Лешка понимающе кивает головой.
Только Ширяев дверью хлопнул, звонит Абросимов. Лешка лукаво подмигивает.
— Ушли, — товарищ капитан… Только что ушли… Да, да, оба… Пришли и ушли.
Прикрыв рукою микрофон, смеется.
— Ругаются… Почему не позвонили ему, когда пришли.
Через полчаса у Ширяева все готово. В трех местах наши траншеи соединяются с немецкими — на сопке и в овраге. В каждой из них по два заминированных завала. Ночью Ширяев с приданными саперами протянул к ним детонирующие шнуры. Траншеи от нас до немцев проверены — снято около десятка мин.
Все в порядке. Ширяев хлопает себя по коленке.
— Тринадцать гавриков приползло обратно. Живем! Пускай отдыхают пока, стерегут. Остальных, по десять человек, на проход пустим. Не так уж плохо. А?
Глаза его блестят. Шапка — мохнатая, белая, на одно ухо, волосы прилипли ко лбу.
— Карнаухова и Фарбера по сопке пущу, а сам по оврагу.
— А управлять кто будет?
— Ты.
— Отставить. Я теперь не комбат, а инженер, представитель штаба.
— Ну, так что же, что представитель. Вот и командуй.
— А ты Синдецкого в овраг пусти. Смелый парень, ничего не скажешь.
— Синдецкого? Молод все-таки. Впрочем…
Мы стоим в траншее у входа в блиндаж. Глаза у Ширяева вдруг сощуриваются, нос морщится. Хватает меня за руку.
— Елки-палки… Прется уже.
— Кто?
По скату оврага, хватаясь за кусты, карабкается Абросимов. За ним — связной.
Ширяев плюет и сдвигает шапку на бровь.
Абросимов еще издали кричит:
— Какого чорта я послед. тебягюда? Лясы точить, что-ли?..
Запыхавшийся, расстегнутый.
— Звоню, звоню… Хоть бы кто подошел… Думаете, вы воевать или нет?
Он тяжело дышит. Облизывает языком запекшиеся губы.
— Я вас спрашиваю — думаете вы воевать или нет?
— Думаем, — .спокойно отвечает Ширяев.
— Тогда воюйте, чорт вас забери… Какого дьявола ты здесь торчишь? Инженер еще… А я, как мальчик, бегай…
— Разрешите объяснить, — все так же спокойно, сдержанно, только ноздри дрожат, говорит Ширяев.
Абросимов багровеет.
— Я те объясню!
Хватается за кобуру.
— Шагом марш в атаку!
Я чувствую, как во мне что-то закипает. Ширяев тяжело дышит, наклонив голову вперед. Кулаки сжаты.;
— Шагом марш в атаку! Слыхал? Больше повторять не буду…
В руках у него пистолет. Пальцы совершенно белые. Ни кровинки.
— Ни в какую атаку я не пойду, пока вы меня не выслушаете, — стиснув зубы и страшно медленно выговаривая каждое слово, произносит Ширяев.
Несколько секунд они смотрят друг другу в глаза. Сейчас сцепятся. Никогда я еще не видал Абросимова таким.
— Майор мне приказал завладеть теми траншеями. Я договорился с ним…
— В армии не договариваются, а выполняют приказания, — перебивает Абросимов. — Что я вам утром приказал?
— Керженцев только что подтвердил мне…
— Что я вам утром приказал?
— Атаковать.
— Где ваша атака?
— Захлебнулась, потому что…
— Я не спрашиваю, почему… — И, вдруг опять рассвирепев, взмахивает пистолетом. — Шагом марш в атаку! Пристрелю, как трусов! — Приказание не выполнять?..
Мне кажется, что он сейчас повалится и забьется в конвульсиях.
— Всех командиров вперед. И сам вперед. Покажу я вам, как свою шкуру спасать… Траншеи какие-то придумали себе… Три часа как приказание отдано…
Я больше не могу слушать. Поворачиваюсь и ухожу.
