В окопах Сталинграда — страница 32 из 46

Карнаухов сидит, подперев руками голову. Не сводит серых глаз с Чумака. Чумак раскачивает ногой.

— Выбил я ему-таки парочку. А он мне ребра помял. Недельки две, а то и три вздохнуть по-настоящему не мог. Но не в этом дело… Короче говоря, фрицы мне всю спину разрывной изодрали. Шагах в пятнадцати от их окопов. Я думал, что совсем край. Пузыри стал пускать. И, чорт его знает, не пошел ли бы совсем ко дну… А утром в нашем окопе очнулся. Оказывается, этот самый Терентьев приволок…

Несколько секунд мы сидим молча. Чумак ковыряет. ногтем край стола. Карнаухов как сидел, так и сидит, подперев голову руками. Дрожит язычок пламени в лампе. Один кончик у него, длинный и тонкий, черной струйкой лижет стекло.

— Умер он потом, этот Терентьев. Обе ноги оторвало. В Гаграх, в госпитале, узнал я. Мне его карточку передали. Просил перед смертью… В общем, нету Терентьева, что говорить…

Он соскакивает со стола и опять начинает ходить по блиндажу — взад и вперед. Карнаухов, не поворачивая головы, следит за ним глазами.

— Понимаешь, до войны для меня ребята были… ну, как бы это сказать… ну, чтобы пить не скучно одному было. А сейчас… Вот есть у меня разведчик один… Да ты его знаешь, комбат, — тот самый, из-за которого мы с тобой поругались вроде. Так я за него, знаешь, зубами горло перегрызу… Или Гельман — еврей. Куда хочешь посылай, все сделает. У него семью в местечке где-то всю целиком фрицы вырезали…

Он прерывается на полуслове и, круто повернувшись, выходит из блиндажа. Слышно, как скрипят ступеньки от его шагов. Карнаухов опять принимается за свой рисунок.

— Вы что, не в ладах с Чумаком были, товарищ лейтенант? — деликатно спрашивает он, не поднимая головы.

— Да. Что-то в этом роде, — отвечаю я.

Карнаухов улыбается.

— Рассказывал он мне давеча. Из-за фрица какого-то убитого. Так, что ли?

— Да. С фрица началось.

— Не понравились вы ему тогда, говорит.

— Что же делать, на всех не угодишь.

— А теперь как? Наладилось?

— Что наладилось?

— Помирились?

— А разве мы ссорились? Просто характер у него строптивый. Приказаний не любит. А я люблю таких. То есть не тех, которые приказаний не выполняют, а таких вот, как Чумак, задиристых.

— В этом ему не откажешь.

— Не только в этом.

— А мне казалось, не такие вам нравиться должны.

— А какие же?.

— Ну, как вам сказать… Не одного поля вы ягоды, гак сказать…

— А может…

На этом разговор кончается. Входит Чумак.

— А где бачок пустой? Из-под воды.

— Какой бачок?

— Ну, термос. Не все ли равно. Он у входа стоял.

— А что — нет?

— Нет.

— Куда ж он делся?

— А чорт его знает…

— Я выходил, он у входа стоял — говорит Карнаухов, — споткнулся еще.

— А теперь нет. Я все обшарил.

— Валега, вероятно, взял. Штопать дырку от осколка.

— А где Валега?

— Тут был недавно. Автомат чистил. А тебе зачем?

— Да надо ж с водой что-то соображать. И пить хочется, и пулеметы эти чортовы…

— Что ж ты сообразишь? — не понимаю я.

— Что-нибудь… Старик вот говорит, будто журчит что-то. Он слева, у оврага, стоит. Говорит, журчит. Может, ключ какой.

— Какой там ключ! Керосин из цистерн течет. Ночью знаешь как слышно? До путей метров двести, не больше.

— А почему не проверить?

— Проверяй, если охота.

Мы разливаем оставшуюся воду по котелкам. Даже на два котелка нехватает. Взвалив термос на спину, Чумак уходит. Минут через пять объявляется Валега. Сидит в углу и чистит автомат, как будто не уходил никуда.

— Ты где пропадал?

— Я не пропадал, — отвечает он, выковыривая щепочкой грязь из автомата.

— Бачок брал? Термос?

— Брал.

— Какого дьявола? Мы тут с ног сбились.

Валега смотрит на меня с укоризной.

— Вы же сами говорили, что воды нет.

— Ну?

— Вот я и пошел за ней.

— За водой?

— Ну да, за водой.

— На Волгу, что ли?

— Нет. До Волги не дошел.

— Да ты говори толком. Принес, что ли, воды?

— Воды не принес. Вина принес. — И он опять ковыряется в своем автомате.

Постепенно картина выясняется. Еще днем он наметил себе путь движения. Какую-то тропинку правее моста — в сторону третьего батальона.

— Отчего ж ты ничего не сказал?

— А вы б не пустили.

Короче говоря, до третьего батальона он не добрался— наткнулся на какую-то немецкую — кухню.

— Там, около насыпи. Ночью, должно быть, — приезжает. На — конях. Здоровые такие битюги. Я и подполз. А тут как раз балочка, канавка. Они туда помои выливают. Два фрица сидят и курят. В темноте только огоньки видать. И вполголоса что-то по своему — хау, хау, хау… Потом один зажигалку зажег. Вижу, около кухни термоса стоят. Такие, как этот. Шагах в пяти Наверное, чай или кофе, думаю. А — они все лопочут, лопочут. Потом один ушел, другой остался. Сидит и курит. А я жду. Минут десять прождал. Все брюхо ог помоев промокло. Потом он оправиться пошел, — за кухню. Я тут и взял один термос. А тот, наш, оставил. Пустой… Ругаться будут.

