В окопах Сталинграда — страница 26 из 46

Бородин смущенно улыбается мясистыми, тяжелыми губами.

— Не помню… Давно читал, товарищ полковник.

— Врешь. Вообще не читал. После меня возьмешь. Авось к Новому году кончу. А потом экзамен устрою. Как по уставу… Многому у этого Мартина учиться надо… Упорный, настойчивый был.

Захлопнув шумно книгу, переводит глаза на меня. Соображает что-то, собрав морщины на переносице.

— Артподготовку давать не будем. Как стемнеет, пустишь разведку. У вас как будто ничего ребята. — Слегка поворачивает голову в сторону майора.

— Боевые, товарищ полковник.

— Ну, так вот. Пустите разведку, как только стемнеет. Затем… Луна когда встает?

— В начале первого.

— В начале первого. Хорошо. В половине одиннадцатого пустим «кукурузников». Чуйков обещал мне, если надо. В одиннадцать начнешь атаку. Понятно?

— Понятно. — Тон у меня не очень уверенный.

— Никаких «ура». Без единого шороха. На брюхе все. Как пластуны. Только неожиданностью взять сможешь. Ты понимаешь меня? Можешь водки дать — грамм по сто — сто пятьдесят… Матросы есть еще?

— Есть. Человек десять.

— Тогда возьмешь.

И тонкие, бесцветные губы его опять как будто улыбаются.

Я совсем не могу понять, как я с тридцатью шестью, — нет, даже не с тридцатью шестью, а мак-симум с двадцатью бойцами, — смогу атаковать высоту, защищенную тремя основными, не считая вспомогательных, пулеметами и, наверное, еще заминированную. Я не говорю уже о том, что захватить — это еще полдела. Надо закрепить.

Но я стою — руки по швам — и молчу. Лучше провалиться сквозь землю, чем…

— Человек с десяток подкинешь ему с берега, Бородин, — всяких там портных, сапожников и других лодырей. Пускай привыкают. А потом вернешь…

Майор молча кивает своей большой головой, посасывая хрипящую и хлюпающую трубку. Полковник постукивает костяшками пальцев по столу. Смотрит на часы — непомерно большие на тонкой, сухой руке. На них четверть третьего. Встает резким, коротким движением.

— Ну, комбат… — и протягивает руку. — Керженцев, кажется, твоя фамилия?

— Керженцев.

Рука у него горячая и сухая.

В дверях оборачивается.

— А этого… как его… что утопился под конец, никому не давай… Если сам не принесешь, к тебе на сопку за ним приду.

Майор выходит вслед за ним. Слегка треплет меня по плечу.

— Крутой у нас комдив. Но умница, сукин сын… — И сам улыбается не совсем удачному выражению. — Зайдешь утром ко мне — помозгуем.

Возвращаются саперы. Вволакивают что-то внутрь — тяжелое и неуклюжее. Гаркуша вытирает лоб, тяжело дыша.

— Бояджиева ранило, — грузно опускается на койку. — Челюсть оторвало.

Бойцы молча, тяжело дыша, усаживают раненого напротив, на другой — койке. Он, как неживой, валится на нее — обмякший, с бессильно упавшими руками, с опущенной головой. Она обмотана чем-то красным. Грудь, руки, брюки — все в крови.

— Назад возвращались. Увидел. Из минометов начал. Кольцова убило… Следов даже не нашли. А ему вот — челюсть.

Раненый мычит. Мотает головой. У ног его уже небольшая круглая лужица крови. Маруся снимает повязку. Сквозь мелькающие руки ее видны нос, глаза, щеки, лоб с прилипшей прядью черных волос. А внизу — черное и красное… Руки беспомощно цепляются за колени, за юбку. И мычит, мычит, мычит…

— Лучший боец был, — устало говорит Гаркуша. Пилотка с головы его свалилась и так и лежит на полу. — Пятьдесят штук сегодня поставил. И слова не сказал…

И, немного помолчав:

— Зря, значит, все ставили?

Я ничего не отвечаю.

Раненого уводят.

Саперы, выкурив по папиросе, тоже уходят.

Долго не могу заснуть.

8

С утра все меня раздражает почему-то. С левой ноги, должно быть, встал. Блоха ползает в портянке — и никак ее не выгонишь. Харламов опять сводку потерял— стоит передо мной, моргает своими черными, армянского типа, глазами, разводит руками: «Положил в ящик, а теперь нету»… И тухлый пшенный суп надоел — каждый день, утром и вечером, утром я вечером. И табак сырой, не тянется. И газет московских уже три дня нет. И людей с берега всего восемь калек дали — хромых и слепых.

Все злит…

У Фарбера двух бойцов прямым попаданием в блиндаж убило. Говорил ему — перекрыть землянки рельсами, — на «Метизе» их целый штабель лежит, — а он вот провозился, пока людей не потерял. Я даже кричу на него и, когда он молча поворачивается и уходит, возвращаю и заставляю повторить приказание.

Вообще надоело…

Отправляю Харламова на берег за какими-то формами, которые мне совсем не нужны. Просто чтоб не болтался перед глазами.

Валюсь на койку. Голова трещит. Связист в углу читает толстую истрепанную книгу.

— А ну, давай сюда! Нечего чтением заниматься…

Беру у него книгу. «Севастопольская страда», Ш том. Без начала и конца. На курево, должно быть, пошла. Раскрываю наудачу.

«…Убыль в полках была велика, пополнения же, если и были, то ничтожны, так что и самые эти названия — полк, батальон, рота — потеряли свое привычное значение.