24
Пулемет нас сразу же укладывает. Бегущий рядом боец падает плашмя, широко растопырив перед собой руки. Я с разгону вскакиваю в свежую, еще пахнущую разрывом воронку. Обсыпает землей. Кто-то через меня перескакивает. Тоже падает. Быстро-быстро перебирая ногами, ползет куда-то в сторону. Пули свистят над самой землей, ударяются в песок, взвизгивают. Где-то, совсем рядом, рвутся мины.
Я лежу на боку, свернувшись комком, поджав ноги к самому подбородку. В правой руке у меня пистолет. Он весь в песке. Вечером Валега густо смазал его маслом. Утром я забыл его обтереть.
Никто уже не кричит «ура».
Где Ширяев? Мы почти одновременно выскочили из окопов. Я споткнулся и ухватился левой рукой за что-то железное, торчащее из земли. Потом я видел его шинель впереди, чуть правее. На ней было большое желтое пятно — она сразу бросается в глаза.
Немецкие пулеметы ни на секунду не умолкают. Совершенно отчетливо можно разобрать, как пулеметчик поворачивает пулемет: веером — справа налево, слева направо.
Прижимаюсь изо всех сил к земле. Воронка довольно большая, но левое плечо, по-моему, все-таки выглядывает. Руками раскапываю землю. От разрыва она мягкая, поддается довольно легко. Но это только верхний слой — дальше пойдет глина. Я лихорадочно, как собака, скребу землю.
Тр-рах! Мина. Меня всего обсыпает землей.
Тр-рах! Вторая. Потом третья, четвертая. Закрываю глаза и перестаю копать. Заметили, вероятно, как я выкидываю землю.
Лежу, затаив дыхание. Левее кто-то стонет. А-а-а-а… Больше ничего, только: а-а-а-а… Равномерно, без всякой интонации, на одной ноте. Не знаю, сколько времени я так лежу. Боюсь шелохнуться. Во рту полно земли. Скрипит на зубах. И кругом — земля. Кроме земли, ничего не вижу. Сверху — серая, мелкая как пудра, а ниже глина — красновато-бурая, потрескавшаяся. Ни травы, ни сучка. Только пыль и глина. Хоть бы червяк какой-нибудь появился. Если повернуть го-лову, видно небо. Оно тоже какое-то гладкое, серое, неприветливое. Вероятно, снег или дождь пойдет. Скорее снег — у меня мерзнут пальцы на ногах.
Пулемет начинает стрелять с перерывами, но все еще низко, над самой землей. Совершенно не могу понять, почему я цел — не ранен, не убит. За пятьдесят метров лезть на пулемет — верная смерть. Первыми выскочили Ширяев, Карнаухов, Синдецкий и я. И еще один, командир взвода, из новеньких. Я запомнил только, что у него из-под шапки выбивалась совершенно седая прядь волос. Фарбера я что-то не видел.
Очевидно, я очень немного пробежал и сразу лег. Я не могу вспомнить, что заставило меня лечь. Как-то сразу все опустело кругом. Было много — и вдруг никого. Должно быть, инстинкт. Страшно стало одному. Впрочем, я не помню, было ли мне страшно. Я даже не помню, как и почему оказался в этой воронке.
От неудобного положения правую ногу схватывает судорога. Сначала икру, потом ступню, потом длинное сухожилие, идущее из-под колена, вдоль бедра, вверх. Переворачиваюсь на другой бок. Пытаюсь вытянуть ногу. Но ее некуда вытянуть — из воронки я боюсь высовываться. Я растираю ладонями, шевелю пальцами. Икра никак не проходит — мешает голенище.
Раненый все еще стонет. Без всякого перерыва, но уже тише.