И Валега улыбается — чуть-чуть, уголком рта. Это с ним редко случается.

— Вино дерьмовое, кислое… Как раз для пулемета.

Мы выпиваем, каждый — по полстакана. Маленькими глотками, растягивая удовольствие, полоща рот. Потом ложимся спать.

Мне снится почему-то Черное море. Я ныряю со скалы в прозрачную, дрожащую солнечными иглами воду. А вокруг медузы — большие и маленькие, точно зонтики…

15

Атака наших не удается. Мы стоим в траншеях, следим за перестрелкой. Немцы сыплют из пулеметов без всякой передышки. Очереди сталкиваются, перекрещиваются, взлетают высоко в небо. То тут, то там на той стороне оврага вспыхивают минометы. Потом и они умолкают. Остаются дежурные — методического огня. Возвращаемся в землянку.

До утра уже не спим. Разговор не клеится. Отсутствие табака делает нас раздражительными. Раненые все время просят пить. К утру еще один умирает.

В семь прилетает «рама». Урчит, урчит без конца, выворачиваясь, поблескивая стеклами. Потом — без всякой подготовки — немцы переходят в атаку.

Мы отстреливаемся четырьмя пулеметами. На двух — пулеметчики. На двух — Чумак с Карнауховым и я с Валегой. Связисты со стариком держат фланги.

Солнце светит из-за спины. Стрелять хорошо.

Потом — обстрел. Мы снимаем пулеметы и садимся на корточки. Осколки летят через голову. Только сейчас замечаю, как осунулся Валега. Щеки совсем ввалились и покрылись какими-то лишаями. А глаза большие и серьезные. Колени его почти касаются ушей.

Одна мина разрывается в проходе, в нескольких шагах от нас.

— Сволочи! — говорит Валега.

— Сволочи! — говорю я.

Обстрел длится минут двадцать. Это очень утомительно. Потом вытягиваем пулемет на площадку и ждем.

Чумак машет рукой. Я вижу только его голову и руку.

— Двоих левых накрыло, — кричит он.

Мы остаемся с тремя пулеметами.

Отражаем еще одну атаку. У меня заедает пулемет. Он немецкий, и я плохо разбираюсь в нем. Кричу Чумаку.

Он бежит по траншее. Хромает. Осколок задел ему мягкую часть тела. Бескозырка над правым ухом пробита.

— Угробило тех двоих, — говорит он, вынимая затвор. — Одни тряпки остались.

Я ничего не отвечаю. Чумак делает что-то неуловимое с затвором и вставляет его обратно. Дает очередь. Все в порядке.

— Патронов хватит, комбат?

— Пока хватит.

— Там еще один ящик лежит, у землянки. Последний, кажется…

— В него мина попала.

Он смотрит мне прямо в глаза. Я вижу в его зрачках свое собственное изображение.

— Не уйдем, лейтенант? — губы его почти не шевелятся. Они сухие и совсем белые.

— Нет, — говорю я.

Он протягивает руку. Я жму ее изо всех сил.

Выбывает из строя еще один — старик-сибиряк.

Опять стреляем. Пулемет трясется, как в лихорадке. Чувствую, как маленькие струйки пота текут у меня по груди, по спине, подмышками.

Впереди — ровная, противная серая земля. Только один корявый кустик, напоминающий руку с. подагрическими пальцами. Потом и он исчезает — срезает пулемет.

Я уже не помню, сколько раз появляются немцы. Раз, два, десять, двенадцать. В голове гудит. А может, это самолеты над головой? Чумак что-то кричит. Ничего не могу разобрать. Валега подает ленты одну за другой. Как быстро они пустеют! Кругом — гильзы, ступить негде…

— Давай еще! Еще… еще, Валега!

Он тащит ящик… Пот заливает глаза, липкий, теплый…

— Давай, давай!..

Потом какое-то лицо — красное, без пилотки, лоснящееся.

— Разрешите, товарищ лейтенант.

— Катись к чорту!

— Да вы ж ранены.

— Катись к чорту!

Лицо исчезает, вместо него что-то белое, или желтое, или красное. Какие-то свивающиеся круги. Они расширяются, становятся все бледнее и бесцветнее. Потом вдруг исчезают, и вместо них появляется лицо.

Золотой чуб, расстегнутый ворот, смеющиеся голубые глаза. Ширяевские глаза. И чуб ширяевский. И лампа с зеленым абажуром. И нашатырем воняет так, что плакать хочется.

— Узнаешь, инженер?

И голос ширяевский. И кто-то трясет, обнимает меня, и чей-то воротник лезет в рот — шершавый и колючий.

Наш блиндаж. И Валега, И Харламов. И Ширяев. Настоящий, живой, осязаемый, золоточубый Ширяев.

— Ну, узнаешь?

— Господи боже мой, конечно же!

— Ну, слава богу.

— Слава богу.

Мы трясем друг другу руки и смеемся, и не знаем, что еще сказать. И все кругом почему-то смеются.

— Вы осторожнее, товарищ старший лейтенант, они же ранены. Совсем растрясете.

Это, конечно, Валега. Ширяев отмахивается:

— Какое там ранен! Созвало кожу — и все… Завтра заживет.

Я чувствую слабость. Голова кружится. Особенно при поворотах.

— Пить хочешь?

Я не успеваю ответить — в зубах моих кисловатая жестянка, и что-то холодное, приятное разливается по всему телу.

— Откуда взялся, Ширяев?

— С луны свалился.