.
— А все-таки хорошая у них система огня, чорт возьми! Посмотрите только. С того верблюжьего горба весь третий батальон простреливают. Из-под моста— нам в спину. А сверху оврага — вдоль всей передовой…
И, точно иллюстрируя его слова, как будто сговорившись, начинают стрелять все три пулемета.
— Ох, и насолили бы мы фрицам, забрав тот горбок! Но что сделаешь с восемнадцатью человеками…
Карнаухов прав. Будь та высотка в наших руках, мы б и третьему батальону жизнь облегчили, и мост парализовали, и огневые точки, фланкирующие первый батальон, имели!
Но как это сделать?
6
Вечером отправляю всех не занятых на передовой, за минами. Хорошо, что у меня есть повозка. В темноте на ней вср-таки можно подвезти мины почти к самой насыпи. А оттуда не так уж трудно на руках.
Часам к десяти у меня уже около трехсот, штук. Они свалены возле трубы. К этому же времени приходят и саперы — четыре бойца и сержант, тот самый, сусами — Гаркуша.
Сидят в углу, грызут семечки, изредка перебрасываются словами. Вид усталый.
— Целый день кайлим в туннеле, а утром придем — опять за кирку. Ни спины, ни рук не чув-ствуешь.
Гаркуша протягивает руку — жесткую, заскорузлую, точно рогом, покрытую сплошной мозолью.
Когда из четвертой роты сообщают, что уже перетащено штук сто мин, Гаркуша встает. Стряхивает с колен шелуху.
— Ну, что ж? Пойдем, пока луны нет. Кто нам покажет?
Цепляясь руками за кустарник и колючую, сухую траву, спускаемся к самой передовой. Окопы. — отдельными щелями по два-три метра — тянутся как раз посредине ската.
Какой дурак мог это придумать? Почему не расположить их метров на двадцать позади и выше? И обстрел лучше, и сообщение легче, и немцам труднее до них добраться. А бойцы копают. В темноте не видно, но слышно, как звякают лопаты.
— Какого вы чорта здесь копаете, Карнаухов? Ведь здесь же как на ладони.
Я невольно раздражаюсь. Это бывает всегда, когда чувствуешь, что не только другие, но и сам виноват. Забываю даже, что здесь разговаривать можно только шопотом.
Карнаухов ничего не отвечает. Потом только узнаю, что копать начал по своей инициативе командир взвода Сендецкий. «Замерзли бойцы, вот я и велел копать, чтоб согрелись».
Приказываю сейчас же перевести людей выше. Пускай там окапываются. Все равно, грош цена этим щелям. А тут двух-трех бойцов, как охранение, оставить.
Бойцы, кряхтя и матерясь вполголоса, ползут наверх, волоча лопаты, мешки, шинели.
— Начальники, называется…
Это по моему адресу. Делаю вид, что не слышу. Счастье, что луны нет. Была бы луна, доброй полови ны не досчитался бы…
Спускаемся еще ниже. Скат крутой, и начинающая уже подмерзать глина все время сыплется из-под ног. Саперы тащат по два десятка мин в мешках. Время от времени строчит дежурный немецкий пулемет — тот самый, что вверху оврага. Но очереди пролетают высоко, пощелкивая над головой. Разрывные.
Попадаем в грязь. Повидимому, ручей — дождей давно не было. Чавкает под ногами. Взлетает ракета. Плюхаемся лицом, руками, животом прямо в вязкую, холодную жижу. Уголком глаза из-под локтя слежу за медленно