та впереди, а пятая уступом назад. Прикажут, вероятно, мост взять А может, третьему батальону? Отрежут мост и соединятся с нами на сопке. Вот это было бы здорово!
А смешно… Недавно сидел я на этом кургане с Люсей и НА Волгу смотрел, на товарный поезд внизу. И о пулемете говорили. Может, как раз с того места и стреляет сейчас по нас пулемет…
Люся спрашивала тогда, люблю ли я Блока. Смешная девочка. Надо было спросить, любил ли я Блока — в прошедшем времени. Да, я его любил. А сейчас…
Кто-то тянет за шинель.
— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! С политотдела пришли — вас спрашивают.
Выглядываю из-под полы. Двое в телогрейках, с полевыми сумками, полными бумаг. Поверяющие, должно быть, или представители к ночной атаке.
Надо вставать.
Ходики показывают два часа. Впереди еще девять.-
9
Разведчики приходят еще засветло. Тельняшки, бушлаты, бескозырки — все как полагается. На спинах — немецкие автоматы с торчащими магазинами.
Чумак козыряет — прибыл в ваше распоряжение. Глаза блестят из-под челки. Пахнет водкой. С тех пор, со дня нашей стычки, мы не встречались — его отозвали за берег.
Разговор у нас строго официальный — задача, срок, пункт отправки. Все это он и без меня знает, и говорим мы об этом только потому, что надо об этом говорить. И вообще больше нам не о чем с ним говорить. Он нисколько не старается это скрыть. Тон холодный, сухой, безразличный. Глаза, при встрече с моими, — скучающие и чуть-чуть насмешливые. Трое его ребят, — чубатые расстегнутые, руки в карманы, — стоят в стороне. На губах — окурки.
— Маскхалаты возьмете?
— Нет.
— Почему? У меня как раз четыре.
— Не надо.
— Водки дать?
— Свою пьем. Чужую не любим.
— Ну, как знаете.
— Можете за наше здоровье выпить.
— Спасибо.
— Не стоит.
И они уходят к Карнаухову. Когда я туда прихожу, их уже нет.
В подвале тесно — негде повернуться. Двое представителей политотдела. Один — из штадива. Начальник связи — из полка. Это все наблюдатели. Я понимаю необходимость их присутствия, но они меня раздражают. Курят почти беспрерывно. Так всегда перед важным заданием. Представитель штадива — капитан записывает что-то в блокнот, слюнявя карандаш.
— Вы продумали ход операции? — спрашивает он, подымая бесцветные глаза. У него длинные, выдающиеся вперед зубы, налезающие на нижнюю губу.
— Да, продумал.
— Командование придает ей большое значение. Вы это знаете?
— Знаю.
— А как у вас с флангами?
— С какими флангами?
— Когда вы выдвинетесь вперед, чем прикроете фланги?
— Ничем. Меня будут поддерживать соседние батальоны. У меня нехватает людей. Мы идем на риск.
— Плохо.
— Конечно, плохо.
Он записывает что-то в блокнот.
— А какими ресурсами вы располагаете?
— Я располагаю не ресурсами, а кучкой людей. D атаку пойдет четырнадцать человек.
— Четырнадцать?
— Да. Четырнадцать. А четырнадцать — на месте. Всего двадцать восемь.
— Я бы на вашем месте не так сделал…
Он заглядывает в свой блокнот.
Я не свожу глаз с его зубов. Интересно, скрываются ли они когда-нибудь, или всегда так торчат? Я почти уверен, что до войны он был бухгалтером или счетоводом.
Я медленно вынимаю из кармана портсигар.
— Вот когда вы будете на моем месте, тогда и будете поступать так, как вам нравится, а пока разрешите мне действовать по своему усмотрению.
Он молчит. Политотдельщики, наклонив головы, что-то старательно записывают в свои полевые книжки. Они славные ребята, понимают, что вопросы сейчас неуместны, и молча занимаются своим делом.
Время ползет мучительно медленно. Поминутно звонят из штаба: не вернулись ли разведчики? Капитан переключается на Карнаухова. Тот спокойно, изредка улыбаясь и перекидываясь со мной взглядами, обстоятельно на все отвечает: чем вооружены бойцы, и сколько у них гранат, и по скольку патронов у каждого. Адское терпение у этого человека! А капитан все записывает.
Сейчас я, кажется, попрошу их всех уйти отсюда. Могут и на батальонном КП посидеть. В конце концов, здесь им совершенно нечего делать. Узнали, что надо, проверили, а за ходом боя могут следить и оттуда.
Часы показывают четверть десятого. Начинаю нервничать. Разведчики моглбы уже возвратиться. Боец, пришедший — с переднего края за водой, говорит, что они уже давно уползли, но и сейчас ничего не слышно.
Немцы бросают ракеты, стреляют, как всегда. Не похоже, чтоб их поймали или заметили.
Я выхожу на двор.
Ночь темная-темная. Где-то далеко, за «Красным Октябрем», что-то горит. Чернеют тонкие, точно прорисованные тушью силуэты исковерканных ферм. На том берегу одиноко ухает пушка — выстрелит и помолчит, выстрелит и помолчит. Точно прислушивается. Постреливают пулеметы. Взлетают немецкие ракеты. Сегодня почему-то желтые. Белые, вероятно, кончились. Пахнет горелым деревом и керосином. В двух шагах от нас состав с горючим — днем его хорошо видно от-сюда. Целыми днями из пулевых пробоин в цистерне тонкими струйками сочится керосин. Бойцы бегают туда по ночам наполнять лампы.