В таком, например, боевом полку, как Волынский, вместо четырех тысяч человек оставалось уже не больше тысячи…»

Не больше тысячи. А у нас? Если у меня в батальоне восемьдесят человек, а в полку три батальона — двести сорок. Артиллеристы, химики, связисты, разведчики — еще человек сто. Всего триста пятьдесят. Ну, четыреста… Ну, пятьсот. А комдив говорил — в других полках еще меньше. А воюет из них сколько? Не больше трети. Что, если немцам надоест «Красный Октябрь» долбить? Если опять на нас полезут? Бросят танки на Фарбера? Там, правда, насыпь мешает. Но они свободно могут под мостом пройти, там, где у них пулемет и пушка… Что я тогда буду делать? Шестнадцать человек сидят по ямочкам. Мин никаких. Бородин говорит — через три дня будут, где-то разгружают их… Допустим, не надуют. Еще две или даже три ночи ставить их надо… А пока жди и моли бога…

Перелистываю дальше.

«…Бойчей же всех шли дела рестораторов, которые выстроили в ряд свои вместительные палатки. Эти палатки посещали теперь, после штурма, офицеры, приезжавшие несколько повеселиться из города, с бастиона… В гостеприимных палатках, в которых помещался и буфет с большим выбором вин, водок, закусок, и дюжина столиков для посетителей, и даже скрытая за буфетом кухня, пили, ели, сыпали остротами, весело хохотали…»

Скрытая за буфетом кухня… Дюжина столиков для посетителей…

Откладываю книгу в сторону. Натягиваю шинель на уши и пытаюсь заснуть.

Возится и кряхтит в углу связист. Тикают с перебоем ходики, — Валега уже где-то достал, — маленькие, с самодельными стрелками из консервной банки.

Съел бы я сейчас свиную отбивную в сухариках, с тоненькой, нарезанной ломтиками, хрустящей карточкой… Последний раз я, по-моему, свиную ел… Чорт его знает, даже не помню. В Киеве, что ли? Или где-то уже в армии… Хотя, нет — то не свиная была, а просто поджаренное мясо…

Переворачиваюсь на другой бок. Режет глаза коптящая лампа..

В половине одиннадцатого прилетит «кукурузник». В одиннадцать я должен начать атаку, В начале первого появится луна. Значит, в моем распоряжении будет час пятнадцать минут. За эти час пятнадцать минут я должен спуститься в овраг, подняться по противоположному склону, выбить немцев из траншей и закрепиться. А если «кукурузник» опоздает? Или их будет не один, а два или три? Комдив, — я хорошо помню, — сказал «кукурузники», а не «кукурузник»… Вот дурак я, — не спросил точно, сколько их будет. Первый отбомбится, я полезу, а тут второй прилетит. А атаковать надо сразу же после него, пока не очухались немцы… Надо позвонить майору, чтоб узнал точно у комдива.

Какие у него черные и пронизывающие насквозь глаза, у комдива. На них трудно долго смотреть.

Говорят, летом где-то под Касторной он выводил дивизию из окружения с винтовкой в руках в первых рядах.

Смелый, чорт!

А по передовой как ходит… Ни пуль, ни мин — ничего для него не существует. Что это, показное — пусть молодежь учится? Наполеон тоже, говорят, ничего не боялся. Аркольский мост, чумные лазареты… Когда его хоронили, на теле нашли рубцы, о которых никто никогда не знал. Это, кажется, у Тарле я вычитал.

И что такое вообще храбрость? Я не верю тем, которые говорят, что не боятся бомбежек. Боятся, только скрыть умеют. А другие — нет. Максимов, помню, говорил как-то: «Людей, ничего не боящихся, нет. Все боятся. Только одни теряют голову от страха, а у других, наоборот, — все мобилизуется в такую минуту и мозг работает особенно остро и точно. Это и есть храбрые люди».

Вот таким именно и сам Максимов был. Был… Сейчас его, вероятно, уже нет в живых. С ним в самую страшную минуту не страшно было. Чуть-чуть побледнеет только, губы сожмет и говорит медленнее, точно взвешивая каждое слово.

Даже во время бомбежек, — а под Харьковом во время неудачного нашего майского наступления, — мы впервые узнали, что значит это слово: он умел в своем штабе поддерживать какую-то ровную, даже немного юмористическую атмосферу. Шутил, смеялся, стихи какие-то сочинял, рассказывал забавные истории. Хороший мужик был. И вот нет уже его. И — многих нет…

Где Игорь? Ширяев? Седых? Может, тоже уже в живых нет… Нелепо как-то все это…

Жили, учились, о чем-то мечтали — и тр-рах! — все полетело — дом, семья, институт, сопроматы, история архитектуры, Парфеноны.

Парфенон… Как сейчас помню: 454–438 годы до Р. X. Замкнутая колоннада — периптер. Восемь колонн спереди, семнадцать по бокам. А у Тезейона — шесть и тринадцать… Дорический, ионический, коринфский стиль. Я больше люблю дорический. Он строже, лаконичнее.

А кто собор Св. Петра строил в Риме? Первый — Браманте. Потом, кажется, Сангалло… или Рафаэль. Потом еще кто-то, еще кто-то, потом — Микель-Анджело. Он купол сделал. А колоннаду? Как будто Бернини.

Фу ты, чорт… Что за чепуха в голову лезет! Кому это нужно? Мне вот сопку нужно взять, а я о куполе Прилетит тонная бомба — и нету купола…

Что делать с Фарбером, если я все-таки сопку возьму? Получится разрыв. Четвертая ро