Немцы переносят огонь в глубину обороны. Разрывы слышны уже далеко за спиной. Пули летят значительно. выше. Нас решили оставить в покое. Слегка высовываю шапку из воронки. Не стреляют. Еще немножко. Не стреляют. Опершись на руки, выглядываю одним глазом. До немцев — рукой подать. Можно камнем докинуть до стоящих перед их окопами рогаток. Пулемет как раз против меня.
Делаю из земли небольшой валик в сторону немцев. Теперь можно и кругом и назад посмотреть — меня не увидят.
До наших окопов дальше, чем до немецких. Метров тридцать, а то и больше. Кто-то пробегает по ним, согнувшись, — видны только мотающиеся сверху наушники. Скрывается. Бежавший рядом со мной боец так и лежит, раскинув руки. Лицо его повернуто ко мне. Глаза раскрыты. Кажется, что он приложил ухо к земле и прислушивается к чему-то. В нескольких шагах от него — другой. Видны только ноги в толстых суконных обмотках и желтых ботинках.
Всего насчитываю четырнадцать трупов. Некоторые, вероятно, от утренней атаки остались. Ни Ширяева, ни Карнаухова среди них не видно. Я бы их сразу узнал. Вокруг много воронок — больших и маленьких. В одной что-то чернеет. Потом исчезает.
Раненый все стонет. Он лежит в нескольких шагах от моей воронки, ничком, головой ко мне. Шапка рядом. Волосы черные, вьющиеся, страшно знакомые. Руки согнуты, прижаты к телу. Он ползет. Медленно, медленно ползет, не подымая головы. На одних локтях. Ноги беспомощно волочатся. И все время стонет. Совсем тихо. А-а-а-а…
Я не отрываю от него глаз. Я не знаю, как ему помочь. У меня даже индивидуального пакета нет с собой.
Он совсем уже рядом. Рукой можно дотянуться.
— Давай, давай сюда, — шепчу я и протягиваю руку.
Голова приподнимается. Черные, большие, уже затянутые предсмертной мутью глаза. Харламов, мой бывший начальник штаба… Смотрит и не узнает. На лице никакого страдания. Какое-то отупение. Лоб, щеки, — зубы в. земле. Рот приоткрыт. Губы белые.
— Давай, давай сюда…
Упершись локтями о — землю, он подползает к самой воронке. Утыкается лицом в землю. Просунув руки ему подмышки, вволакиваю его в воронку. Он какой-то мягкий, без костей. Валится головой вперед. Ноги совершенно безжизненны.
С трудом укладываю его. Двоим тесно в воронке. Приходится его ноги класть на свои. Он лежит, закинув голову назад, смотрит в небо. Тяжело и редко дышит. Гимнастерка и верхняя часть брюк в крови. Расстегиваю ему пояс. Подымаю рубаху. Две маленьких аккуратных дырочки в правой стороне живота. Я понимаю, что он умрет.
Он поворачивает голову в мою сторону. Губы его шевелятся, что-то говорят. Я могу разобрать только: «Товарищ лейтенант… товарищ лейтенант…» Мне кажется, он все-таки узнал меня. Потом откидывает голову и уже больше не подымает. Умирает он совершенно спокойно. Просто перестает дышать.
Я закрываю ему глаза. Строгое, вытянувшееся сразу лицо его прикрываю шапкой.
Он очень боялся смерти…
Начинает падать снег. Сначала мелкий, потом большими, мохнатыми хлопьями. Все вокруг становится вдруг сразу белым — земля, лежащие люди, брустверы окопов. Руки и ноги начинают мерзнуть. Уши — тоже… Подымаю воротник.
Немцы стреляют. Наши отвечают. Пули свистят над головой.
Так мы лежим — я и Харламов, холодный, вытянувшийся, с не тающими на руках снежинками. Часы остановились. Я не могу определить, сколько времени мы лежим. Ноги и руки затекают. Опять схватывает судорога. Сколько можно так лежать? Может, просто вскочить и побежать?.. Тридцать метров — пять секунд самое большое, пока пулеметчик спохватится. Выбежали же утром тринадцать человек…