По старой, с детства, привычке ищу знакомые созвездия. Орион — четыре ярких звезды и поясок из трех поменьше. И еще одна — совсем маленькая, почти незаметная… Какая-то из них называется Бетельгейзе — не помню уже какая. Где-то должен быть Альдебаран, но я уже забыл, где он находится.
Кто-то кладет мне руку на плечо. Я вздрагиваю.
— О чем задумался, комбат?
С трудом различаю в темноте массивную фигуру Карнаухова.
— Да так… Ни о чем… На звезды смотрю.
Он ничего не отвечает. Стоим и смотрим, как мигают звезды. Поднимаются откуда-то заглушенные мысли о бесконечности, о космосе, о каких-то мирах, существующих и погибших, но до сих пор светящих нам из черного беспредельного пространства. Звезды гаснут, зажигаются… А мы ничего не знаем. И никто никогда не узнает, что в эту темную октябрьскую ночь умерла звезда, прожившая миллионы лет, или родилась новая, о которой узнают тоже через миллионы лет.
— Ав Сибири уже снег, — говорит Карнаухов.
— Должно быть, — отвечаю я.
— И морозы.
— И молоко льдинами продают. Кусками.
— А во Владивостоке еще купаются.
— Там, говорят, море холодное.
— Холодное. Но все-таки купаются.
Где-то далеко-далеко, за Волгой, еле уловимо трещит «кукурузник». Не наш ли? А разведчиков все еще нет. Прислушиваемся к приближающемуся справа звуку. Не наш. Глухие разрывы — далеко, на Тракторном. Тревожно мечутся по небу немецкие прожекторы. Расширяются, сужаются, потухают, опять вспыхивают.
И мы стоим и смотрим на прожекторы, на извивающиеся в воздухе красно-желто-зеленые цепочки зенитных снарядов, на медленно гаснущие в овраге ракеты. — Мы так привыкли к этому зрелищу, что прекратись оно вдруг — и нам стало бы как-то не по себе, чего-то нехватало бы.
— Ну как, возьмем сопку, комбат? — совсем тихо, почти в самое ухо, спрашивает Карнаухов.
— Возьмем, — отвечаю я.
— И по-моему, возьмем. — Он слегка сжимает мне плечо.
— Вас как зовут? — спрашиваю я.
— Николаем.
— А меня Юрием.
— Юрий. У меня брат Юрий — моряк.
— Жив?
— Не знаю. В Севастополе был. На подводной лодке.
— Вероятно, жив, — почему-то говорю я.
— Вероятно, — несколько помедлив, отвечает Карнаухов, и больше мы уже не говорим.
Высоко в небе срывается звезда. Душа ушла в другой мир, — говорили в старину… Мы спускаемся вниз. В клубах табачного дыма трудно разобрать лица. Политотделыцики, сидя на корточках, едят консервы. Начальник связи спит, прислонившись к стене и свесив набок голову. Капитан читает газету, пристроившись к коптилке..
При виде нас он поднимает голову.
— Без четверти десять?
— Без четверти десять…
— А разведчиков нет?.
— Нет.
— Это плохо.
— Возможно.
Английской булавкой я выковыриваю фитиль. Коптилка почти не светит — нехватает воздуху.
. — Я попрошу всех, не принимающих непосредственного участия в операции, перебраться на батальонный КП.
Глаза у капитана становятся круглыми. Он откладывает газету.
— Почему?
—. Потому…
— Я прошу вас не забывать, что вы разговариваете со старшим.
— Я ничего не забываю, а прошу вас уйти отсюда. Вот и все.
— Я вам мешаю?
— Да. Мешаете.
— Чем же?
— Своим присутствием. Табаком. Видите, что здесь творится? Дохнуть нечем.
Чувствую, что начинаю говорить глупости.
— Мое место на батальонном наблюдательном пункте. Я должен следить за вашей работой.
— Значит, вы собираетесь все время при мне находиться?
— Да. Намерен.
— И сопку со мной атаковать будете?
Несколько секунд он пристально, не мигая, смотрит на меня. Потом демонстративно встает, аккуратно складывает газету, засовывает ее в планшетку и, повернувшись ко мне, медленно, старательно выговаривая каждое слово, произносит:
— Ладно. В другом месте поговорим.
И выползает в щель. По дороге цепляется сумкой за гвоздь, долго не может ее отцепить. Политотдельщики смеются. Против них я ничего не имею. Но не мог же я одного только капитана выставить. Они понимающе смеются и, пожелав успеха, тоже уходят.
В подвале сразу становится свободнее. Можно «оть ноги протянуть, а не сидеть все время на корточках.
Я не знаю, почему я сказал капитану, что пойду на сопку. Я не собирался сам участвовать в атаке. Еще утром с майором у нас был разговор по этому поводу. Он показал мне передовицу в «Красной звезде» — «Место командира в бою». В ней осуждались командиры, ведущие лично свои подразделения в атаку. Командир должен все видеть и всем управлять. В первых рядах он ничего не увидит. Это, пожалуй, верно.
Но вот сейчас, в разговоре с капитаном, эта фраза о сопке вырвалась у меня как-то сама по себе. Впрочем, йорт его знает, как ночью управлять боем на расстоянии. Ни черта не видно. Связь каждую минуту может оборваться. И сиди, как крот, в норе — без глаз, без ушей…